Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Графиня де Шарни. В двух томах - Графиня Де Шарни

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Дюма Александр / Графиня Де Шарни - Чтение (стр. 75)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Зарубежная проза и поэзия
Серия: Графиня де Шарни. В двух томах

 

 


      – Ваше величество! – в испуге вскричала камеристка. – Что же мне со всем этим делать?
      – Что хотите, Кампан, лишь бы портфель был в безопасности; вы одна отвечаете за его сохранность; но пожалуйста, не удаляйтесь от меня, даже когда вы не будете дежурить: при нынешних обстоятельствах вы можете мне понадобиться в любую минуту. Вы, Кампан – настоящая подруга, на которую я могу положиться, вот почему я хочу, чтобы вы всегда были под рукой…
      И вот наступил праздник 14 июля.
      Для Революции было важно не убить Людовика XVI – вполне вероятно, что никто и не собирался этого делать, – а провозгласить победу Петиона над королем.
      Как мы уже сказали, после 20 июня директория Парижа временно отстранила Петиона от должности.
      Это было бы невозможно без согласия короля; мало того, король утвердил это временное отстранение от должности прокламацией, которую он подал в Собрание.
      13-го, то есть накануне празднования третьей годовщины взятия Бастилии, Собрание своей властью отменило это отстранение.
      14-го в одиннадцать часов утра король спустился по парадной лестнице вместе с королевой и детьми; отряд в четыре тысячи человек эскортировал королевскую семью; королева тщетно всматривалась в лица солдат и национальных гвардейцев, пытаясь прочесть в них симпатию: наиболее преданные отворачивались, избегая ее взгляда.
      Что касается народа, в его чувствах ошибиться было невозможно; со всех сторон неслись крики «Да здравствует Петион!»; в подтверждение этой овации король и королева могли прочесть на всех шляпах слова, свидетельствовавшие и о поражении королевской четы, и о победе их врага:
      «Да здравствует Петион!»
      Королева была бледна и дрожала всем телом; будучи убеждена, вопреки тому, что она сказала г-же Кампан, в возможном покушении на жизнь короля, она каждую минуту вздрагивала, потому что ей казалось, что вот-вот над ним будет занесен нож или кто-нибудь в него выстрелит.
      Прибыв на Марсово поле, король вышел из кареты, занял место по левую руку от председателя Собрания и вместе с ним пошел к алтарю Отечества.
      Там королеве пришлось оставить короля и подняться вместе с детьми на отведенную им трибуну.
      Она остановилась, отказываясь подниматься, пока король не займет своего места, и провожая его взглядом.
      У подножия алтаря Отечества произошла неожиданная заминка, что нередко случается во время больших скоплений народа.
      Король исчез из виду, его словно поглотили людские волны.
      Королева вскрикнула и кинулась было к нему.
      Однако он появился снова, поднимаясь по ступеням алтаря Отечества.
      Наряду с обычными символами, фигурирующими на торжествах, такими, как Правосудие, Сила, Свобода, появилась еще одна таинственная и грозная фигура: под вуалью из крепа стоял человек в черном с кипарисовым венцом на голове.
      Этот мрачный символ привлек внимание королевы.
      Она не двигалась с места, и, убедившись в том, что король благополучно достиг вершины алтаря Отечества, она теперь неотрывно смотрела на это страшное видение.
      Сделав над собой усилие и едва ворочая языком от ужаса, она спросила, ни к кому не обращаясь:
      – Кто этот господин в черном с кипарисовым венцом на голове?
      Голос, заставивший ее содрогнуться, отвечал:
      – Палач!
      – А что он держит под крепом? – продолжала королева.
      – Топор Карла Первого.
      Смертельно побледнев, королева обернулась: говоривший оказался тем самым господином, с которым она уже встречалась в замке Таверне, на Севрском мосту, а также во время возвращения из Варенна: это был Калиостро. Она закричала и без чувств упала на руки принцессе Елизавете.

Глава 21.
ОТЕЧЕСТВО В ОПАСНОСТИ

      22 июля в шесть часов утра, то есть спустя неделю после празднеств на Марсовом поле, весь Париж вздрогнул от выстрела из крупнокалиберной пушки, стрелявшей с Нового моста.
      Эхом ей отозвалась пушка из Арсенала.
      Каждый час на протяжении всего дня страшный грохот возобновлялся.
      Шесть легионов Национальной гвардии во главе со своими командирами собрались еще на рассвете у городской ратуши.
      Там были организованы две процессии, которые должны были пронести по улицам Парижа и пригородов прокламацию о том, что отечество в опасности.
      Идея о проведении этого устрашающего праздника принадлежала Дантону, а тот обратился к Сержану с просьбой составить для него программу.
      Сержан, столь же посредственный актер, сколь и гравер, был непревзойденным постановщиком; полученные им в Тюильри оскорбления разожгли в нем ненависть;
      Сержан показал в этой программе все, на что он был способен, а заключительный аккорд грянул 10 августа.
      Итак, две процессии должны были отправиться в шесть часов утра от городской ратуши в противоположных направлениях: одна – вверх, другая – вниз, через весь Париж.
      Впереди каждой из них двигался отряд кавалерии во главе с музыкантами; музыка, написанная специально к этому случаю, была мрачна и напоминала скорее похоронный марш.
      За отрядом кавалерии катились шесть пушек в один ряд, где это позволяла ширина набережных или улиц, а на узких улочках – по две в ряд.
      Затем гарцевала четверка гусаров, каждый из которых держал в руках плакат со словами:
 
      СВОБОДА – РАВЕНСТВО – КОНСТИТУЦИЯ – РОДИНА
 
      Потом – двенадцать офицеров муниципалитета с перевязями и саблями на боку.
      За ними – одинокий, как сама Франция, национальный гвардеец верхом на коне вез огромный трехцветный стяг, на котором было написано:
 
      ГРАЖДАНЕ, ОТЕЧЕСТВО В ОПАСНОСТИ!
 
      Затем в том же порядке, как и первая шестерка, следовали еще шесть пушек, с оглушительным грохотом тяжело подскакивавших из-за неровностей дороги.
      Потом следовал отряд Национальной гвардии.
      За ним – другой отряд кавалерии, замыкавший шествие.
      На каждой площади, на каждом мосту, на каждом перекрестке кортеж останавливался.
      Барабанный бой призывал к тишине.
      Потом размахивали стягами до тех пор, пока не наступала благоговейная тишина; десять тысяч зрителей замирали и, затаив дыхание, следили за происходящим, а офицер муниципалитета читал постановление Законодательного собрания, прибавляя:
      – Отечество в опасности!
      Последние слова воплем отзывались в сердце каждого, кто при сем присутствовал.
      Это был крик нации, родины, Франции!
      Это их умирающая мать кричала: «Ко мне, дети мои!»
      И каждый час ухала пушка на Новом мосту, а ей отвечала другая пушка из Арсенала.
      На всех больших площадях Парижа, – главной была паперть Собора Парижской Богоматери, – были сколочены амфитеатры для вербовки добровольцев.
      Посреди этих амфитеатров на двух барабанах была положена широкая доска, служившая столом для вербовщиков, и запись каждого новобранца сопровождалась глухим рокотом этих барабанов, похожим на отдаленные раскаты грома.
      Вокруг каждого амфитеатра стояли палатки, увенчанные трехцветными флагами и перевязями, а также дубовыми венками.
      Члены муниципалитета в перевязях восседали вокруг стола и по мере записи добровольцев выдавали рекрутам удостоверения.
      С двух сторон от амфитеатра стояло по пушке; у подножия двойной лестницы не умолкая гремела музыка; перед палатками полукругом были выстроены вооруженные граждане.
      Это было величественное и в то же время жуткое зрелище! Народ упивался собственным патриотизмом.
      Каждый торопился записаться добровольцем; часовые не могли справиться с все прибывавшей толпой: стройные ряды каждую минуту нарушались.
      Двух лестниц амфитеатра, – одной – чтобы подниматься, другой – спускаться, – как ни были они широки, не хватало, чтобы вместить всех желающих.
      И вот люди карабкались вверх, кто как мог, при помощи тех, кто уже поднялся; записавшись и получив удостоверение, они с радостными криками спрыгивали вниз, потрясая своими бумажками, распевая «Дела пойдут на лад» и чмокая пушки.
      Так французский народ обручался с двадцатидвухлетней войной, которая если и не сумела в прошлом принести свободу всему миру, то рассчитывала в будущем сделать это.
      Среди добровольцев было много стариков, которые из самодовольного хвастовства скрывали свой настоящий возраст; были и совсем юные врунишки, поднимавшиеся на цыпочки и отвечавшие: «Шестнадцать лет!», когда на самом деле им едва исполнилось четырнадцать.
      Так попали на войну старый бретонец Тур д'Овернь и юный южанин Виала.
      Те, кто по какой-либо причине не мог оставить дом, плакали от отчаяния, что не едут вместе со всеми; они прятали со стыда глаза, закрываясь руками, а счастливчики им кричали:
      – Да пойте же, эй вы! Кричите же: «Да здравствует нация!»
      И мощные крики «Да здравствует нация!» летели со всех сторон, и каждый час бухала пушка с Нового моста, и ей вторила другая – из Арсенала.
      Возбуждение было так велико, что Собрание само испугалось того, что оно наделало.
      Оно назначило четырех из своих членов, которые должны были обежать Париж.
      Им было приказано обратиться к жителям с такими словами:
      «Братья! Во имя родины не допускайте мятежа! Двор только того и ждет, чтобы добиться разрешения на отъезд короля, – не давайте для этого повода; король должен оставаться среди нас».
      Потом они шепотом прибавляли еще более Страшные слова: «Он должен быть наказан!»
      И повсюду, где появлялись эти люди, их встречали с воодушевлением и вслед за ними повторяли: «Он должен быть наказан!»
      Никто не уточнял, кто именно должен быть наказан, каждый и так знал, кого он хочет наказать.
      Так продолжалось до глубокой ночи.
      До полуночи ухала пушка; до полуночи народ толпился вокруг амфитеатров.
      Многие из новобранцев остались там же, разбив свой первый бивак у подножия алтаря Отечества.
      Каждый пушечный удар болью отзывался в сердце Тюильри.
      Сердцем Тюильри была спальня короля, где собрались Людовик XVI, Мария-Антуанетта, их дети и принцесса де Ламбаль.
      Они не расставались весь день; они прекрасно понимали, что в этот великий торжественный день решается их судьба.
      Члены королевской семьи разошлись лишь после полуночи, когда стало ясно, что пушка больше не будет стрелять.
      С тех пор, как из предместий стал прибывать народ, королева перестала спать на первом этаже.
      Друзья уговорили ее переселиться в одну из комнат второго этажа, расположенную между апартаментами короля и дофина.
      Просыпаясь, как правило, на рассвете, она просила, чтобы окна не закрывали ни ставнями, ни жалюзи, чтобы ей не было страшно во время бессонницы.
      Госпожа Кампан спала в одной комнате с королевой.
      Прибавим, кстати, что королева согласилась, чтобы одна из камеристок находилась при ней безотлучно.
      Однажды ночью, едва королева легла, – было около часу ночи, – а г-жа Кампан стояла у кровати Марии-Антуанетты и разговаривала с ней, как вдруг в коридоре послышались чьи-то шаги, а потом до их слуха долетели звуки борьбы.
      Госпожа Кампан хотела пойти посмотреть, в чем дело; но королева судорожно вцепилась в камеристку, вернее, в подругу.
      – Не оставляйте меня, Кампан! – взмолилась она. Тем временем из коридора донесся крик:
      – Ничего не бойтесь, ваше величество; я поймал негодяя, который хотел вас убить! Голос принадлежал камердинеру.
      – Господи! – вскричала королева, воздев к небу руки. – Что за жизнь! Днем – оскорбления, ночью – убийства!
      Она крикнула камердинеру:
      – Отпустите этого человека и отворите ему дверь.
      – Ваше величество… – хотела было возразить г-жа Кампан.
      – Ах, моя дорогая! Если его арестовать, завтра он будет воспет якобинцами!
      Покушавшегося отпустили на все четыре стороны; им оказался малый из прислуги короля.
      С этого дня король и настоял на том, чтобы кто-нибудь безотлучно находился в спальне королевы.
      Мария-Антуанетта остановила свой выбор на г-же Кампан.
      В ночь, последовавшую за объявлением отечества в опасности, г-жа Кампан проснулась, когда было около двух часов: лунный свет пробивался сквозь стекло и падал на постель королевы.
      Госпожа Кампан услышала вздох: она поняла, что королева не спит.
      – Вам плохо, ваше величество? – спросила она вполголоса.
      – Мне всегда плохо, Кампан, – отвечала Мария-Антуанетта, – однако я надеюсь, что моим мучениям скоро придет конец.
      – Великий Боже! – вскрикнула камеристка. – Ваше величество, что вы такое говорите?! Неужто ваше величество посетили какие-нибудь дурные мысли?
      – Нет, напротив, Кампан.
      Она протянула бескровную руку, казавшуюся неживой в лунном свете:
      – Через месяц, – с невыразимой печалью в голосе молвила королева, – этот лунный свет будет свидетелем нашего освобождения от цепей.
      – Ах! – радостно вскрикнула г-жа Кампан. – Так вы согласились на помощь господина де Лафайета и собираетесь бежать?
      – Помощь господина де Лафайета? О нет. Боже сохрани! – брезгливо поморщилась королева. – Нет, через месяц мой племянник Франц будет в Париже.
      – Вы уверены в этом, ваше величество? – в ужасе вскрикнула г-жа Кампан.
      – Да, – отвечала королева, – все решено! Австрия и Пруссия заключили альянс; объединив свои силы, они двинутся на Париж; у нас есть маршрут принцев и союзных армий, и мы можем твердо сказать: «В такой-то день наши избавители будут в Валансьенне.., в такой-то день – в Вердене.., в такой-то день – в Париже!»
      – А вы не боитесь, что?.. Госпожа Кампан замолчала.
      – Что меня убьют? – договорила за нее королева. – Да, такая опасность существует; ну так что же, Кампан? Кто не рискует, тот ничего не выигрывает!
      – А в какой день ваши союзники рассчитывают быть в Париже? – спросила г-жа Кампан.
      – Между пятнадцатым и двадцатым августа, – отвечала королева.
      – Да услышит вас Господь! – прошептала г-жа Кампан.
      К счастью, Господь ее не услышал; вернее, Он услышал и послал Франции помощь, на которую она не рассчитывала: Он послал Марсельезу.

Глава 22.
МАРСЕЛЬЕЗА

      То, в чем королева черпала силы, должно было бы на самом деле ее ужаснуть: это был манифест герцога Брауншвейгского.
      Этот манифест, который должен был вернуться в Париж только 26 июля, был составлен в Тюильри и отправлен из столицы в первых числах июля.
      Однако приблизительно в то же время, когда двор составлял в Париже этот бессмысленный документ, повлекший за собой последствия, о которых нам еще предстоит рассказать, мы поведаем о том, что происходило в Страсбурге.
      Страсбург – один из типичнейших французских городов именно потому, что он освободился из-под австрийского ига; Страсбург – один из самых надежных пограничных городов, как мы уже говорили, имел врагов под самым боком.
      Вот почему именно в Страсбург вот уже полгода, то есть с тех пор, как возник вопрос о войне, стекались свежие батальоны новобранцев, горячих патриотов.
      Страсбург, любовавшийся отражением самого высокого шпица в Рейне, – единственного препятствия, отделявшего нас от неприятеля, – был центром войны, молодости, радости, удовольствий, балов, смотров, где бряцание оружием постоянно перемежалось праздничным гулом.
      Через одни ворота в Страсбург прибывали новобранцы, а из других ворот выходили солдаты, признанные годными к сражениям; там старые друзья встречались, обнимались и прощались; сестры рыдали, матери молились; отцы говорили: «Ступайте и умрите за Францию!»
      И все это происходило под звон колоколов и грохот пушек – этих двух бронзовых голосов, говорящих с Господом: один – прося милости, другой – требуя справедливости.
      Во время одного из таких расставаний, более других торжественного, потому что солдат на войну отправлялось больше обыкновенного, мэр Страсбурга, Дьетрик, достойный и искренний патриот, пригласил этих бравых солдат к себе на пир, где им предстояло побрататься с офицерами гарнизона.
      Две дочери мэра, а также двенадцать их подруг, светловолосых и благородных девиц Эльзаса, которых из-за золотых волос можно было принять за нимф Цереры, должны были ежели не возглавлять, то по крайней мере украшать собою банкет.
      В числе гостей был завсегдатай дома Дьетрика, друг семьи, молодой дворянин из Франш-Конте по имени Руже де Лиль. Мы знавали его стариком, он-то и поведал нам о рождении этого благородного цветка войны, которое увидит и наш читатель. Руже де Лилю было в ту пору двадцать лет и в качестве офицера инженерных войск он нес службу в Страсбургском гарнизоне.
      Он был поэтом и музыкантом и принимал участие в концерте; его голос громко звучал в общем патриотическом хоре.
      Никогда еще такой истинно французский, такой глубоко национальный пир не освещался столь горячим июньским солнцем.
      Никто не говорил о себе: все говорили о Франции.
      Смерть ходила рядом, как на античных пирах, это верно; но это была прекрасная, веселая смерть, не с отвратительной косой и песочными часами, а со шпагой в одной руке и с пальмовой ветвью – в другой.
      Гости выбирали песню: старая фарандола «Дела пойдут на лад» выражала народный гнев и призывала к междоусобной войне; требовалось нечто иное, что выражало бы патриотические, братские чувства и в то же время грозно звучало для иноземных полчищ.
      Кто мог бы стать современным Тиртеем , кто в пушечном дыму, под ядрами и пулями бросил бы в лицо неприятелю гимн Франции?
      В ответ на это Руже де Лиль, энтузиаст, влюбленный, патриот, заявил:
      – Я!
      И он поспешил выйти из залы.
      Он не заставил себя долго ждать: за каких-нибудь полчаса все было готово, и слова и музыка; все, что было в душе молодого офицера, вылилось разом, все было безупречно, как античная статуя.
      Руже де Лиль, запыхавшись после схватки с двумя противницами, двумя прекрасными сестрами – музыкой и поэзией, возвратился в залу, откинул волосы со лба, по которому струился пот, и сказал:
      – Слушайте! Слушайте все!
      Он был уверен в своей музе, благородный юноша!
      Заслышав его слова, все повернулись в его сторону, одни – с бокалом в руке, другие – сжимая в своей руке трепещущую руку соседки.
      Руже де Лиль начал:
 
       Сыны отечества! Впервые
       Свободы нашей пробил час.
       Флаг ненавистной тирании
       Сегодня поднят против нас.
       Рев солдатни чужой терпеть ли,
       Когда застонут лес и луг,
       Когда нам приготовят петли
       На горе жен, детей, подруг?
       Сограждане! Наш батальон нас ждет!
       Вперед! Вперед!
       Пусть кровь нечистую на пашни враг прольет!
 
      После первого куплета всех собравшихся охватила нервная дрожь.
      У некоторых слушателей вырвались возгласы восхищения; однако другие жаждали услышать продолжение и потому сейчас же остановили их словами:
      – Тише! Тише! Слушайте!
      Руже продолжал с выражением возмущения:
 
       Какие мятежи н смуты
       Замыслила орда рабов?
       Суля нам кандалы и путы,
       Сонм королей к войне готов.
       Французы! Подлостям, измене
       Гнев противопоставим мы.
       Вернуть нас в рабство – преступленье,
       Мы не хотим былой тюрьмы.
       Сограждане!..
 
      На сей раз Руже де Лилю не пришлось призывать на помощь хор; в едином порыве все грянули:
 
       Наш батальон нас ждет!
       Вперед! Вперед!
       Пусть кровь нечистую на пашни враг прольет!
 
      Он продолжал среди все возраставшего воодушевления:
 
       Ужели чуждые законы
       Наемники навяжут нам?
       Французы! Стройтесь в батальоны
       По селам и по городам.
       Господь! Ужель былое иго
       Нам будет спины снова гнуть?
       Коварство, заговор, интригу
       Сметем, торя к свободе путь.
 
      Сто человек жадно ловили каждое слово и, прежде чем прозвучала последняя строка, закричали:
      – Нет! Нет! Нет! – После чего дружно грянули:
 
       Сограждане! Наш батальон нас ждет!
       Вперед! Вперед!
      Пусть кровь нечистую на пашни враг прольет!
 
      Волнение слушателей дошло до предела, так что теперь Руже де Лиль был вынужден призвать их к тишине, чтобы пропеть четвертый куплет.
      Его слушали в лихорадочном возбуждении.
      Слова песни зазвучали угрожающе:
 
       Назад, владыки и лакеи!
       Вам не убить отчизну-мать!
       За ваши низкие затеи
       Она вас будет проклинать
       Дрожите, слуги и тираны!
       Мы все – солдаты, как один,
       Нас не страшат ни смерть, ни раны,
       За смерть отца мстить будет сын!
 
      – Да! Да! – подхватили все.
      Отцы вытолкнули вперед сыновей, которые уже умели ходить, а матери подняли у себя над головами грудных детей.
      Тогда Руже де Лиль заметил, что в его песне недостает одного куплета: ответа детей, хора будущих потомков, тех, кто еще не родился; и пока гости повторяли угрожающий припев, он задумался, обхватив голову руками; потом, среди шума, ропота, криков одобрения прозвучал только что сочиненный им куплет:
 
       Все доблести отцов и дедов
       Достанутся в наследство нам
       Свинца и пороха отведав
       Разделим славу пополам
       Пример героев даст нам силы,
       И не колеблясь ни на миг,
       Мы или ляжем в их могилы,
       Иль отомстим врагу за них!
 
      И сквозь придушенные рыдания матерей, воодушевленные крики отцов стало слышно, как чистые детские голоса запели хором:
 
       Сограждане! Наш батальон нас ждет!
       Вперед! Вперед!
       Пусть кровь нечистую на пашни враг прольет!
 
      – Все верно, – пробормотал кто-то из слушателей, но неужто нет прощения заблудшим?
      – Погодите, погодите! – крикнул Руже де Лиль, – Вы сами увидите, что я не заслуживаю этого упрека.
      Глубоко взволнованным голосом он пропел эту святую строфу, в которой – сама Франция: человечная, великая, щедрая, даже в гневе умеющая подняться на крыльях сострадания над собственным гневом:
 
       Французы! Будьте благородны!
       Удар наш на удар готов,
       За то, чтоб были мы свободны,
       Не нужно лишних жертв и бед!
 
      Рукоплескания не дали допеть автору до конца.
      – Да! Да! – послышалось со всех сторон. – Будем милосердны, простим наших заблудших братьев, наших братьев-рабов, наших братьев, которых подгоняют против нас хлыстом и штыком!
      – Да, – подтвердил Руже де Лиль, – простим их и будем к ним милосердны!
 
       Лить кровь – для деспотов услада
       И заговоры затевать
       Нет, от зверей не жди пощады –
       Вмиг разорвут родную мать
       Сограждане! Наш батальон нас ждет!
 
      – Да! – дружно прокричали все. – Долой их!
 
       Вперед! Вперед!
       Пусть кровь нечистую на пашни враг прольет!
 
      – А теперь – на колени! – крикнул Руже де Лиль. – Становитесь все, кто тут есть, на колени!
      Собравшиеся повиновались.
      Руже де Лиль остался стоять один; он поставил одну ногу на стул, словно на первую ступень лестницы, ведущей к храму Свободы, и, простерев к небу руки, пропел последний куплет, воззвание к гению Франции:
 
       Священная любовь к народу,
       Веди вперед и мощь нам дай!
       С тобой, бесценная свобода,
       Мы отстоим наш милый край
       Победа к нам придет и слава
       На зовы боевой трубы
       Врага разбив добудем право
       Творцами стать своей судьбы!
 
      – Ну, Франция спасена! – молвил кто-то. И все как один собравшиеся грянули этот «De ргоfundis» деспотизм, этот «Magnificat» свободы:
 
       Сограждане! Наш батальон нас ждет!
       Вперед! Вперед!
       Пусть кровь нечистую на пашни враг прольет!
 
      И всех вдруг охватила безудержная, безумная, пьянящая радость; все стали обниматься, девушки бросали букеты и венки к ногам поэта.
      Тридцать восемь лет спустя он рассказал мне об этом великом дне, мне, юноше, пришедшему впервые в 1830 году послушать, как народ пел священный гимн, – и тридцать восемь лет спустя над головой поэта еще сиял ореол 1792 года.
      И это было справедливо!
      Как объяснить, что я, пока переписывал последние строфы этого гимна, почувствовал необычайное волнение? Как объяснить, что пока правой дрожащей рукой я пишу слова для детского хора или призыв к гению Франции, левой рукой я смахиваю слезу, готовую вот-вот упасть на бумагу?
      А все потому, что «Марсельеза» – не просто военный клич, но призыв к братству; в ней – вся Франция, протягивающая руку помощи всем народам; она навсегда останется прощальным вздохом умирающей свободы и первым кличем свободы возрождающейся!
      Каким же образом гимн, рожденный в Страсбурге под именем «Рейнской песни», неожиданно прогремел в сердце Франции под именем «Марсельезы»?
      Об этом мы и поведаем нашим читателям.

Глава 23.
ПЯТЬСОТ ЧЕЛОВЕК БАРБАРУ

      28 июля, будто нарочно для того, чтобы дать повод к провозглашению отечества в опасности, в Париж был доставлен из Кобленца манифест.
      Как мы уже рассказывали, это была бессмысленная бумага, составленная в угрожающих выражениях и, стало быть, оскорбительная для Франции.
      Герцог Брауншвейгский, человек неглупый, считал этот манифест абсурдным; однако, кроме герцога, существовали еще короли коалиции; они получили готовый документ, составленный французским монархом, и навязали его своему генералу.
      Из манифеста явствовало, что виновата вся Франция; любой город, любая деревня должны быть разрушены и сожжены. Что касается Парижа, нового Иерусалима, обреченного на забвение и небытие, от него вовсе не останется камня на камне!
      Вот что содержалось в манифесте, прибывшем из Кобленца днем 28-го с пометкой 26-го.
      Какой же орел принес его в своих когтях, если он покрыл расстояние в двести миль всего за тридцать шесть часов!
      Можно представить себе взрыв возмущения, который должен был вызвать подобный документ: это было похоже на то, как если бы искра угодила в пороховой склад.
      Вся Франция содрогнулась, забила тревогу и приготовилась к сражению.
      Давайте выберем среди всех этих людей одного наиболее типичного для тех дней.
      Мы уже называли такого человека: это Барбару.
      Барбару, как мы сказали, писал в начале июля Ребекки: «Пришли мне пятьсот человек, которые умеют умирать!»
      Кто же был тот человек, что мог написать подобную фразу, и какое влияние он имел на своих соотечественников?
      Он имел влияние благодаря своей молодости, красоте, патриотизму.
      Этот человек – Шарль Барбару, нежный и очаровательный, способный смутить сердце даже такой верной супруги, как г-жа Ролан; он заставляет вспоминать о себе Шарлотту Корде даже у подножия эшафота.
      Госпожа Ролан вначале ему не доверяла.
      Чем же объяснить ее недоверие?
      Он был слишком хорош собой!
      Этого упрека удостоились два героя Революции, головы которых, несмотря на их красоту, оказались, с разницей в четырнадцать месяцев, одна – в руке бордоского палача, другая – в руке парижского палача: первым был Барбару, вторым – Эро де Сешель.
      Послушайте, что говорит о них г-жа Ролан:
      «Барбару – легкомысленный молодой человек; обожание безнравственных женщин наносит серьезный ущерб его чувствам. Когда я вижу этих молодых красавцев, опьяненных производимым ими впечатлением, таких, как Барбару и Эро де Сешель, я не могу отделаться от мысли, что они слишком влюблены в себя, чтобы достаточно любить свое отечество».
      Она, конечно, ошибалась, суровая Паллада .
      Отечество было не единственной, но первой любовью Барбару; его, во всяком случае, он любил больше всего на свете, потому что отдал за него жизнь.
      Барбару было не более двадцати пяти лет.
      Он родился в Марселе в семье отважных мореплавателей, превративших торговлю в настоящее искусство.
      Благодаря своей стройной фигуре, своей грациозности, идеальной внешности, в особенности благодаря греческому профилю он казался прямым потомком какого-нибудь фокейца, перевезшего своих богов с берегов Пермесса на побережье Роны.
      С юных лет он упражнялся в ораторском искусстве – в том самом искусстве, которое южане не только умеют обращать в свое оружие, но которым они пользуются с необычайным изяществом, затем отдавал себя поэзии, этому парнасскому цветку, который основатели Марселя привезли с собой с берегов Коринфского залива в Лион. Помимо этого он еще занимался физикой и поддерживал переписку с Соссюром и Маратом.
      Он неожиданно расцвел во время волнений в его родном городе в дни выборной кампании Мирабо.
      Тогда же он был избран секретарем марсельского муниципалитета.
      Позднее произошли волнения в Арле.
      В гуще этих событий и мелькнуло прекрасное лицо Барбару, он был похож на вооруженного Антиноя .
      Париж требовал его себе; огромная печь нуждалась в этой душистой виноградной лозе; необъятное горнило жаждало заполучить этот чистый металл.
      Его отправили в столицу с отчетом об авиньонских волнениях; можно было подумать, что он не принадлежит ни к какой партии, что его сердце как сердце самого Правосудия, ни к кому не питает ни привязанности, ни ненависти: он говорил правду в глаза, рассказывая обо всем так, как оно есть, и казался столь же величественным, как она сама.
      Жирондисты только что вошли в силу. Их отличало от других партий то, что, возможно, впоследствии и погубило: они были настоящими артистами они любили все прекрасное; они протянули Барбару свою руку; потом, будучи горды своим приобретением, они отвели марсельца к г-же Ролан.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96