Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Графиня де Шарни. В двух томах - Графиня Де Шарни

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Дюма Александр / Графиня Де Шарни - Чтение (стр. 40)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Зарубежная проза и поэзия
Серия: Графиня де Шарни. В двух томах

 

 


      Мирабо был обречен, и в этом трупе, простертом перед ним, Жильбер, несмотря на теплившиеся в нем остатки жизни, не в силах был видеть живого Мирабо.
      И странное дело! Начиная с этой минуты больной и Жильбер, словно сговорившись и словно пронзенные одною и той же мыслью, говорили о Мирабо как о человеке, который был, но которого больше нет.
      Кроме того, начиная с этой минуты на лице Мирабо запечатлелось выражение торжественности, часто сопутствующее агонии великого человека: голос его сделался медленным, важным, почти пророческим; в речах появилось больше суровости, широты, глубины; в чувствах – больше доброты, самоотречения и возвышенности.
      Ему объявили, что какой-то молодой человек, видевший его всего один раз и не желающий назваться, настойчиво просит допустить его к больному.
      Мирабо оглянулся на Жильбера, словно испрашивая у него позволения принять этого молодого человека.
      Жильбер понял.
      – Впустите его, – сказал он Тайчу.
      Тайч отворил дверь. На пороге возник молодой человек лет девятнадцати или двадцати. Он медленно приблизился, опустился перед постелью Мирабо на колени, взял его руку, поцеловал ее и разрыдался.
      Мирабо, казалось, пытался поймать ускользавшее от него воспомнание.
      – А, – внезапно сказал он, – я вас узнал: вы молодой человек из Аржантея.
      – Вы мой бог, будьте же благословенны! – сказал молодой человек. Вот и все, о чем я просил.
      Он встал, прижал руки к глазам и вышел.
      Спустя несколько секунд вошел Тайч с запиской, которую молодой человек написал в передней.
      Вот что говорилось в записке:
 
       «Целуя руку господину де Мирабо, я сказал ему, что готов умереть за него.
       Я пришел сдержать слово.
       Вчера в одной английской газете я прочел, что в Лондоне в случае, сходном со случаем нашего прославленного больного, было успешно проделано переливание крови.
       Если окажется, что для спасения господина де Мирабо может быть полезно переливание крови, возьмите мою: она молодая и чистая.
       Марне»
 
      Читая эти несколько строк, Мирабо не удержался от слез.
      Он приказал, чтобы молодого человека вернули; но тот, явно желая уклониться от столь заслуженной признательности, уже уехал, оставив два своих адреса, парижский и аржантейский.
      Спустя несколько минут Мирабо согласился принять всех: своих друзей г-на де Ламарка и г-на Фрошо, свою сестру, г-жу де Сайан, и племянницу, г-жу д'Арагон.
      Он лишь отказался допустить к себе какого-либо другого врача, а в ответ на настояние Жильбера сказал:
      – Нет, доктор, на вас пали все тяготы моего недуга, и, если вы меня исцелите, пускай вся заслуга тоже достанется вам.
      Время от времени он осведомлялся о том, кто наводил справки о его здоровье, и, хотя он ни разу не спросил: «Не присылала ли кого королева из дворца?. – по тому, как вздыхал умирающий, до конца пробегая глазами список, Жильбер понимал, что в этом списке отсутствовало именно то единственное имя, которое ему хотелось там обнаружить.
      Тогда, не упоминая ни о короле, ни о королеве – для этого Мирабо был еще недостаточно близок к смерти, – он с изумительным красноречием углублялся в общие вопросы политики, и, в частности, толковал о том, как бы он повел себя по отношению к Англии, будь он министром.
      Он был бы особенно счастлив, если бы ему удалось померяться силами с Питтом.
      – О, этот Питт, – воскликнул он как-то раз, – это министр приготовлений: он управляет скорее посредством угроз, чем посредством истинных дел; будь я жив, я причинил бы ему немало огорчений.
      Время от времени под окнами вспыхивали крики – народ печально взывал:
      «Да здравствует Мирабо!. – и в этих криках, похожих на молитву, звучала скорее жалоба, чем надежда.
      Мирабо прислушивался и просил отворить окно, чтобы этот шум, служивший ему наградой за столько перенесенных страданий, достигал его ушей.
      На несколько мгновений он застывал, напрягал слух и протягивал к окну руки, словно впитывая и вбирая в себя все эти крики.
      И Мирабо шептал:
      – О добрый народ! Народ, оклеветанный, проклинаемый, презираемый, так же как я! Они забыли меня, а ты меня вознаграждаешь, и это справедливо.
      Наступила ночь. Жильбер не желал покидать больного, он придвинул шезлонг к его постели и прикорнул.
      Мирабо не возражал; с тех пор как он уверился в том, что умирает, он, казалось, больше не опасался своего врача.
      Когда занялся рассвет, он попросил открыть окна.
      – Мой милый доктор, – обратился он к Жильберу, – сегодня я умру. Тому, кто находится в моем положении, ничего лучшего не остается, как умастить себя благовониями и увенчать цветами, чтобы самым приятным образом погрузиться в сон, от которого уже не очнешься… Разрешаете ли вы мне делать все, что я хочу?
      Жильбер дал ему понять, что он волен в своих поступках.
      Тогда он позвал обоих слуг.
      – Жан, – сказал он, – доставьте мне самые красивые цветы, какие найдете, а Тайч тем временем пускай приложит все усилия, чтобы навести на меня красоту.
      Жан посмотрел на Жильбера, словно спрашивая у него разрешения, и доктор утвердительно кивнул ему головой.
      Жан вышел.
      Тайч накануне был очень болен; теперь он принялся брить и завивать своего господина.
      – Между прочим, – сказал ему Мирабо, – ведь ты вчера прихворнул, мой бедный Тайч; как ты чувствуешь себя нынче?
      – О, превосходно, дорогой хозяин, – отвечал честный слуга, – желал бы я, чтобы вы были на моем месте.
      – Ну а я, – со смехом возразил Мирабо, – хоть ты и не слишком дорожишь жизнью, я не желал бы тебе быть на моем.
      В этот миг прогремел пушечный выстрел. Где стреляли? Это так и осталось неизвестным.
      Мирабо содрогнулся.
      – О, – произнес он, приподнявшись, – неужто уже начинается погребение Ахилла?
      Когда Жан вышел из дому, все бросились к нему, чтобы узнать новости о прославленном больном, и не успел он сказать, что идет за цветами, как с криком: «Цветы для господина де Мирабо!. – люди бросились в разные стороны; двери домов распахивались, жильцы выносили, что у кого было в доме или в теплице, так что меньше чем через четверть часа особняк наполнился множеством самых редких цветов.
      К девяти утра спальня Мирабо преобразилась в настоящую клумбу.
      Тайч тем временем доканчивал его туалет.
      – Дорогой доктор, – сказал Мирабо, – я попрошу у вас четверть часа, чтобы попрощаться с одной особой, которой придется покинуть особняк одновременно со мной. Поручаю ее вашему вниманию на случай, если ее будут оскорблять.
      Жильбер понял.
      – Ладно, – сказал он. – Я оставлю вас одних.
      – Да, но ждите в соседней комнате. Когда эта особа уйдет, вы уже не покинете меня, пока я не умру?
      Жильбер кивнул.
      – Обещайте.
      Жильбер, всхлипывая, дал ему слово. Этот стоический человек сам был удивлен своим слезам: он-то думал, что философия помогла ему стать неуязвимым для чувств.
      Он пошел к двери.
      Мирабо его остановил.
      – Перед уходом, – попросил он, – откройте мой секретер и дайте мне оттуда маленькую шкатулку.
      Жильбер исполнил эту просьбу.
      Шкатулка была тяжелая. Жильбер предположил, что она полна золота.
      Мирабо знаком попросил поставить ее на ночной столик; затем он протянул доктору руку.
      – Будьте так добры, пришлите мне Жана, – попросил он. – Жана, вы слышали? Не Тайча; мне трудно звать и звонить.
      Жильбер вышел. Жан ждал в соседней комнате и вошел в дверь сразу же после того, как из нее вышел Жильбер.
      Жильбер слышал, как дверь за Жаном закрылась на засов.
      Следующие полчаса Жильбер употребил на то, чтобы сообщить о состоянии больного всем, кто толпился в доме.
      Новости были отчаянные; доктор не скрыл от всей толпы, что Мирабо навряд ли переживет день.
      Перед входом в особняк остановилась карета.
      На мгновение Жильбер подумал, что карета приехала из дворца и поэтому ее почтительно пропустили, несмотря на общий запрет.
      Он бросился к окну. Каким сладостным утешением для умирающего было бы знать, что королева беспокоится о нем!
      Но это была простая наемная карета, за которой посылали Жана.
      Доктор догадался, для кого была нужна карета.
      И в самом деле, через несколько минут Жан вышел, провожая женщину, закутанную в длинное покрывало.
      Толпа почтительно расступилась перед каретой, не пытаясь узнать, кто была эта женщина.
      Жан вернулся в дом.
      Мгновение спустя дверь в спальню Мирабо вновь отворилась, и послышался ослабевший голос больного, призывавший доктора.
      Жильбер поспешил на зов.
      – А теперь, – попросил Мирабо, – поставьте эту шкатулку на место, мой милый доктор.
      Жильбер не сумел скрыть удивления, обнаружив, что шкатулка осталась такой же тяжелой.
      – Не правда ли, удивительно? – сказал Мирабо. – Такое, черт возьми, неожиданное бескорыстие!
      Вернувшись к постели, Жильбер нашел на полу вышитый платочек, отделанный кружевом.
      Он был мокр от слез.
      – Вот как, – заметил Мирабо, – она ничего не унесла с собой, но кое-что оставила.
      Он взял влажный платок и положил его себе на лоб.
      – Да, – прошептал он, – только у той нет сердца!.»
      И он откинулся на подушки, закрыв глаза; можно было подумать, что он в забытьи или уже умер, если бы хрипы в груди не свидетельствовали о том, что смерть еще только вступает в свои права.

Глава 15.
БЕЖАТЬ! БЕЖАТЬ! БЕЖАТЬ!

      В действительности те несколько часов, что Мирабо еще прожил на свете, были агонией.
      Тем не менее Жильбер остался верен данному слову и неотлучно находился у его ложа до последней минуты.
      Впрочем, зрелище последней битвы между материей и душой, как бы ни было оно горестно, всегда бывает весьма поучительно для врача и философа.
      Чем более велик был гений, тем поучительнее наблюдать, как этот гений ведет последнюю схватку со смертью, которой суждено в конце концов его одолеть.
      А кроме того, при виде великого человека, испускающего дух, доктор предавался мрачным мыслям и еще по одному поводу.
      Почему умирал Мирабо – человек с духом атлета и со сложением Геркулеса?
      Не потому ли, что поднял руку, чтобы поддержать эту готовую рухнуть монархию? Не потому ли, что на мгновение на эту руку оперлась несущая гибель женщина, зовущаяся Марией Антуанеттой?
      Разве Калиостро не предсказал ему в отношении Мирабо нечто подобное?
      И то, что он повстречал эти два странных существа, из коих одно погубило репутацию, а другое – здоровье великого оратора Франции, ставшего оплотом монархии, разве не подтвердило ему, Жильберу, что любые препятствия рухнут, подобно Бастилии, на пути этого человека или, вернее, идеи, которой он служит?
      Покуда Жильбер глубоко ушел в размышления, Мирабо шевельнулся и открыл глаза.
      Он возвращался к жизни через врата страданий.
      Он попытался заговорить, но безуспешно. Однако казалось, его нисколько не опечалило это новое несчастье; убедившись, что речь ему изменила, он улыбнулся и взглядом постарался выразить всю благодарность, питаемую им к Жильберу и ко всем, чьи заботы сопровождали его на этом наивысшем и последнем этапе пути, целью которого была смерть.
      Между тем им, казалось, завладела какая-то мысль; только Жильберу было по силам ее разгадать – и он разгадал.
      Больной не мог определить, как долго длилось его забытье. Час? День?
      В течение этого часа или дня не присылала ли королева справиться о его здоровье?
      Принесли снизу список, в который каждый, кто являлся сам по себе или по чьему-либо поручению, вписывал свое имя.
      Никто в этом списке не был известен близостью к королевской семье, которая свидетельствовала бы пусть даже о замаскированной заботе.
      Призвали Тайча и Жана, расспросили их; никто не приезжал, ни лакей, ни курьер.
      Тут Мирабо стал делать невероятные усилия, чтобы произнести еще несколько слов, – такие усилия делал, наверно, сын Креза, когда, видя своего отца в смертельной опасности, сумел преодолеть свою немоту и крикнуть: «Воин, не убивай Креза!.
      Мирабо также преодолел немоту.
      – Неужели они не знают, – воскликнул он, – что с моей смертью они погибли? Я уношу с собой траур по монархии, и на моей могиле мятежники поделят между собой его ошметки…
      Жильбер бросился к больному. Для искусного врача надежда длится, пока длится жизнь. К тому же разве не следовало употребить все средства науки хотя бы ради того, чтобы эти красноречивые уста могли произнести еще несколько слов?
      Он взял ложку, налил в нес несколько капель той зеленоватой жидкости, флакон которой когда-то дал Мирабо, и поднес к губам больного, не смешав ее на сей раз с водкой.
      – О дорогой доктор, – с улыбкой сказал пациент, – если вы хотите, чтобы эликсир жизни на меня подействовал, дайте мне полную ложку или целый флакон.
      – Это почему же? – спросил Жильбер, пристально вглядываясь в Мирабо.
      – А вы полагаете, – отвечал тот, – что я, ни в чем не знающий удержу, имея в руках этот драгоценный источник жизни, не злоупотреблял им? Куда там! Я велел исследовать вашу жидкость, мой дорогой эскулап, выяснил, что она представляет собой вытяжку из корня индийской конопли, и начал пить ее уже не каплями, а ложками, и не только для того, чтобы жить, но и ради грез.
      – Несчастный! Несчастный! – прошептал Жильбер. – Ведь я подозревал, что даю вам в руки яд.
      – Сладостный яд, доктор: благодаря ему я с удвоенной, учетверенной, удесятеренной силой прожил последние часы отмеренного мне существования; благодаря ему я в сорок два года умираю, словно прожив жизнь длиной в сто лет; наконец, благодаря ему я обладал в грезах всем, что ускользало от меня наяву, – силой, богатством, любовью… Ах, доктор, доктор, не раскаивайтесь – напротив, гордитесь. Господь отпустил мне только реальную жизнь, унылую, скудную, бесцветную, несчастную, почти не стоящую сожалений, да к тому же человек обязан быть готов к тому, чтобы в любую минуту вернуть ее Творцу обратно, как ростовщическую ссуду; не знаю, доктор, должен ли я благодарить Всевышнего за жизнь, но знаю, что должен быть благодарен вам за ваш яд. Итак, налейте полную ложку, доктор, и дайте мне!
      Доктор исполнил просьбу Мирабо и протянул ему питье, которое он с наслаждением проглотил.
      Потом, после нескольких секунд молчания, он вновь заговорил.
      – Ах, доктор, – произнес он, словно при переходе в вечность смерть приподняла перед ним завесу, за которой скрывается будущее, – блаженны те, кто умрет в нынешнем тысяча семьсот девяносто первом году! Они увидят лишь блистательный и чистый лик Революции. Доныне никогда еще столь великая революция не давалась ценой столь малой крови; доныне революция вершится только в умах, но настанет время, когда мысли перейдут в поступки. Вы, быть может, думаете, что в Тюильри обо мне пожалеют? Нисколько. Моя смерть освобождает их от обязательства. При мне им нужно было управлять определенным образом; из опоры я превратился для них в препятствие; она просила за меня прощения у своего брата. «Мирабо воображает, будто он подает мне советы, – писала она брату, – и не замечает, что я отвлекаю его пустыми обещаниями.» О, потому-то я и хотел, чтобы эта женщина была моей любовницей, а не моей королевой. Какую прекрасную роль я мог сыграть в истории, доктор, – роль человека, одной рукой поддерживающего юную свободу, а другой – дряхлую монархию и заставляющего обеих идти бок о бок к одной и той же цели, добиваться счастья народа и уважения к королевской власти! Быть может, это было исполнимо, быть может, это была мечта, но я убежден, что только я мог бы осуществить эту мечту.
      Мне горько не то, что я умираю, а то, что я умираю неосуществленным; то, что я приступил к труду, но понял, что не сумею довести его до конца.
      Кто восславит мою идею, если идея моя зачахла на корню, если она искалечена, обезглавлена? Обо мне запомнят, доктор, именно то, чего помнить не следует. Запомнят мою беспорядочную, безумную, бродячую жизнь; из того, что я писал, прочтут мои «Письма к Софи., «Эротика-Библион., «Прусскую монархию., памфлеты и непристойные книги; мне будут ставить в упрек, что я вошел в сговор с двором, и упрекнут меня в этом потому, что из нашего сговора не получилось того, что должно было получиться; мой труд останется бесформенным зародышем, безголовым чудовищем; а между тем меня, прожившего всего сорок два года, станут судить, как если бы я прожил обычную человеческую жизнь; меня, вынужденного бесконечно идти против течения и перешагивать через бездны, – словно я шел по широкой дороге, надежно вымощенной законами, указами и предписаниями. Доктор, кому мне завещать не состояние, которое я промотал – не велика беда, детей у меня нет, – но кому завещать мою оболганную память, память, которая когда-нибудь может стать наследством, способным сделать честь Франции, Европе, миру?
      – Но зачем же так спешить со смертью? – печально отозвался Жильбер.
      – Да, в самом деле, – подхватил Мирабо, – в иные минуты я и сам задаю себе тот же вопрос. Но слушайте хорошенько: без нее я ничего не мог – а она не пожелала. Я, как глупец, взвалил на себя обязательства; я, как безумец, дал клятву, по обыкновению позволив незримым крылам моего разума увлечь мое сердце, а между тем она не приняла на себя никаких обязательств и ни в чем не поклялась… Да что там говорить, все к лучшему, доктор, и если вы согласитесь кое-что мне пообещать, то ни малейшее сожаление не омрачит последних часов, которые мне еще осталось прожить.
      – О Господи, что же я могу вам обещать?
      – А вот что: обещайте мне, что, если переход мой из этого мира в мир иной окажется слишком тягостным, слишком мучительным, – обещайте мне, доктор, не только как врач, но и как человек, как философ, – обещайте облегчить мне этот переход!
      – Почему вы обращаетесь ко мне с подобной просьбой?
      – О, я скажу вам, в чем дело: хоть я и чувствую, что смерть рядом, но в то же время чувствую, что во мне остается еще много жизни. Я еще живу, милый доктор, я умираю живым, и мне тяжко будет сделать последний шаг.
      Доктор приблизил свое лицо к лицу Мирабо.
      – Я обещал не покидать вас, друг мой, – сказал он. – Если Господу – а я все же надеюсь, что это не так, – если Господу угодно пресечь ваши дни, что ж! Положитесь на мою глубокую любовь к вам: в решающий миг она поможет мне о вас позаботиться, как должно. Если смерть придет, я буду рядом.
      Казалось, больной услыхал только это обещание.
      – Благодарю, – прошептал он.
      И голова его откинулась на подушку.
      На сей раз, несмотря на надежду, которую долг врача велит до последней капли струить в мозг больного, у Жильбера больше не оставалось сомнений. Обильная доза гашиша, которую принял Мирабо, на мгновение, словно встряска от вольтова столба, вернула больному вместе с речью и подвижность лицевых мускулов, сопровождающую ее: мысль, если можно так сказать, ожила на глазах. Но едва он умолк, мускулы расслабились; одухотворявшая их сила развеялась, и смерть, отпечатавшаяся у него на лице еще во время последнего кризиса, проступила с такой отчетливостью, как никогда прежде.
      Три часа доктор Жильбер держал в своих руках его ледяную руку, три часа, с четырех и до семи, продолжалась тихая агония – настолько тихая, что всех впустили к нему в спальню; он словно спал.
      Но около восьми Жильбер почувствовал, как ледяная рука больного затрепетала; дрожь была такая сильная, что ошибиться было невозможно.
      – Вот оно, – сказал Жильбер, – наступил час борьбы, началась истинная агония.
      И в самом деле, лоб умирающего покрылся потом; глаза его открылись и вспыхнули молнией.
      Он жестом показал, что хочет пить.
      Ему поспешно поднесли воду, вино, оранжад, но он покачал головой.
      Он хотел не этого.
      Он подал знак, чтобы ему подали перо, чернила и бумагу.
      Его волю исполнили – не только ради него самого, но и ради того, чтобы ни единая мысль этого гениального человека, даже порожденная бредом, не пропала для человечества.
      Он взял перо и твердой рукой начертал два слова: «Умереть, уснуть.»
      Это были слова Гамлета.
      Жильбер притворился, что не понимает.
      Мирабо выпустил перо, обеими руками вцепился себе в грудь, словно разрывая ее, испустил несколько нечленораздельных криков, потом снова взял перо и, невероятным усилием пытаясь на мгновение преодолеть боль, написал: «Боли становятся чудовищными, невыносимыми. Зачем заставлять друга часами, а то и днями страдать на колесе, когда можно избавить его от пытки несколькими каплями опиума?.»
      Но доктор колебался. Да, он сказал Мирабо, что будет рядом с ним, когда придет смерть, но лишь для того, чтобы бороться с ней, а не для того, чтобы ей помогать.
      Боли становились все более жестокими; умирающий выгибался, заламывал руки, кусал подушку.
      Наконец от болей порвались путы паралича.
      – Ох, эти врачи, эти врачи! – внезапно вскричал он. – Жильбер, вы же мой доктор, вы мой друг! Разве вы не обещали мне, что избавите меня от предсмертных терзаний? Неужели вы хотите, чтобы я пожалел, что вверился вам? Жильбер, взываю к вашей дружбе! Взываю к вашей чести!
      И со вздохом, стоном, криком боли он упал на подушку.
      Тогда Жильбер, тоже вздохнув, простер к Мирабо руку и сказал:
      – Хорошо, друг мой, вам дадут то, что вы просите.
      И, взяв перо, он выписал лекарство: это было не что иное, как сильная доза макового сиропа в дистиллированной воде.
      Но едва он дописал последнее слово, как Мирабо приподнялся на постели и протянул руку, прося, чтобы ему дали перо.
      Жильбер поспешил выполнить его просьбу.
      Рука умирающего, скрюченная агонией, вцепилась в бумагу, и он нацарапал неразборчивым почерком: «Бежать! Бежать! Бежать!.»
      Он хотел подписать, но едва сумел начертать первые четыре буквы своего имени и, протянув к Жильберу сведенную судорогой руку, прошептал:
      – Это для нее.
      И, недвижный, незрячий, бездыханный, откинулся на подушку.
      Он был мертв.
      Жильбер приблизился к постели, вгляделся в него, пощупал пульс, приложил руку к его сердцу, потом обернулся к зрителям этого финала и объявил:
      – Господа, Мирабо более не страдает.
      И, в последний раз приложившись губами ко лбу покойного, он взял листок, назначение которого было известно ему одному, бережно сложил его, спрятал на груди и вышел, уверенный, что не имеет права задерживать его у себя дольше чем на время, необходимое для того, чтобы доставить совет усопшего с Шоссе-д'Антен в Тюильри.
      Спустя несколько мгновений после того, как доктор покинул спальню покойного, город зашумел.
      Это начало распространяться известие о смерти Мирабо.
      Вскоре вошел скульптор: его прислал Жильбер, дабы сохранить для потомства образ великого оратора в тот самый миг, когда он пал под натиском победительницы смерти.
      Первые минуты вечности уже запечатлели на этой маске ту безмятежность, что отражается на лице, когда оживлявшая его могучая душа покидает тело.
      Мирабо не умер; казалось, Мирабо уснул сном, исполненным жизни и радостных сновидений.

Глава 16.
ПОГРЕБЕНИЕ

      Горе было необъятным, всеобщим; оно мгновенно распространилось от центра к окраинам, от улицы Шоссе-д'Антен к парижским заставам. Была половина девятого утра.
      Народ испустил душераздирающий вопль; затем он потребовал траура.
      Народ ринулся в театры, разорвал афиши и запер двери.
      В тот вечер в одном из особняков улицы Шоссе-д'Антен давали бал; народ ворвался в особняк, разогнал танцующих и разбил музыкальные инструменты.
      Об утрате, понесенной народом, сообщил Национальному собранию его председатель.
      Тотчас же на трибуну поднялся Барер; он попросил, чтобы Собрание внесло в протокол этого скорбного дня свидетельства сожалений, которые пробуждает у его членов кончина этого великого человека, и настоял на том, чтобы всем членам Собрания было именем отечества предложено присутствовать при погребении.
      Назавтра, третьего апреля, в Национальное собрание обратился парижский департамент; он испросил и получил согласие на то, чтобы церковь Святой Женевьевы была преобразована в пантеон, где отныне предстояло покоиться великим людям, и первым там надлежало похоронить Мирабо.
      Приведем здесь этот великолепный декрет Собрания. Пускай читателям попадаются в книгах, которые у политиков слывут легковесными, ибо грешат тем, что излагают историю не столь неуклюже, как историки, – пускай, повторим мы, читателям как можно чаще попадаются на глаза эти декреты, тем более великие, что непосредственно исторглись у народа под влиянием восхищения или благодарности.
      Вот этот декрет, слово в слово: «Национальное собрание постановляет:
 
       Статья I Новое здание церкви Святой Женевьевы отныне, с наступлением эпохи французской свободы, предназначается для упокоения останков великих людей.
       Статья II Только Законодательному собранию дано право решать, каким людям будет присвоена эта честь.
       Статья III Высокочтимый Рикети Мирабо удостаивается этой чести.
       Статья IV В будущем Законодательное собрание не может предоставлять эту честь никому из своих сочленов после их кончины; она может быть им пожалована лишь последующим составом Законодательного собрания.
       Статья V Возможные исключения для некоторых великих людей, умерших до Революции, могут быть сделаны только Законодательным собранием.
       Статья VI Администрации парижского департамента вменяется в обязанность незамедлительно подготовить здание церкви Святой Женевьевы для нового назначения и над фронтоном высечь следующие слова:
       Благодарное Отечество – великим людям.
       Статья VII Пока будет перестраиваться церковь Святой Женевьевы, тело Рикети Мирабо будет покоиться рядом с прахом Декарта в усыпальнице церкви Святой Женевьевы.
 
      На другой день, в четыре часа пополудни, Национальное собрание в полном составе покинуло зал Манежа и направилось к особняку Мирабо; там его ожидали директор департамента, все министры и толпа более чем в сто тысяч человек.
      Но из всех этих ста тысяч ни один не прибыл от имени королевы.
      Процессия пустилась в путь.
      Во главе ее шел Лафайет, главнокомандующий национальной гвардии королевства.
      За ним председатель Национального собрания Тронше, по-королевски окруженный строем телохранителей числом в двенадцать человек. Далее следовали министры.
      Далее Собрание, все партии вперемешку, Сиейес под руку с Шарлем де Ламетом.
      Далее, за Собранием, Якобинский клуб, смахивающий на второе Национальное собрание; Якобинский клуб широко огласил свою скорбь, более показную, надо думать, нежели искреннюю: он объявил неделю траура, а Робеспьер, который был слишком беден, чтобы потратиться на черный фрак, взял его напрокат, как во время траура по Франклину.
      Далее – все население Парижа, замкнутое между двумя шеренгами национальной гвардии, насчитывавшей более тридцати тысяч человек.
      Эта необъятная толпа шла в такт траурной музыке, которую играл оркестр, включавший в себя два неизвестных до тех пор инструмента – тромбон и тамтам.
      Лишь в восемь часов процессия прибыла к церкви Святого Евстафия.
      Надгробную речь произнес Черутти. Едва он договорил, присутствовавшие в церкви десять тысяч солдат национальной гвардии разом разрядили ружья в воздух. Собравшиеся, не ожидавшие этого залпа, огласили церковь громкими криками. Сотрясение было столь мощным, что не уцелело ни одного стекла в окнах. На мгновение показалось, что своды храма вот-вот обрушатся и церковь погребет гроб под своими обломками.
      Шествие снова пустилось в путь при факелах; мрак сгустился не только на улицах, по которым следовало пройти, но и в сердцах идущих людей.
      И в самом деле, смерть Мирабо повергла политику во тьму. Теперь, когда Мирабо умер, как было узнать, куда идти. Не стало искусного укротителя, умевшего управлять двумя неистовыми скакунами, имя которым – честолюбие и ненависть. Все чувствовали, что с собой он унес то, чего отныне будет недоставать Собранию: миротворческий дух, не затухавший даже посреди борьбы, сердечную доброту, таившуюся за беспощадностью разума. С этой смертью понесли потерю все: роялисты лишились шпор, революционеры удил. Отныне колесница покатится быстрее, а спуск ей предстоял еще долгий. Кто мог сказать, что там в конце пути – триумф или бездна?
      Процессия достигла Пантеона лишь поздно ночью.
      В ней недоставало одного-единственного человека – Петиона.
      Почему Петион уклонился от участия в похоронах? На другой день он сам объяснил это друзьям, упрекнувшим его за то, что он не пришел.
      Он сказал, что прочел план контрреволюционного заговора, написанный собственной рукой Мирабо.
      Три года спустя, в один пасмурный осенний день, уже не в зале Манежа, а в зале Тюильри, когда Конвент уже убил короля, убил королеву, убил жирондистов, убил кордельеров, убил якобинцев, убил монтаньяров, убил сам себя и ему некого стало убивать из числа живых, он принялся убивать мертвых. Вот тогда-то он с дикарской радостью возвестил, что ошибся в оценке Мирабо и что, с его, Конвента, точки зрения, гениальность не может служить оправданием продажности.
      Был издан новый декрет, изгонявший Мирабо из Пантеона.
      Явился пристав и на пороге храма огласил декрет, объявлявший, что Мирабо недостоин покоиться бок о бок с Вольтером, Руссо и Декартом; в декрете содержалось требование к хранителю церкви выдать ему тело.
      Так голос, более страшный, чем тот, что должен грянуть над долиной Иосафата крикнул прежде времени:
      – Пантеон, отдай своих мертвецов!
      Пантеон повиновался; прах Мирабо был выдан приставу, который, по его собственным словам, распорядился препроводить означенный гроб к обычным местам захоронения и поместить его там.
      Обычным местом захоронения оказалось кладбище Кламар, где хоронили казненных.
      И – без сомнения, для того, чтобы наказание, настигшее его даже после смерти, было еще ужаснее, – гроб был зарыт ночью, без единого свидетеля и без малейшего опознавательного знака, без креста, без камня, без надписи.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96