Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах Том 5

ModernLib.Net / Гончаров Иван Александрович / Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах Том 5 - Чтение (стр. 9)
Автор: Гончаров Иван Александрович
Жанр:

 

 


        
[Он и тут] [Поэты [затронули его] пробудили ][Если мыслителям] [Но если] [Мыслителям [мало удалось] [плохо удалось] не удалось расшевелить его ум ]Мыслителям не удалось расшевелить его ума,
      

        
поэты
      

        
коснулись многих струн его сердца: [сильно затро‹нули›] силы заиграли,
      

        
он стал юношей, как все. И у него, как у других, явилось «И Божество, и вдохновенье, И жизнь, и слезы, и любовь». И для него настал счастливый, никому не изменяющий [момент жизни], всем равно улыбающийся момент юности,
      

        
[мгновение] подобный мгновению распускающегося цветка, [это тот] момент сознания сил в себе, надежд [на жиз‹нь›] на бытие,
      

        
момент кратковременного цветения.
      

        
[Молодой] Тут подвернулся молодой Штольц и помог продлить
      

        
этот момент, сколько возможно было для натуры, какова была натура его друга.
      Но потом, потом опять заглохло, упало [всё] в душе Обломова всё, что было забушевало [такой спа‹сительной›] благотворной бурей, несущей жизнь полям. [Не заронили поэты] Поэты только поиграли мечтами юноши,
      108
      но не заронили глубоко в сердце огня, не врезалась в плоть и кровь его неизменная любовь к этим образам,
      

        
к этим прекрасным призракам, которые накидывают на жизнь меланхолический оттенок и рядом с действительностию ставят зеркало…
      

        

      Чисто и прекрасно прожил этот момент Илья Ильич, [и с] [но тоже] но без грусти перешел к действительности, как после без грусти перешел от молодости к зрелым мечтам. ‹л. 31 об.›
      Потом натура его
      

        
взяла опять верх над этими мгновенными интересами и увлечениями.
      

        
Чтение
      

        
не зародило в душе его потребности духовной пищи, [и чтение] и любовь к чтению не привилась к нему.
      

        
Он, пожалуй, и прочитывал какую-нибудь интересную книгу, но не вдруг, не торопясь,
      

        
без жадности, [а так] увлечения, [ленивыми глазами] лениво пробегал глазами по строкам. Как ни интересно было место, на котором он останавливался, но если на этом месте заставал его час обеда или сна, он хладнокровно клал книгу переплетом вверх и шел обедать или гасил свечу и ложился спать. Если давали ему первый том, он по прочтении никогда не просил второго, а приносили, он прочитывал. Книги он в жизнь свою никогда не купил ни одной. Потом [мало-помалу] уж он не осиливал и первого тома.
      

        
Он, наконец,
      

        
перестал дотрогиваться до приносимых книг.
      

        
Свободное от уроков время
      

        
он проводил, положив локоть на стол, а на локоть голову; иногда вместо
      109
      локтя употреблялась книга,
      

        
которую Штольц навязывал ему прочесть,
      

        
особенно если она была толста.
      

        

      [Таково было уч‹ебное›] [Таков был] Так совершил свое учебное поприще Обломов. То число, в которое он выслушал последнюю лекцию, и было геркулесовыми столпами его премудрости. Начальник школы,
      

        
подписью своею на аттестате, как прежде учитель ногтем,
      

        
провел черту, за которую герой наш не считал уже нужным простирать свои ученые стремления. Он покинул училище
      

        
с запасом сведений, которые в нашем разнохарактерном обществе могли ему доставить [титул] название
      

        
образованного человека. Его нельзя было, по крайней мере вначале, пока еще он не забыл тетрадок, озадачить, заговорив при нем [об основании] о падении Римской империи, об Альфреде Великом, о каких-нибудь Итальянских войнах. Он, бывало, не прочь и поспорить о каком-нибудь ученом предмете.
      

        
Но по мере того как он удалялся от этого выхода из [училища] школы,
      

        
познания его бледнели и испарялись. Если ему случалось как-нибудь случайно
      

        
попасть на ученый разговор, ‹л. 32› он ссылался на отжившие, уважаемые в его время авторитеты, называл новым открытием устарелую и забытую истину.
      Вскоре то, что приобрел из учебных книг и тетрадок, начало мало-помалу сливаться в одну общую массу и наконец превратилось в темное и сбивчивое представление о тех предметах, [над] на изучение которых [его мучили около десяти лет] [несколько лучш‹их›] ушло у него
      

        
несколько лучших лет жизни. Голова его превратилась в чрезвычайно сложный архив мертвых дел,
      110
      лиц, эпох, разных цифр
      

        
или [в разро‹зненную›] в библиотеку разрозненных томов
      

        
по всем частям человеческих познаний. Греки, римляне, вандалы, китайцы, норманны; Карл, Рашид, Югурта, Аттила – всё это теснилось в беспорядке, рядом, часто под одним ярлычком. Иногда [ему пока‹жется›] он Локка перенесет куда-нибудь в Италию, а Макиавеля – в Англию, а Спинозу провозгласит китайским мудрецом. А потом с годами
      

        
и этот весь [учен‹ый›] школьный хлам стал куда-то исчезать, превращаться в мелкий сор, в пыль.
      Странно подействовал курс наук
      

        
на Илью Ильича: у него между наукой и жизнью лежала целая бездна, которой он и не пытался перейти и не извлек никакого
      

        
практического сока для жизни. Жизнь у него была сама по себе, а наука сама по себе [и что между ними общ‹его›] [связи между ними он и не подозревал никакой]. Он учился всем существующим и уже
      

        
не существующим правам, прошел курс и практического судопроизводства, а когда, по случаю какой-то покражи в доме, понадобилось написать бумагу в полицию, он не знал, как и приступить, и нанял писаря.
      

        
В аттестате у него сказано было, что он прошел высшую алгебру, конические сечения и математику
      

        
до интегральных и дифференциальных исчислений, а если дадут ему, бывало, в лавке сдачи ассигнацию, два-три целковых да мелочи [или со‹считать›], так он на четверть часа станет в тупик. Даже танцы – уж что за наука – и тут не совсем далось ему.
      

        
Выучившись
      111
      в школе начинать мазурку и кадриль от печки, он и танцевал исправно и в обществе, если приходилось стать у печки, [то] но если придется [стать] начинать от окна, непременно спутает всё. Потом он покинул и танцы, находя, что это тряско. ‹л. 32 об.›
      Так сначала неохота к чтению и письму, потом
      

        
служба, отчасти жизнь в обществе [изгл‹адили›] вытеснили мало-помалу из памяти Обломова шаткие, ничем [не скрепленные] не упроченные энциклопедические сведения. В нем остался какой-то неясный, немой признак, что он учился когда-то чему-нибудь,
      

        
например,
      

        
хоть он потом [он] уж не вмешивался в ученый разговор, [но молчал и хранил] но можно было заметить, что он молчал [умно] не тупо и бессмысленно, как совершенный невежда, но с толком, умно;
      

        
в глазах у него мелькала сознательная идея;
      

        
говорят, там, кажется, написано было: «Да, помню, было что-то… и я учил это да забыл… понимаю, да рассказать не могу…» И он воротился в свое уединение без запаса [спаситель‹ных›] знаний, без способов дать
      

        
направление вольно гуляющей в голове или праздно дремлющей мысли.
      Что же он делал?
      Да ничего.
      

        
Всё чертил узор своей жизни.
      

        
[После неудавшейся [ем‹у›] карьеры в службе и изменившей ему роли] Изменив службе и обществу, он начал [вдумываться] иначе решать загадку
      

        
своего существования,
      112
      вдумываться в свое назначение и открыл,
      

        
что горизонт его деятельности и житья-бытья находился весь
      

        
над его деревней.
      

        
Он стал догадываться,
      

        
что ему досталось [одно: жени‹ться›] в удел семейное счастье и заботы об имении. До тех пор он не знал порядочно состояния имения,
      

        
за него заботился иногда Штольц, не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего, не составлял никогда бюджета – ничего.
      Отец оставил ему эти триста пятьдесят душ не то в хорошем, не то в дурном положении. Он как сам принял его от своего отца, так передал его и сыну. Он хоть и жил весь век в деревне, но не [ломал] мудрил, не ломал себе головы над разными занятиями,
      

        
как бы
      

        
открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или как-нибудь [поприлежнее разработыв‹ать›] распространять и усиливать старые.
      

        
[Хотя старик
      

        
натяжек и выдумок не любил никаких.] Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта продуктов
      

        
тогда, такие оставались и при нем.
      

        
‹л. 33› Впрочем, старик бывал доволен,
      

        
если хороший урожай или возвысившаяся цена даст ему дохода больше прошлогоднего: он называл это благословением Божиим. Он только не любил выдумок и натяжек
      113
      к приобретению денег.
      

        
«Отцы и деды не глупее нас были, – говорил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, – да прожили век счастливо: проживем и мы: даст Бог, сыты будем». Получая, без всяких лукавых ухищрений, с имения столько дохода, сколько нужно было ему с семейством, чтоб быть с излишком сытым и одетым,
      

        
он благодарил Бога и считал грехом стараться приобретать больше. Если староста
      

        
приносил ему две тысячи, спрятав третью в карман, и со слезами ссылался на град, засуху, неурожай, старик Обломов крестился и тоже со слезами приговаривал: «Воля Божья; с Богом спорить не станешь. Надо благодарить Господа и за то, что есть». Если [бы] кто-нибудь из соседей, [из которых многие] которые чужие дела
      

        
знают лучше своих, вздумал породить
      

        
в Обломове подозрение насчет бескорыстия приказчика, старик всегда качал головой и приговаривал: «Не греши, брат, долго ли опорочить человека? ну а как неправда, что тебе на том свете за это будет?»
      

        

      Со времени смерти стариков Обломовых хозяйственные дела в деревне не только не улучшились, но, как видел читатель из письма старосты, становились всё хуже. Ясно, что [надо было съе‹здить›] Илье Ильичу надо было съездить
      

        
в деревню и на месте разыскать причину зла и [отвра‹тить›] уничтожить ее своим присутствием и заботами.
      

        
Он и сбирался сделать это, но возможность путешествия [представлялась] [поездка требо‹вала›] у него требовала известной обстановки,
      

        

      114
      без которой он не мог и представить себе возможность путешествовать. Он мог ехать только на долгих, среди
      

        
ларцов, чемоданов с [коробками] полным запасом съестных припасов
      

        
и [по крайней мере] в сопровождении по крайней мере [двух] двоих слуг. Так по крайней мере он совершил единственную поездку из своей деревни [в Петербург] до Москвы и [по этой поездке] эту поездку взял за норму всех вообще путешествий. А [его] родители отправили его тогда в огромной, обитой кожей колымаге, до того прочной, что время и стихии не оказывали над ней решительно никакого влияния. Такова и была мысль строителя ее.‹л. 33 об.›
      Ее не взяла бы ни разбойничья пуля, ни воровской лом, может быть, и молния немного взяла бы над ней,
      

        
о дожде нечего и говорить.
      

        
В нее могло поместиться четыре человека, рядом, не стесняя друг друга, лечь, как хочешь.
      

        
Родители
      

        
сделали с своей стороны всё, чтобы смягчить неудобства дальнего пути для сына: виноваты ли они [после того], что все их старания [превратить] послужили только к тому, чтоб превратить это путешествие в пытку? Повозка была без рессор и на ходу тяжеле индийской колесницы,
      

        
на которой возят
      

        
идолов Ягернаута. От этой тяжести
      

        
путь длился вдвое против обыкновенного, остановки на станциях сопровождались скукой, насекомыми
      

        
в избах. [Съестные припасы не могли быть скоро уничтожены] Огромный запас съестных припасов не мог быть истреблен скоро и потому испортился. Матрацы, коробки, узлы по невозможности усмотреть за множеством их, растерялись
      115
      или были раскрадены; сотрясение мозга, от недостатка рессор, доводило человека до сумасшествия [и заставляло избегать] или так ломало кости,
      

        
что потом бока и спина [три ме‹сяца›] месяца три не давали заснуть покойно и заставляли избегать путешествия, как наказания, ниспосланного за наши грехи.
      

        
Но таковы
      

        
были старинные удобства: бока переломаешь, да зато прочно, солидно, не суетливо
      

        
и не вертопрашно.
      

        

      И вот так
      

        
[всё год от году] [с году ‹на› год] Ил‹ья› Ил‹ьич› откладывал свою поездку
      

        
в деревню, план-то всё еще [известно] был не готов, а то бы он давно уехал.
      

        
Он уж был не в отца и не в деда. Он [понимал] учился, жил в свете.
      

        
Он понимал, что приобретение не только не грех, [но это] но что это долг всякого гражданина [чтоб этим и общими] частными стремлениями и трудами
      

        
[о своих делах] поддерживать общее благосостояние. От этого [весь] большую часть [черт‹ил›] узора жизни, который он чертил в своем уединении, занимал новый, свежий, сообразный с потребностями нашего времени план устройства имения и управления крестьянами. Основная идея плана, расположение, главные части – всё давно готово у него в голове; оставались только подробности, сметы, цифры. Он несколько лет неутомимо работает над планом, думает, размышляет, думает и ходя и лежа, и дома и в людях; [план дово‹дится›] то дополняет, то изменяет разные статьи, то возобновляет в памяти придуманное вчера и забытое ночью; а иногда вдруг, как молния, сверкнет новая, неожиданная мысль и закипит в голове – и пойдет работа. План сложный; есть о чем подумать – триста душ на руках: не шутка.
      

        

      116
      Обломов объяснял некоторые части плана Штольцу и другим ‹л. 34› – все ободряли, радовались,
      

        
отдавали справедливость обдуманности, отчетливости, прекрасным намерениям Ильи Ильича. Оставалось только обдумать
      

        
частности, потом изложить план [систематически] на бумагу, посоветоваться о каждой статье с опытными хозяевами да тогда уж и ехать в деревню, чтоб под личным руководством приводить свои замыслы в исполнение. Так Илья Ильич и полагает сделать.
      Так вот что занимает его теперь, вот на чем сосредоточивались главные и серьезные виды его в жизни. У кого же после этого достанет духа обвинить героя моего в праздности,
      

        
когда он [зак‹рывшись›] взаперти, в тиши кабинета, все часы, употребляемые другими на мелкий, незаметный труд, посвящает такой важной, благородной мысли?
      

        
Он, как встанет с постели,
      

        
после чаю ляжет тотчас на диван, на бок, [положит] подопрет голову рукой и обдумывает, обдумывает, не щадя сил, до тех пор пока наконец голова утомится от тяжелой [умственной] работы и когда наконец совесть скажет: «Довольно сделано тобою
      

        
для общего и своего блага».
      Тогда только решается он отдохнуть от трудов и переменить заботливую позу на другую, менее деловую и строгую, а более удобную для мечтаний и неги, для
      

        
беззаботности, покоя, апатии и равнодушия ко всему на свете, смотря по тому, к чему он был в то время склонен.
      

        

      117
      Так полезно и приятно проходила его жизнь.
      

        
Илья Ильич, вследствие долговременного [лежанья] упражнения и опытности в лежанье, изучил до [такой тонкости] удивительной тонкости и разнообразия горизонтальное положение своего тела и все позы, какие оно способно принять, как не изучили его
      

        
и древние ваятели. У него на каждый час дня [приспособлена была при‹ли›чная поза, которая], на всякое расположение духа была создана приличная поза. [Так в заботе, в обработывании дельной, серь‹езной›] В минуту важного труда, например работая над дельной мыслью, мучась [докучливой] заботой, он ложился на бок, упирал
      

        
локоть в подушку, а ладонью подпирал голову: и положение корпуса, и расположение ног тоже выражали заботу и труд. Переходя от заботливого труда к покойному размышлению, он оставался всё на боку, ‹л. 34 об.› но голову [кла‹л›] [скло‹нял›)] клал на подушку, подложив под голову ладонь. Когда же он волновался [силь‹ными?›] страстями или предавался глубокому горю или необыкновенной радости, – словом, когда был во всем пафосе наслаждений и скорбей, то
      

        
ложился иногда лицом к подушке. Но самою любимою и наиболее употребительною позой было у него лежанье на спине. Тихая ли грусть заберется ему в душу, посетит ли его счастливая мысль, захочется ли предаться
      

        
неге мечты, воспоминаний, или осенит ли душу его важная и торжественная дума, он ложится на спину, иногда положит при этом локоть под голову, иногда закроет рукою глаза; наконец, и безразличное, неопределенное состояние духа его, то есть равнодушие, апатия,
      

        
держали его в этой же позе, на спине.
      Но тут сказано только о трех или четырех главных категориях лежанья, имевших
      

        
множество [отте‹нков›] подразделений [и оттенков].
      

        
Какое-нибудь
      118
      особенное
      

        
положение руки или ноги,
      

        
большее или меньшее наклонение плеча, бедры, выгиб коленки и т. п. – всё это сообщало новый, характеристический оттенок той или другой из четырех главных поз. Спал он, смотря по состоянию души во сне, во всех позах, но ложился всегда спать на спину.
      

        

       [«Волновался страстями», [да, страст‹и›] – сказано выше. ]Волнения, страсти! Да! страсти и волнения. Да не подумают, чтобы душа Обломова не покидала никогда, как тело дивана, тесной

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49