БЕСЕДА МИРДДИНА С ТРИБУНОМ
Я бежал из Каэр Гуригон в возбуждении, близком к одержимости, почти на пределе. Я двигался ощупью, словно напился, как короли на пиру. Стоял тихий теплый вечер, длинные полосы тумана стелились по лугам. Из него то тут, то там выступали темные деревья, а вокруг в дымке неподвижно стоял скот, словно флотилия кораклей посреди застывшего, залитого луной океана. Ни звука — разве что где-то вроде бы тихо плеснуло: видать, рыба выпрыгнула из-под тяжелых вод разлившейся Хаврен. Откуда-то со дна колодца моей памяти всплыло воспоминание о долгом солнечном дне, когда мучения мои на время оставили меня и я отдыхал в полусне в своем чудесном саду близ Рина, а яблоки одно за другим падали в высокую траву вокруг меня.
Довольно долго я, шатаясь, брел по дороге под луной, пока вдруг не обнаружил, что стою у подножия священного холма Динллеу с крутой его стороны. Я собирался взобраться на вершину, где лежала широкая зеленая площадка, на которой прошлым днем король и его друиды разыгрывали действо Нельзя было терять времени, и, даже не посмотрев, где тропинка, я начал взбираться по возвышавшемуся надо мной обрывистому подъему.
Поначалу путь был нетруден, хотя мне приходилось изрядно стараться, продираясь по склону через папоротники, чьи мертвые стебли трещали под ногами. Но ближе к вершине я уже не шел, а карабкался, и был рад, что в лунном свете мне видно камни и ветви, за которые можно схватиться.
Теперь я продвигался не так быстро, а бодрящий ночной воздух позволил мне немного собраться с мыслями и восстановить силы. Не прекращая подъема, я смог постепенно перейти к размышлениям о своем предназначении и цели. Часто мне приходилось останавливаться и размышлять, каким бы путем мне пойти, хотя всюду было нелегко. И. погружаясь в мешанину смутных мыслей, я временами вроде бы слышал чьи-то шаги позади. Кто-то крался за мной Два-три раза я резко останавливался и смотрел вниз, но ничего не видел и не слышал. Ничто не говорило о том, что еще кто-то живой поднимался по этому крутому склону.
Свежий воздух сильно взбодрил меня, и я наконец остановился посмотреть на город. Он лежал внизу горсточкой мерцающих огней, светлячком рядом со змеящейся по плодородной равнине сверкающей Хаврен По-моему, нет реки более священной, гланос, во всем Придайне Она начинается на груди серой Пимлимон, на вершине которой стоит кайрн Гуилатир, где Кай и Бедуир играли в гвиддвилл среди сильнейшего в мире ветра. Тогда они увидели столб дыма, что неподвижно висел в воздухе среди бури далеко на Юге.
От своего истока на Пимлимон богиня пенистым потоком прыгает по горным проходам и ныряет очертя голову в водовороты, пока наконец не выходит к королевству Поуи Раю Придайна. Полнотелая и шаловливая, скользит она среди роскошных садов и зеленых пастбищ, пока наконец не проходит под мостами Сверкающего Города, Каэр Лойв, где в темнице лежит Мабон маб Модрон, которого забрали у матери, когда ему было всего три дня от роду. Но шумная, волнистая, увенчанная белой пеной сладкогласная серая струя не остановится, сколько бы ни стонал Мабон, поскольку ей предстоит Битва Двух Королей при Хаврен. Сверкающая река встречается с морским приливом с его гигантскими рыбами, дельфинами и яростными каланами, и два короля набрасываются друг на друга с брызгами, ошибаясь, как тараны, отступая и снова бросаясь в наступление, еще более яростное. И так бьются они с начала мира до нынешнего дня.
Наконец сражение утихает, и широкая река втекает в широкое лоно моря Хаврен, и мириады морских птиц поют в вышине, чудовища океана радостно прыгают в волнах, а Нудя Серебряная Рука сидит в своем храме на холме в прекрасном краю Гвент и смотрит на все это, держа в Серебряной Руке своей трезубец власти.
Такова и дорога, по которой идут все люди, — при рождении своем выходим мы из мрачной бездны Аннона в чистый холодный рассвет. То бредем мы скалистым путем, полным тревог и опасностей, то лениво убиваем время среди удовольствий и неги, праздно сидя в светлых залах одетых в пурпур королей. То уходим мы на зеленом рассвете на валы, к бродам, крепостям, окруженным тройным рвом, где ломаются копья, трещат щиты и вороны слетаются на трупы.
Наконец после времени сражений уносит нас в бесконечные просторы Океана, которым правит трезубец Нудда, и сквозь хрустальные врата попадаем мы в четырехугольную крепость Каэр Сиди. А там, как узнали Манавиддан и Придери, нет ни болезней, ни старости. Над вершинами ее струится океан, а под ней находится источник, из которого бьет вода, что слаще белого вина. За воротами внутри крепости растет дерево, чьи ветви склонились почти до земли под бременем яблок вечной юности, а вокруг расстилаются зеленые луга, усыпанные цветами столь многочисленными, что их даже больше, чем звезд в Каэр Гвидион. Молодые мужчины и девушки лежат на мягком мху, и легкий ветерок, с музыкой выходящий из трех органов Хавгана, ласкает их. Бродя среди лютиков, что растут по берегам ручейков, слышат они в тростниках пенье Птиц Рианнон и музыку сфер, которую теплый ветер наигрывает на семи струнах Арфы Тайрту.
Долог и тяжек путь к Каэр Сиди. Много приходится нам претерпеть испытаний и мучений, прежде чем достигнем мы этой блаженной гавани. И все же — как странно, часто думал я, что источники, с которых начинаются реки, бьют вблизи золотого океана, запаха соленых морских брызг и криков чаек. Как мерцающий поток Каэр Гвидион, юная река не может сразу устремиться к столь близкой цели, но должна описать длинную дугу, пройдя сквозь свет и тьму, пока не вернется к тому же месту, откуда началась. В свое время я сидел на кайрне Гуилатир, глядя в Западное Море, и высматривал среди туманной дымки на горизонте Остров Гвалес. Мне казалось, что до него не больше прыжка лосося, но я прекрасно сознавал, что для того, чтобы добраться туда, мне нужно лечь спиной на волны и мучительно плыть по Хаврен много томительных, трудных лет.
Эти размышления встревожили мою душу, заставив меня остановиться на последнем перед вершиной уступе холма. И, остановившись, я снова услышал у себя за спиной то, что показалось мне звуком шагов. Шаги остановились, как только остановился я. Прямо передо мной был острый выступ песчаника, поросшего лишайником и укрытого кучкой тисовых деревьев, вцепившихся корнями в ненадежный склон холма. Не оглядываясь и не ускоряя шага, я сделал вид, будто собираюсь ухватиться за них, а сам заполз в распадок между двумя валунами. Там я и залег, измотанный и запыхавшийся, радуясь тому, что ветер дует на холм, прижимая меня к моему ненадежному убежищу, и уносит звук моего тяжелого дыхания. Я боялся, что это всего лишь минутная передышка, но я воспользовался ею, прижатый к стене моего убежища сильнейшим в мире ветром.
За дрожащими вершинами деревьев я мельком увидел серебристую полоску ровной земли возле города Каэр Гуригон. По небу летели облака, временами гася мерцание лужиц росы, усеивавших равнину вдоль томного течения Хаврен. Но по западному краю окоема тянулась далекая смутная череда мрачных холмов, казавшихся мне зловещими, как болтающийся на виселице разбойник. Кругом все было спокойно, величественно, но сердце мое трепетало от страха. Подо мной, справа, извивалась тропа, по которой я взобрался сюда и по которой сейчас поднимался еще один человек. Я забился в Щель так быстро, что острые края камня расцарапали мне спину. Невозможно было не думать о Дочери Ивора, в чьих владениях я сейчас лежал, прижавшись к земле.
Я был прав — кто-то торопливо шел по тропе, что вела прямо ко мне через тенистую тисовую рощицу. Этот кто-то вел себя достаточно осторожно, чтобы его не заметили, но тревожился, что потеряет меня из виду. Неясная тень вынырнула прямо рядом со мной. Преследователь вглядывался е камни, где я притаился. Мне вдруг пришло в голову, что это, наверное, Мэлдаф, друид короля Мэлгона. Кому, как не ему, ведающему обряды вступления, осмелиться войти на клас Ллеу во тьме и в одиночку?
Я решил открыть свое присутствие и выяснить, кому еще хватило безрассудства полезть на голую вершину холма. То, что этот человек знал, что я здесь, было ясно — разве я не останавливался два-три раза на фоне восточного небосклона?
— Хочешь поговорить со мной, приятель? — крикнул я ему в спину, все еще лежа в своей щели. Я положил руку на рукоять ножа, который носил под плащом, поскольку Ног-Калан Май — недоброе время для того, чтобы выходить за стены города, а я, как все люди, знал, что холодное железо защищает от Дивного Народа.
Я услышал сдавленное восклицание, затем звук возвращающихся шагов. Мгновением позже передо мной возникла фигура, закутанная, как и я, в плащ с капюшоном. Лицо человека было в тени, но я увидел, как блеснули его глаза, когда он вглядывался в кучу камней.
— Да где же он? — пробормотал незнакомец. По движению его плеч я понял, что он положил руку на меч или кинжал.
— Тут я! — ответил я, с улыбкой выступая вперед.
Человек испуганно отшатнулся, но быстро пришел в себя. Я понял, что он меня знает, да и сам узнал его сразу же, как тот заговорил. Это был императорский офицер Руфин, который так красноречиво говорил на королевском совете.
— Значит, вот ты где, — пробормотал он, — прямо там, где я и смотрел. Ты что, в камне сидел или у тебя плащ-невидимка?
Я рассмеялся и присел на краешек поросшей травой земляной скамьи. Руфин подошел на шаг.
— Это ты тот мудрец по имени Мердинус, что прибыл вместе с принцем Эльфином с Севера?
— Насчет мудреца — не знаю, — ответил я, — но Мирддин, сын Морврин, — это я, и я друг принца Эльфина. Чем могу помочь тебе на Динллеу в Нос Калан Май?
Руфин подошел и сел рядом со мной, отбросив капюшон, чтобы я мог рассмотреть его длинный нос и лысину.
— То и дело приходится торчать на пирах королей федератов, — проворчал он, — и не помню ни единого случая, чтобы мои кишки и голова наутро были в порядке. Я пошел к себе на квартиру, как только смог пристойным образом убраться с пира, но тут увидел на улице тебя. Скажу прямо, меня охватили подозрения, и я решил посмотреть, куда это ты собрался. Секретности тут, по-моему, не хватает чрезвычайно, и жизненно необходимо, чтобы враг не проведал об истинном направлении нашего марша. Успех плана, который я выдвинул и который короли вроде бы приняли, зависит от полной секретности.
— Почему же ты не сказал страже у ворот, чтобы те задержали меня? — спросил я. Времени для того, что ждало меня на вершине, хватало с лихвой, и мне было любопытно поговорить с этим чужестранцем, который явно бывал в дальних странах и знал такое, о чем мне хотелось бы узнать побольше. Мне также хотелось услышать ею мнение по поводу того, что творится на Острове Придайн, и что он думает о его гордых королях.
Руфин покачал головой.
— В лагере у меня власти нет, сам знаешь, — объяснил он. — Я привык иметь дело с варв… федератами. В Африке приходилось. Они — прекрасные солдаты, это верно, но о дисциплине и понятия не имеют. Все это дело такта, и, видит Бог, этим моим многолетним опытом я уже сыт по горло.
Несчастный тяжко вздохнул, показав на продуваемые ветром желтеющие травы и мертвые папоротники на склоне. — Идешь инспектировать часть на парадном плацу. Десять к одному, что это будет неуклюжая банда маршируют не в ногу, оружие у них нечищеное, сапоги не смазаны. Я, между прочим, говорю о наших гуннах и герулах, не о здешних, которых я еще плохо знаю. Они тяжело громыхают сзади, ухмыляясь во всю свою немытую рожу, и так хочется, чтобы было у тебя право разжаловать их офицеров в рядовые или отправить на флот, уволить каждого десятого солдата или по крайней мере запереть их в претории и вычесть месячное жалованье. Спросишь о строевой подготовке? Еще бы не спросить! Я часто задавался вопросом, что мы могли бы из них сделать, если бы их пообтесал старый Альбин, что был моим кампидоктором, когда я командовал настоящими солдатами У Иоанна Армянина. Однако сам можешь догадаться — они бы придушили его, как только он вступил бы на парадный плац.
Руфин теперь смотрел в сторону, на темную полосу западных гор. Мыслями он блуждал где-то далеко, и мне вдруг пришло в голову, что сейчас он хотел бы оказаться снова в Африке, где бы то ни было. Он говорил скорее не со мной, а так, сам с собой, хотя я и догадывался, что я первый человек за долгое время, перед которым он почувствовал возможным выговориться.
— Но что поделаешь? — проворчал он, поворачиваясь ко мне, во тьму. — Они служат только своим королям и знати, которых почитают, словно богов. Да и как накажешь непослушного солдата в провинции, где деньги уже не в ходу? А попробуй выпори его! Да стоит мне только поднять розгу на одного из них, как все его братья, родные и двоюродные, приемные братцы и приемные его двоюродных и что-там-еще, ночью подрежут веревки моего шатра и всадят в меня свои длинные ножи. Нет, скажу тебе, я все это усвоил непросто. И все же я здесь и рассказываю тебе такое, чего никто из большинства тех, кто высадился в Африке вместе с комесом Велизарием, не расскажет.
Я прислонился спиной к камню, потому что еще не оправился от страданий, которые выпали мне на долю по пути с Севера. От подъема на холм я запыхался, и у меня слегка кружилась голова. Хотя я забрался сюда, чтобы побыть одному, я был рад немного поговорить с этим чужестранцем. Его рассказ вызывал у меня любопытство. В нем была какая-то прямота и приземленность, которая так отличала его от людей Придайна, тесно связанных узами крови и приемного родства, да и просто происхождением от Придайна, сына Аэдда Великого, и Дон, матери Гвидиона.
— Что занесло тебя на Остров Придайн? — спросил я. — Король Герайнт маб Эрбин сказал совету, что ты провел зиму при его дворе, но не сказал ничего о том, что заставило тебя связать судьбу с чужими людьми в такой далекой от твоей земли стране.
Он посмотрел на меня, как будто мое любопытство удивило его.
— Странный ты человек, приятель! — грубовато сказал он. — Я заметил тебя на королевском совете и подумал про себя — он знает больше, чем говорит, или у него что-то на уме. Здесь, в Британии, народ странный, вовсе не похожий на римлян, хотя короли и священники и говорят на латыни. Что ж, раз ты меня спрашиваешь, я расскажу. Я вовсе не собирался сюда приезжать и, правду говоря, сейчас жалею, что так вышло. Я солдат, а тут назревает драка. Ноя вижу, что это будет не та драка, к которой я привык. Вряд ли мое умение сильно пригодится здесь, в какой-нибудь беспорядочной свалке между двумя вопящими шайками варваров. Прости мою резкость, но я и так провел два последних беспокойных дня в палате совета.
— Не извиняйся, — ответил я столь же откровенно, — я сам тут чужой. Я Мирддин, сын Морврин, и я аллтуд, человек без племени. Кроме того, я неисправимо любопытен и хочу узнать обо всем, что происходит. Прошу тебя, поведай мне о своем странствии сюда. Тебя захватили пираты гвидделов или фихти или ты потерпел кораблекрушение у берегов Дивнайнта?
— Расскажу, — ответил Руфин. — Я не потерпел кораблекрушения, я приплыл сюда на корабле, что вез вино из Карфагена в порт на юге Британии. Это был последний корабль в том году, как сказал мне купец, потому я могу еще считать, что мне повезло.
— И ты проплыл всю дорогу из Африки на купеческом корабле? Это долгий путь. Вижу, ты приплыл сюда по доброй воле, и все равно недоволен? Прошу, объясни, друг мой!
— Я не говорил, что я приплыл из Африки, — отрезал мой собеседник. — Корабль приплыл, а я сел на него в Малакке. Мне нужно было всего лишь переплыть через пролив на мою старую базу в Септоне, но, когда мы стали подплывать, капитан испугался двух-трех парусов, что углядел впереди. Он клялся, что это визиготские пираты, и когда я сказал ему, что в гавани Септона он будет в безопасности, он просто ответил, что не может терять времени, что должен доставить груз, поскольку, как я уже сказал, этот корабль был последним в том году. Я предложил ему все деньги, что у меня были, чтобы он выездил меня в Гадесе[69], как только мы спокойно миновали Геркулесовы Столбы, но он и этого не мог себе позволить. (На самом деле я не виню его — у меня были только солиды, которыми мы расплачиваемся с варварами-федератами, и в его деле они цены не имеют.) Кроме того, сказал он, он опаздывает с грузом и не хочет попасть в зимние шторма в Кантабрийском море. Потому мы проплыли мимо Гадеса, где я так близко увидел свет фароса[70]… А город как раз под ним. Если я когда-нибудь вернусь в Септон и этот свиномордый капитан еще раз войдет в мою гавань, я постараюсь, чтобы таможня продержала его там по меньшей мере шесть месяцев — или столько, сколько я проторчу на этом Богом забытом острове.
Я улыбнулся его горячности.
— Мне кажется, тебе осталось не так долго ждать. Пришла весна, а отсюда до Гаула бороздит море много кораблей. Возможно, ты можешь поплыть вместе с этим купцом Само, что говорил перед нами в палате совета. Думаю, теперь, когда кончились зимние бури, он тоже захочет посмотреть, как идут его дела на родине.
Военный скривился и покачал головой.
— Кто знает, может, его королю в Париже взбредет в голову, если под его длинной гривой вообще есть голова, продать меня своим двоюродным родичам в Испанию, а мне такая перспектива определенно не улыбается. Это очень даже вероятно. Говоря попросту, многообещающей карьере Руфина Фестия, бывшего трибуна Сетона, придет безвременный конец. Вы в Британии слышали что-нибудь о нынешней войне, которую император ведет в Испании?
Я покачал головой, и он начал свой рассказ, радуясь, наконец (я льщу себе), что нашел человека, готового слушать и понимать.
— Как ты слышал, я говорил на совете, — объяснил он, — что зовут меня Руфин Фестий. У меня нет ничего, кроме моего жалованья, хотя я происхожу, если можно так сказать, из фамилии более благородной, чем род любого из этих надменных варваров, что сейчас напиваются до одури там, внизу. Вилла, на которой я родился, принадлежала Руфиям Фестиям со времен Септимия Севера. Так обычно говорил мой отец, а он был городским префектом Рима[71]. Потому это была большая вилла, хотя сейчас, как я понимаю, она разрушена или служит домом какому-нибудь готу-пивососу и его бандитской своре.
В нашем имении, конечно же, квартировали готские войска, но это было в дни короля Теодорика[72], который поддерживал римские порядки и обходился с моим отцом в его префектуре так, как будто на Западе еще была Империя. Наша вилла была всего лишь в двадцати милях от Рима, в Агер Вейентанус, между Виа Клодиа и озером Сабатин. В башне было окно, в которое ясным днем можно было увидеть красные крыши города. Я обычно забирался туда и часами смотрел на юг, где за голубовато-серым поясом олив, отмечавших границы нашего имения по Виа Клодиа, тек молчаливый поток пеших и повозок.
Оттуда я каждое утро смотрел, как приезжает кавалерийский эскорт, чтобы сопроводить отца во Дворец Префектуры. Я был уверен, что там под его началом трудится тысяча чиновников. Моя мать говорила, что их две тысячи, но ей было свойственно преувеличивать.
Затем, когда мне исполнилось шесть и я стал слишком большим, чтобы продолжать заниматься с домашним учителем, я отправился в школу в Риме, в ту, что была в одном из портиков Форума. Гомер и Менандр, Вергилий и Статий — сам знаешь, каково это. Хотя в моей голове засел только Саллюст, поскольку он писал историю римских войн, а она с самого начала захватила меня. Мне с моим педагогом было позволено каждое утро ездить вместе с моим отцом в город. Пару раз нас задерживало движение, и отец высаживал нас прямо на улице перед всем классом. Могу тебе сказать, это моему престижу не вредило. Я любил мою школу, но дома мне нравилось больше — особенно в летние каникулы. Я составил из детей наших рабов легион, и, помню, раз к концу каникул мы пошли войной на готских детей, что жили в нашем поместье. Мой отец быстро положил этому конец, когда узнал — теперь понимаю почему.
Он всегда хотел, чтобы я стал солдатом. С самого начала хотел. В те дни римской армии больше не было, единственными солдатами оставались готы и федераты. Но мой отец обычно на это улыбался и говорил, что Рим бессмертен, значит, и его армия тоже. Я не верил, что всегда будет так, как было тогда.
Вечерами он часто играл со мной, учил меня устраивать засады в оливковых рощах, сражался со мной на деревянных мечах и копьях. Помню, он дразнил меня маленьким готом. Раз долгим летом, когда его первый срок на посту префекта окончился, мы составили два враждебных флота из досок и плавали в огромном водоеме в полумиле от виллы. Там было достаточно мелко, чтобы перейти вброд, но вода была замечательно холодной, насколько я помню — это было такое Долгое, жаркое лето, а водоем был с высокими стенками, перекрытый сводом, темный и сырой.
Обычно отец проигрывал все наши сражения и просил пощады, держа острие моего деревянного меча у своего горла. Но с лодками мы играли вполне серьезно, подробно обсуждая тактику. В конце одного великого сражения он утопил мой маленький флот и высадил свое войско глиняных солдатиков на каменистый остров, который мы соорудили у моей стены. Я смеялся и был счастлив, поскольку, хотя и знал, что отец поддается мне и позволяет побеждать, в душе считал, что такой великий человек просто не может проиграть.
Но затем он помрачнел и посерьезнел. Он сел на камни рядом со мной и рассказал, как однажды с востока на самом деле придет великий флот и я услышу топот легионов по Виа Клодиа, и что в Риме снова будет править император, и что сенат снова будет восстановлен в правах. Хотя поначалу он говорил мне об этом шепотом, под конец он так возбудился, что голос его эхом отдавался под сводом. Придет время, клялся он, и наступит конец власти еретиков-готов в королевских инсигниях в Италии в Священном Городе — они ведь и вправду захватили все дворцовые богатства. Мне кажется, он рассказал тогда больше, чем следовало бы, о надеждах (или планах?) великого Симмаха. Так или нет, но речь шла имен но об этом.
Однако потом, когда мы возвращались домой через сад, он сказал мне, чтобы я ничего не говорил матери о нашем разговоре. А когда мы вошли в вестибулум, он вдруг повернулся ко мне и стал горячо просить меня никогда не забывать моих любимых героев Горация Коклеса и Муция Сцеволу, которые пожертвовали собой ради величия и свободы Рима. Тем вечером, после мытья, мы ужинали в нашей маслодавильне. Это всегда было настоящим наслаждением. Моему отцу нравилось слушать крепкие шуточки работников по поводу друг друга. Когда он ел вместе с ними бобы, лук и селедку, глядя на его веселое лицо, можно было подумать, что у этого человека в голове никогда не было ни единой серьезной мысли. Но однажды, неожиданно повернувшись к нему, я увидел, что он смотрит на меня с глубокой нежностью и печалью. Думал ли он о моем будущем или о своем? Не знаю. Мы не сказали друг другу ни слова, но я знал, что он думает о нашем разговоре у водоема. Затем он хлопнул меня по спине и спросил меня на корявом этрусском (он был прекрасным имитатором), хорошо ли жиреют мои свиньи, и мы оба снова разразились хохотом.
— Значит, у тебя было счастливое детство? — пробормотал я в ответ, после того, как Руфин на некоторое время замолчал. Я немного завидовал ему, поскольку я знал, что еще не скоро войду в такой же прекрасный сад, как тот, в котором бывал этот чужестранец. Но на лице его было мало радости. Я еще на совете заметил, что вид у него был весьма пессимистический. Глядя на него теперь, в бледном лунном свете, заливавшем наш склон Динллеу, я решил, что пессимистический, пожалуй, не то слово. Скорее казалось, что он отдал себя на волю судьбы, какой бы она ни была. Да, он принимал судьбу, но твердо и непреклонно оставался верен своему долгу, каким бы он ни был.
Руфин не ответил на мой вопрос. Его задумчивый взгляд скользил по долине Хаврен. Серая полоса холмов, далекая и размытая, отделила нас от остального мира сразу же, как мы прервали разговор, и мыслями я вместе с моим собеседником устремился в его детство, к тому водоему. Вода слабо плескалась о его стенки, и высоко в прохладном воздухе висел темный свод. Только сквозь узкие трещины в кладке я ощущал тепло, и видел золотой свет огромного многоцветного и яркого мира вокруг нас, и слышал пение тысяч птиц. Солдат коротко рассмеялся.
— Да. Я не знаю, сколько раз мысли мои возвращались к этому водоему. Это был просто большой резервуар из кирпича, скрепленного известковым раствором, но там были мы с отцом, отделенные от всего внешнего мира. Понимаешь ли, незадолго до того я обнаружил, что игры, в которые мы играли, вовсе не были играми и что моему отцу суждено было проиграть. Был ли тут на самом деле заговор или нет, я не знаю. Это было тогда, когда Теодорик казнил Симмаха[73] и напал на Сенат. Мой отец был слишком великим человеком, чтобы бежать от судьбы, постигшей его близких. Теодорик был благородным королем, какими бывают варвары, но говорят, мой отец умер жестокой смертью. Моя мать велела выпороть раба, который распускал такие слухи, но я уже успел услышать. Они накинули ему веревку на голову… не знаю… Моя мать увезла нас в наше имение на Сицилии, и мы жили там.
— Какая страшная повесть. Потерять такого отца! Как, наверное, страдала твоя мать! — неловко пробормотал я.
— О, что до этого, не думаю. Она была, как я помню, очень разгневана и говорила, что нечего было ему вступать в заговор против правительства и что он погубил нас всех. Не пойми меня неверно: моя мать очень хорошая женщина, набожная и добродетельная. Возможно, она просто не понимает мужчин. Не знаю. Я мало времени проводил с ней. Она передала большую часть нашей сицилийской виллы монахам, с которыми, как я понимаю, она проводит большую часть времени, рассуждая о природе Святой Троицы и прочих таинствах, которые я никогда не мог постичь.
Как и мой отец, я добрый христианин. Но величие Рима в прошлом, и кажется мне, что мы все же должны чтить те силы, благодаря которым римские орлы осеняли крылами своими весь мир. Ни мой отец, ни один уважающий себя сенатор и во сне не думал о том, чтобы пропустить июльские игры во славу Аполлона. Да и что, если буйствующих женщин по-прежнему будут наказывать Волчьи Маски в дни Луперкалий? Я сам приносил жертвы в храме Близнецов в Остии перед тем, как отправиться за море, и не могу сказать, что они принесли мне плохую судьбу. Однако все это не для солдатской головы. Солдату нужны только приказы да удача, и мне кажется, что молиться перед битвой и Христу, и Минерве — значит, лишь удвоить шансы дожить невредимым до конца дня.
Моя мать видела, как я несведущ в этом — боюсь, как и все прочие, — и отправила меня в школу в Александрию. Я должен был стать законником, потому мне предстояло изучать риторику и закон. Естественно, и в том и в другом я был безнадежен. «Представь, что ты Тегис, рыдающая над телом своего сына Ахилла, и изобрази ее погребальную молитву!» Я просто не мог этого сделать, вот и все. Наш наставник говорил, что я слишком буквально все понимаю, и, несомненно, был прав. У меня не было воображения, которого с лихвой хватает вашим поэтам. Я могу рассказать тебе, как мавританский король будет устраивать какой-нибудь эскарп на вершине холма, и соответственно разработаю свои планы, но я не могу думать так, как он. Кто-то говорил мне, что слышал, как комес Велизарий сказал перед битвой при Дециме, что он обычно как бы примеряет сапоги вражеского полководца и думает, как он. Я не могу так, потому, полагаю, и достиг только звания трибуна я никогда не стану магистер милитум[74].
— Мне кажется, что у тебя гораздо более живое воображение, чем ты думаешь, — мягко начал я. — Ты развернул передо мной свою жизнь так, что я словно бы сам прожил ее: твоя вилла, твой отец, водоем… Если ты, как говоришь, не можешь войти в мои мысли, то ты заставил меня войти в твои! Но если ты изучал право, то как ты стал солдатом? Не могу представить, чтобы право сильно привлекало тебя.
— Я ненавижу его, — отрезал трибун. — Я старался как мог, потому что знал, что моя мать этого желает, и считал, что она хочет гордиться мной. Слышал бы ты, как мой отец говорил о литературе за обедом! Он мог складывать стихи на заказ и иногда изумлял гостей, играя на водяном органе так же искусно, как предназначенный для этого раб! Ладно. Моя мать посылала деньги на мое содержание и обучение (у нее были корабли для торговли зерном), но никогда не писала мне. Представь себе, корабли никогда не приходили в Александрию раньше мая, да и в любом случае я был уверен, что она наверняка слишком занята в своем монастыре, поскольку она набожна и весьма предана благим делам. Как бы то ни было, после тою как я два года не получал от нее вестей, я решил, что ей не так уж важно, какую карьеру я себе изберу, и что она, несомненно, будет весьма гордиться, если только я хоть как-нибудь себя проявлю. Я понимал, что у меня ничего такого не получится, если я стану законником, и потому я вступил в армию.
Один из моих приятелей-студентов, Аполлос (он был александрийским греком из хорошей семьи), был совершенной мне противоположностью. Он всегда смеялся, был разговорчив и проказлив, как белка. Ему с самого начала надоело изучение права, и он сразу же втянулся в свары приверженцев партий разных цветов. Он был фанатичным сторонником ипподромной партии Синих, обрезал волосы на гуннский манер, как и прочие, щеголял в свободной тунике и все такое Император сам, конечно же, стоит за Синих, и за нас колесницей правил великий Ураний, так что Зеленым было на что ворчать! Не было колесничего, равного Уранию, по крайней мере пока старик Порфирий не вернулся из отставки. Но это уже другая история.
Наверное, тебе смешно слышать, как старик вспоминает о безумствах своей юности, и ты прав. Но нам в то время было весело на ипподроме — да иногда и за его пределами. Частенько Аполлос возвращался с ночной пирушки поздно, с подбитым глазом или сломанным ребром после того, как он и его подвыпившие приятели натыкались на шайку Зеленых на какой-нибудь задней улочке. Тогда он лежал на спине, и прелестная Хелладия протирала его раны губкой, пропитанной вином, и рассказывала нам такие историйки, от которых мы хохотали до слез.
Поначалу он очень мне нравился — он умел привлекать. Бывало, с важным видом рассказывает какую-нибудь длинную историю, а ты во все уши слушаешь — пока не увидишь, как он подмигивает, давая понять, что все, что он только что наплел, всего лишь куча путаной чуши. Он во всем очень отличался от меня, но этой своей чертой напоминал мне моего отца. Он был важен и вызывал благоговение, как сам Цезарь, но рядом с ним ты никогда не мог знать, не оглянется ли он с полуусмешкой по сторонам и не выдаст ли анекдотец, который вмиг все поставит с ног на голову.