Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Графиня де Шарни. В двух томах - Графиня Де Шарни

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Дюма Александр / Графиня Де Шарни - Чтение (стр. 83)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Зарубежная проза и поэзия
Серия: Графиня де Шарни. В двух томах

 

 


      В то время, как один подметал пол, а другой вытирал пыль, вошел король.
      – Ох, государь! – в один голос вскричали они. – Какая низость!
      Король – было ли это силой души или безразличием? – остался невозмутим. Он обвел комнату взглядом и не произнес ни слова.
      На стене висели гравюры; некоторые из них показались королю неприличными, и он сорвал их со стены со словами:
      – Я не желаю, чтобы подобные вещи попались на глаза моей дочери!
      Когда постель была готова, король лег и уснул так же безмятежно, словно он еще оставался в Тюильри, возможно, даже с большей безмятежностью!
      Несомненно, если бы в эту минуту королю предложили тридцать тысяч ливров ренты, деревенский домик с кузницей, библиотекой с книгами о путешествиях, часовней, куда можно было бы пойти на мессу, с капелланом для этой часовни, с парком в десять арпанов, где он мог бы жить, укрывшись от интриг, в окружении королевы, дофина, наследной принцессы, иными словами – с женой и детьми, король был бы самым счастливым человеком в своем королевстве.
      Совсем иначе чувствовала себя королева.
      Ежели эта гордая львица не зарычала при виде своей клетки, то лишь потому, что сердце ее разрывалось от горя, и она стала слепа и бесчувственна ко всему, что ее окружало.
      Ее новое жилище состояло из четырех комнат; в передней поселилась принцесса де Ламбаль, в другой комнате устроилась королева; кабинет она предоставила принцессе де Турзель, а в последней комнате разместилась принцесса Елизавета с детьми.
      В комнатах этих было немного почище, чем у короля.
      Манюэль, будто устыдившись того, как он обошелся с королем, объявил, что архитектор коммуны, гражданин Паллуа, – тот самый, на которого была возложена задача разрушить Бастилию, – придет к королю, чтобы обсудить, как сделать будущее жилище королевской семьи более удобным.
      А теперь, пока Андре предает земле тело любимого супруга; пока Манюэль размещает в Тампле королевскую семью; пока плотник возводит гильотину на площади Карусели – поле победоносной битвы, которое будет превращено в Гревскую площадь, – обратим наши взоры на ратушу, где мы уже не раз бывали, и познакомимся с теми, кто принял власть из рук Байи и Лафайетом, а теперь, пытаясь подменить собой Законодательное собрание, намеревается захватить в свои руки диктатуру.
      Познакомимся с живыми людьми, тогда нам понятнее станут их поступки.
      10-го вечером, когда все было кончено, когда смолкли пушки, когда утихла стрельба, когда уже убивали только исподтишка, толпа пьяных оборванцев внесла на руках в зал заседаний коммуны таинственного человека, подслеповатого филина, пророка черни, божественного Марата. Он не противился: отныне ему нечего было опасаться; была одержана решительная победа, и дорога волкам, стервятникам и воронам была открыта.
      Они называли его победителем 10 августа; это его-то, которого они подняли на руки в тот момент, как он опасливо высовывал голову из оконца своего подвала!
      Они увенчали его лаврами; и он, будто Цезарь, с наивной гордостью нес свой венец.
      И вот граждане-санкюлоты пришли и бросили свое божество – Марата – членам коммуны.
      Так, верно, был брошен изувеченный Вулкан на совет богов.
      При виде Вулкана боги засмеялись; при виде Марата многие тоже засмеялись, другие почувствовали отвращение, а кое-кто и затрепетал.
      Вот эти-то последние и были правы.
      Но Марат не входил в коммуну, он не был ее членом, его туда внесли.
      Так он там и остался.
      Для него, – специально для него одного, – отвели журналистскую ложу; но не журналист находился во власти коммуны, как «Логограф» – у Собрания, а сама коммуна очутилась в когтях у Марата.
      Так же, как в прекрасной драме нашего дорогого и великого друга Виктора Гюго Анджело держит в руках Падую, но чувствует, что над ним занесена длань Венеции, коммуна стояла над Собранием, но понимала, что сама она находится в руках у Марата.
      Вы только посмотрите, как она повинуется Марату, эта надменная коммуна, которой подчиняется Собрание! Вот одно из первых принятых ею постановлений:
      «Отныне печатные станки роялистских клеветников конфискуются и передаются издателям-патриотам».
      Утром того дня, когда этот декрет должен стать достоянием гласности, Марат уже приводит его в исполнение: он идет в королевскую типографию и приказывает перенести станок к нему на дом вместе с подходящими шрифтами. Разве не он – первый издатель-патриот?
      Собрание было напугано кровавыми событиями 10 августа; оно было бессильно им помешать: убийства совершались во дворе, в коридорах, у дверей самого Собрания.
      Дантон сказал:
      – Где начинается правосудие, там должна кончаться народная месть. Я берусь защитить находящихся в Собрании; я сам их возглавлю; я отвечаю за их безопасность.
      Дантон сказал это до того, как Марат появился в коммуне. С той минуты, как Марат там появился, Дантон ни за что более отвечать не мог.
      Перед змеей лев спасовал: он попытался стать лисицей.
      Лакруа, бывший офицер, депутат огромного роста и атлетического телосложения, одна из сотни рук Дантона, поднялся на трибуну и потребовал, чтобы командующий Национальной гвардией, – то есть Сантер, в котором сами роялисты готовы были признать человека внешне грубоватого, но сердечного, – назначил военный трибунал, который безотлагательно судил бы швейцарцев, офицеров и солдат.
      Вот в чем заключалась идея Лакруа, вернее Дантона:
      Военный трибунал должен был состоять из людей воевавших; а бывшие солдаты – люди мужественные, следовательно, они способны оценить и отнестись с уважением к мужеству других.
      Кстати сказать, уже одно то, что они оказались победителями, должно было не позволить им осудить побежденных.
      Разве мы не видели, как эти самые победители, опьяненные кровью, наслаждавшиеся резней, щадили и защищали женщин, провожая их из дворца?
      Итак, если бы членами военного трибунала были назначены бретонские или марсельские федераты, то есть победители, пленники были бы спасены; доказательством того, что это была великодушная мера, служит то обстоятельство, что коммуна ее отвергла.
      Марат отдавал предпочтение бойне: это был скорейший и вернейший способ разделаться со всеми.
      Он требовал голов, побольше голов, как можно больше голов!
      По его расчетам, количество жертв не уменьшалось, а неуклонно возрастало; вначале это были пятьдесят тысяч голов, потом сто тысяч, потом двести тысяч; в конце концов он потребовал двести семьдесят три тысячи.
      Откуда взялось это странное число, что это за нелепый расчет?
      На этот вопрос он и сам не смог бы ответить. Он требует бойни, вот и все; бойня и начинается. Отныне Дантон в коммуну – ни ногой: министерство, как он говорит, отнимает у него все время.
      Что делает коммуна? Она отправляет депутации в Собрание.
      16-го три депутации сменяют на трибуне одна другую.
      17-го появляется новая депутация.
      «Народу, – заявляет она, – надоело ждать отмщения. Берегитесь, как бы он сам не стал вершить суд и расправу! Нынче ночью, в полночь, прогремит набат. Для Тюильри необходимо учредить уголовный трибунал, по судье от каждой секции. Людовик Шестнадцатый и Мария-Антуанетта хотели крови; пусть они полюбуются на кровь своих прихвостней!»
      Эта наглость, этот напор вызывают возмущение у двух депутатов: якобинца Шудье и дантониста Тюрио.
      – Те, кто пришел сюда требовать бойни, не могут считать себя друзьями народа, – заявляет Шудье, – они лишь заигрывают с ним. Они хотят создать у нас инквизицию; но, пока я жив, этому не бывать!
      – Вы хотите опозорить Революцию! – восклицает Тюрио. – Революция вершится не только ради Франции, она имеет значение для всего человечества!
      На смену петициям приходят угрозы.
      Теперь в Собрание являются представители секций, они говорят:
      – Если через три часа не будет назначен председатель суда и судьи не начнут работу, в Париже произойдут непоправимые бедствия.
      При этой последней угрозе Собрание не может не подчиниться: оно проголосовало за создание чрезвычайного трибунала.
      Требование о создании трибунала было выдвинуто 17-го.
      19-го трибунал был создан.
      20-го трибунал начал работу и осудил роялиста.
      Ночью 21-го осужденный накануне роялист был казнен при свете факелов на площади Карусели.
      Впечатление от этой первой казни было ужасное; настолько ужасное, что даже палач был потрясен.
      В ту минуту, как он поднял, чтобы показать толпе, голову первого казненного, открывшего дорогу бесчисленным повозкам с трупами, палач вскрикнул, выронил голову, покатившуюся по мостовой, и сам рухнул навзничь.
      Когда помощники стали поднимать его, они обнаружили, что он мертв!

Глава 6.
КРОВАВАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

      Революция 1789 года, то есть революция Неккеров, Сиейесов и Байи, завершилась в 1790 году; революция Барнавов, Мирабо и Лафайетов окончилась в 1792 году; великая революция, кровавая революция, революция Дантонов, Маратов и Робеспьеров только начиналась.
      Ставя рядом имена трех последних деятелей, мы вовсе не желаем их смешивать, представляя как одно целое; скорее наоборот: по нашему мнению, все они – яркие фигуры, и каждый из них олицетворяет собой один из трех этапов этой Революции.
      Дантон явился воплощением 1792 года, Марат – 1793 года, Робеспьер – 1794 года.
      Одно событие влекло за собой другое; сперва мы проследим за этими событиями, затем рассмотрим средства, при помощи которых Национальное собрание и коммуна пытаются их предупредить или, наоборот, ускорить.
      Сверх того, мы почти полностью ушли в историю: почти всех героев нашей книги за редкими исключениями уже поглотила революционная буря.
      Что сталось с тремя братьями Шарни: Жоржем, Изидором и Оливье? Они убиты. Что стало с королевой и Андре? Они в заточении. Что с Лафайетом? Он бежал.
      17 августа Лафайет в обращении к армии призвал солдат и офицеров идти войной на Париж, восстановить конституционный строй, осудить события 10 августа и реставрировать монархию.
      Лафайет, человек лояльный, потерял голову, как, впрочем, и многие другие; то, что он хотел сделать, означало открыть дорогу в Париж пруссакам и австрийцам.
      Армия инстинктивно отвергла его, как восемь месяцев спустя оттолкнула и Дюмурье.
      История непременно соединила бы имена этих двух личностей, – мы бы даже сказали: сплела воедино, – если бы Лафайету, которого ненавидела королева, не посчастливилось попасть в плен к австрийцам, после чего он был отправлен в Ольмюц: плен заставил его позабыть о дезертирстве.
      18-го Лафайет пересек границу.
      21-го враги Франции, те самые союзники монархии, из-за которых и произошли события 10 августа и из-за которых еще грянет 2 сентября; те самые австрийцы, которых Мария-Антуанетта призывала на помощь в ночь, когда лунный свет сквозь окна ее спальни заливал ее постель; вот эти-то австрийцы теперь и осадили Лонгви.
      Через двадцать четыре часа непрерывного обстрела Лонгви сдался.
      Накануне этой капитуляции на другом конце Франции начались беспорядки в Вандее: принятие церковной клятвы послужило предлогом к восстанию.
      Чтобы быть готовым к этим событиям. Собрание назначило Дюмурье командующим Восточной армией, а также постановило арестовать Лафайета.
      Оно решило, что как только город Лонгви будет отбит у неприятеля, все дома за исключением принадлежавших нации будут разрушены и сметены с лица земли; Собрание издало закон, по которому с французской территории изгонялись все не приведенные к присяге священники; оно разрешало обыски; оно конфисковывало и пускало в продажу имущество эмигрантов.
      Что же в это время делала коммуна?
      Мы уже сказали, что ее оракулом был Марат.
      Коммуна гильотинировала на площади Карусели. Ей давали в день по голове; этого было мало; однако в опубликованной в конце августа брошюре члены трибунала объясняют, что вынуждены проделывать огромную работу для достижения этого успеха, как бы ни был он неудовлетворителен. Брошюра даже подписана; ее автор – Фукье-Тенвиль!
      Мы расскажем, о чем мечтает коммуна; в свое время читатели увидят, как эта мечта воплотилась в жизнь.
      23-го вечером она выступает с требованием.
      Сопровождаемая всяким сбродом из предместий и рынков, депутация коммуны является в полночь в Национальное собрание.
      Чего она требует? Чтобы из Орлеана пленники были привезены в Париж и казнены.
      Но над орлеанскими пленниками еще не было суда.
      Будьте покойны: это – формальность, которую коммуна обойдет без особого труда.
      И потом, должна же она отпраздновать свой праздник – 10 августа; он-то ей и придет на помощь.
      Сержан, опытный режиссер, становится его учредителем; он уже учредил процессию «Отечество в опасности», и читатели знают, насколько постановка удалась.
      На сей раз Сержан превзойдет самого себя.
      Ведь необходимо разжечь злобу, жажду мести в сердцах тех, кто потеряли 10 августа родных и близких.
      Итак, напротив гильотины, действующей на площади Карусели, он устанавливает в центре огромного бассейна Тюильри гигантскую пирамиду, покрытую черной саржей; с каждой из четырех сторон – напоминания о столкновениях, которые ставят в вину роялистам: Нансийская бойня, Нимская бойня, Монтобанская бойня, бойня на Марсовом поле.
      Гильотина говорила: «Я убиваю!» – пирамида отвечала: «Бей!».
      В воскресенье вечером 27 августа, – пять дней спустя после возглавленного духовенством восстания в Вандее, четыре дня спустя после капитуляции Лонгви, захваченного генералом Клерфе от имени Людовика XVI, – покаянная процессия двинулась в путь в темноте, сообщающей всему таинственность и величавость.
      Впереди сквозь дым, клубившийся вдоль всего пути следования процессии, шли вдовы и сироты 10 августа, одетые в белые платья, перехваченные по талии черными поясами; они несли в ковчеге, сработанном на манер библейского, ту самую петицию, которая была продиктована г-жой Ролан, записана на алтаре Отечества мадмуазель Кералио, а ее окровавленные страницы, разметанные на Марсовом поле во время бойни, были тщательно собраны; их-то и требовала разыскать Республика с 17 июля 1791 года.
      За женщинами несли гигантские черные саркофаги, олицетворявшие собой повозки, на которых вывозили мертвых из Тюильри вечером 10 августа и отправляли их в предместья; за саркофагами несли черные знамена с призывами ответить смертью за смерть; за ними – огромную статую Правосудия с внушительных размеров мечом. За статуей следовали судьи трибуналов во главе с революционным трибуналом 10 августа, тем самым, который извинялся за то, что поставляет для гильотины всего одну голову в день.
      Потом выступала коммуна, кровавая мать этого кровавого трибунала, ее члены несли статую Свободы, такую же огромную, как Правосудие; наконец, замыкали шествие депутаты Собрания в венках, которые, возможно, утешают мертвых, но отнюдь не удовлетворяют живых!
      Вся эта процессия величаво двигалась с песнями на слова Шенье, под строгую музыку Госсека, выступая уверенно, под стать музыке.
      Часть ночи с 27 на 28 августа ушла на эту искупительную церемонию поминовения погибших, во время которой толпа грозила кулаками пустовавшему Тюильрийскому дворцу и тюрьмам – надежным крепостям, которые получили король и роялисты в обмен на дворцы и замки.
      Но вот, наконец, погашены последние лампионы и факелы: народ разошелся по домам.
      Статуи Правосудия и Свободы остались в одиночестве, охраняя огромный саркофаг; но так как об их собственной охране никто не позаботился то ли по неосмотрительности, то ли из безразличия, ночью обе статуи, обе несчастные богини, были лишены того, что делало их женщинами.
      На следующий день это зрелище заставило народ взвыть от бешенства; народ обвинил в этом кощунстве роялистов, бросился в Собрание, потребовал отмщения; толпа подхватила статуи, завернула их и потащила приводить в порядок на площадь Людовика XV.
      Позже за ними последовал эшафот, и 21 января народ был отомщен за тяжкое оскорбление, нанесенное ему 28 августа.
      В тот же день, 26 августа. Собрание приняло закон об обысках.
      В народе стали ходить слухи о том, что прусская и австрийская армии объединились и что Лонгви взят генералом Клерфе.
      Таким образом, враг, вызванный королем, дворянством и духовенством, шел на Париж, и если предположить, что его ничто не остановит, то через шесть переходов он будет в столице.
      Что же стало бы с Парижем, бурлившим подобно кратеру, чьи потрясения вот уже три года держали в напряжении весь мир? А то, о чем говорилось в этом письме Буйе, грубой шутке, которая вызвала такое буйное веселье, но которая могла стать действительностью: от Парижа не останется камня на камне!
      Более того, говорили об общем процессе, как о деле решенном, – процессе страшном, беспощадном, процессе, который после гибели Парижа положит конец парижанам. Каким образом и кем процесс этот будет проводиться? Об этом рассказывают сочинения той эпохи; если верить легенде, которая не столько оживляет прошлое, сколько предсказывает будущее, это дело вершит кровавая десница коммуны.
      Да и отчего бы и впрямь не поверить легенде? Вот о чем стало известно из письма, найденного в Тюильри 10 августа; мы прочли его в Архивах, где оно хранится до сих пор:
 
       «Трибуналы должны прибывать вслед за войсками; парламентарии-эмигранты будут производить по мере продвижения лагеря короля Прусского следствие по делу якобинцев и готовить им виселицу».
 
      Это означало, что когда прусские и австрийские войска прибудут в Париж, дознание уже будет проведено, приговор – вынесен и останется лишь привести его в исполнение.
      Словно подтверждая то, о чем говорится в письме, вот что сообщалось в официальном военном бюллетене:
 
       «Австрийская кавалерия в окрестностях Саарлуи захватила в плен мэров-патриотов и известных республиканцев.
       Уланы отрезали офицерам муниципалитета уши и прибили их каждому ко лбу».
 
      Если подобные злодеяния творились в безобидной провинции, то чего же ждать от иноземных войск в революционном Париже?..
      Это отнюдь не было тайной.
      Вот какая новость облетела город:
      Для королей-союзников будет возведен огромный трон на руинах, в которые будет обращен Париж; всех взятых в плен жителей волоком притащат и бросят к подножию этого трона; там, как в день Страшного суда, всех разделят на хороших и плохих; хорошие, то есть роялисты, дворяне, духовные лица, отойдут вправо, и с Францией им дозволят сделать все, что они ни пожелают; плохие, то есть революционеры, отойдут влево, где их будет ждать гильотина – изобретенная революцией машина, которая революцию и погубит.
      Революция, то есть Франция, погибла и погибла не только она – это бы еще куда ни шло, – ведь народы для того и созданы, чтобы служить жертвой идеям; итак, погибнет не только Франция, но и ее идея!
      Почему Франция первой произнесла слово «свобода»? Она полагала, что провозглашает нечто святое, что несет свет человечеству, что вдыхает жизнь в души людей; она сказала: «Свободу Франции! Свободу Европе! Свободу всему миру!». Она полагала, что совершает великое благо, неся земному шару освобождение, но, кажется, она ошиблась! Господь от нее отвернулся! Провидение против нее! Думая, что она невинна и возвышенна, она оказалась в действительности виновной и омерзительной. Веря в то, что совершает великое дело, она совершила преступление! И вот ее судят, приговаривают к смерти, обезглавливают, предают всеобщему поруганию, и мир, ради спасения которого она умирает, радуется ее смерти!
      Но, может быть, этот несчастный народ перед лицом неприятеля способен найти хоть какую-нибудь опору в себе самом? Может быть, его защитят те, кого он обожал, кого он обогащал, кому он платил?
      Нет.
      Его король вступает в заговор с его врагами и из Тампля, куда он заключен, продолжает поддерживать переписку с пруссаками и австрияками; знать тоже идет против своего народа, объединившись под знаменами принцев; его духовенство сеет смуту среди крестьян.
      Из глубины своих темниц роялистские прихвостни рукоплещут поражениям Франции; когда пруссаки захватили Лонгви, в Тампле и Аббатстве это вызвало радость.
      И вот Дантон, человек решительных действий, ворвался в Собрание, рыча от гнева.
      Министр юстиции полагает, что правосудие бессильно, и потому пришел требовать, чтобы его облекли не только властью, но и силой; опираясь на силу, правосудие уверенно пойдет вперед.
      Он поднимается на трибуну, встряхивает львиной гривой, простирает мощную руку, распахнувшую 10 августа ворота Тюильри.
 
       «Необходимо заставить содрогнуться всю нацию, чтобы деспоты отступили, – говорит он. – До сих пор мы лишь играли в войну; отныне об этом не может быть и речи. Надо, чтобы весь народ набросился, устремился на врага и вышиб его одним ударом; в то же время надо обуздать всех злоумышленников и не дать им наносить вред!»
 
      И Дантон потребовал, чтобы народ поднялся, как один человек; он потребовал разрешения на обыски жилищ, а также на личные обыски граждан в ночное время с правом смертной казни для кого бы то ни было, кто будет препятствовать действиям временного правительства.
      Дантон получил все, чего он требовал.
      Попроси он больше, он получил бы и больше.
      «Никогда, – говорит Мишле, – народ не был так перепачкан кровью. Когда Голландия, видя у своих ворот Людовика XIV, не нашла ничего лучшего, как затопить себя самое, то есть утопиться, она и то подвергалась меньшей опасности: у нее за спиной была Европа. Когда афиняне увидели трон Ксеркеа на холме Саламина, они поняли, что потеряли землю и бросились в море; но и тогда, имея родиной одну воду, они были в меньшей опасности: у них был мощный флот, прекрасно управляемый рукою Фемистокла, и они были счастливее французов, потому что их никто не предавал изнутри».
      Франция была разрознена, разобщена, предана, продана и отдана на поругание! Над Францией, словно над Ифигенией, был занесен нож Калхаса . Окружившие ее монархи ждали лишь ее смерти, чтобы подул в их паруса ветер деспотизма; она умоляюще тянула руки к богам, но боги были глухи!
      Наконец, когда она почувствовала прикосновение холодной руки смерти, она в отчаянии сжалась, а вслед за тем, подобно вулкану жизни, выбросила из своих недр пламя, которое в течение полувека освещало весь мир.
      Правда, на солнце этом оказалось кровавое пятно.
      Речь идет о кровавом пятне 2 сентября! Мы еще увидим, кто посадил это пятно и должно ли Франции избавиться от него; но прежде, дабы завершить эту главу, позаимствуем еще две страницы из Мишле.
      Рядом с этим гигантом мы чувствуем свое бессилие и, как Дантон, призываем на помощь силу.
      Итак, слушайте!
 
       «Париж походил на крепость; можно было подумать, что находишься в Лилле или в Страсбурге. Повсюду – запреты, часовые, военные приготовления, надо признать, преждевременные; враг находился тогда на расстоянии пятидесяти – шестидесяти миль. Что было гораздо серьезнее, что было по-настоящему трогательно, так это глубокое, достойное восхищения чувство солидарности, проявлявшееся повсюду; каждый обращался сразу ко всем согражданам, говорил, просил от имени всей родины; все записывались добровольцами, ходили от дома к дому, предлагали всем способным носить оружие все, что у них было; все произносили речи, проповедовали, разглагольствовали, распевали патриотические песни. Кто не сочинял в эти дни? Кто не печатался? Кто не писал воззваний? Кто не был участником в этом грандиозном спектакле? Наивнейшие сцены, в которых актерами были все до единого, разыгрывались ежедневно повсюду: на площадях, на вербовочных помостах, на трибунах, где записывались добровольцы; со всех сторон доносились песни, крики воодушевления, рыдания; а над всеми этими голосами поднимался голос, отдававшийся в каждом сердце, голос беззвучный, но от этого еще более проникновенный.., голос самой Франции, красноречивый во всех своих символах, самый патетический из всех: святое и страшное знамя отечества в опасности, вывешенное в окнах ратуши, огромное, развевавшееся на ветру, будто подавало знак народным легионам как можно скорее пройти от Пиренеев к Шельде, от Сены к Рейну.
       Дабы по-настоящему познать, что настало время жертв, стоило бы заглянуть в каждую хижину, в каждую лачугу, чтобы собственными глазами увидеть горе жен, слезы Матерей, для которых расставание с сыновьями было в сто раз болезненнее, чем те муки, какие они испытывали, когда их дети выходили из их окровавленной утробы; надо было видеть старую женщину, в безмолвном горе собиравшую в спешке лохмотья сыну в дорогу, присовокупляя к ним жалкие гроши, которые она ценой жестокой экономии, лишая себя последнего ради сына, сберегла к этому дню невыносимых страданий.
       Отдать своих детей этой войне, не обещавшей ничего хорошего, принести их в жертву чрезвычайным обстоятельствам было выше сил многих матерей: они или не выдерживали этого испытания или, повинуясь вполне естественному движению души, впадали в ярость; они ничего не жалели, ничего не боялись; никакой страх не мог повлиять на состояние их духа. Да и какой страх устоит перед страхом смерти?
       Нам рассказывали, как однажды – произошло это, очевидно, в августе или в сентябре, – толпа разъяренных женщин встретила на улице Дантона; они набросились на него с оскорблениями – так стали бы они хулить саму войну, они упрекали его за революцию, за всю пролитую кровь, за смерть своих сыновей; они проклинали его, прося Господа, чтобы Его гнев пал на голову трибуна. Однако его это ничуть не удивило, и хотя он почувствовал, что в него вот-вот со всех сторон вцепятся когти, он резко обернулся, взглянул на этих женщин и взял их жалостью. Дантон был человеком очень сердечным; он взобрался на каменную тумбу и, чтобы их утешить, начал с тех же оскорблений, которыми они осыпали его: первые его слова были грубы, шутливы, циничны. И вот уже его слушательницы обескуражены; его гнев, настоящий или наигранный, привел их в замешательство. Этот необыкновенный оратор, говоривший инстинктивно и, в то же время, расчетливо, имел успех у народа благодаря мощному темпераменту; он был словно создан для плотской любви. Дантон был прежде всего и раньше всего самцом; много в нем было от льва и от дога, так же как и от быка. Его некрасивое лицо вызывало испуг; когда он был в гневе, в нем появлялось даже нечто возвышенное, сообщая его словам резкость, а временами разящую колкость. Толпа любит силу».
 
      Дантон вызывал у слушателей страх и в то же время симпатию; под маской грубо разгневанного человека чувствовалось доброе сердце, и слушатели в конце концов начинали подозревать, что этот страшный человек, говоривший одними угрозами, был, в сущности, славным малым. И вот взбунтовавшиеся женщины, окружившие его толпой, тоже начали смутно все это чувствовать и потому не только позволили ему говорить, но подпали под его влияние и присмирели; он повел их туда, куда пожелал сам; он с откровенной грубостью им объяснил, зачем нужна женщина, зачем появляется новое поколение; он сказал, что детей рожают не ради собственного удовольствия, а на благо отечества; вдруг он вскочил, и ни к кому не обращаясь, заговорил (так казалось) словно только для себя. Вся его душа выплеснулась с этими словами из груди, с такой грубой нежностью он признавался в любви к Франции; при этом по его некрасивому, изрытому оспой лицу, походившему на застывшую лаву Везувия или Этны, покатились крупные капли: то были слезы. Женщины не могли этого вынести: они стали оплакивать Францию, вместо того, чтобы плакать над судьбой своих сыновей, и с рыданиями бросились бежать, закрывая свои лица фартуками.
      О великий историк по имени Мишле, где ты теперь?
      В Нерви!
      О великий поэт по имени Гюго, где ты теперь?
      На Джерси!

Глава 7.
НАКАНУНЕ СОБЫТИЙ 2 СЕНТЯБРЯ

      «Когда отечество в опасности, – сказал Дантон 28 августа в Национальном собрании, – все принадлежит отечеству».
      29-го в четыре часа пополудни прозвучал сигнал к общему сбору.
      Все уже знали, что это означало, должны были пройти обыски.
      Как по мановению волшебной палочки с первыми же раскатами барабанной дроби Париж изменился: улицы опустели.
      Закрылись лавочки; улицы оказались оцеплены отрядами по шестьдесят человек.
      Городские ворота охранялись, река охранялась.
      В час ночи начались повальные обыски.
      Комиссары секций подходили к солдатам в оцеплении и приказывали пропустить их именем закона: их пропускали.
      – Они стучали в каждый дом, приказывая именем того же закона отворить, и перед ними безропотно отворялись все двери. В пустые жилища они врывались силой.
      Было захвачено две тысячи ружей; было арестовано три тысячи человек.
      Нужен был террор: он начался.
      Как следствие этой меры возникло то, о чем никто не задумывался или же, напротив, на что кто-то и сделал ставку.
      Эти обыски отворили перед бедными двери богатых: вооруженные санкюлоты, следовавшие повсюду за представителями власти, с изумлением разглядывали пышное убранство великолепных особняков, в которых еще оставались их владельцы, или до времени опустевших. Это отнюдь не порождало жажду грабежа, но еще больше разжигало ненависть.
      Грабили в те времена редко: Бомарше, находившийся в те дни в заточении, рассказывает, что в его восхитительных садах на Сент-Антуанском бульваре какая-то женщина сорвала розу, и за это ее едва не утопили.
      Обращаем внимание читателей на то, что именно в это время коммуна издала декрет, согласно которому спекулянты приговаривались к смертной казни.
      Итак, коммуна подменяла собой Собрание; она приговаривала к смертной казни. Она наделила Шометта правом открывать новые тюрьмы и увеличивать количество узников; она присвоила себе право помилования. Наконец, она приказала, чтобы у входа в каждую тюрьму вывешивался список узников: это был призыв к ненависти и отмщению; каждый мог сам охранять дверь темницы, где сидел его заклятый враг. Собрание понимало, в какую бездну его толкают. Кто-то вопреки воле членов Собрания заставлял их обагрить свои руки кровью.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96