Леопольд как раз успел написать: «Любимейшая моя жена, чтобы не опоздать поздравить тебя с именинами, пишу сейчас, дабы знать, что ты получишь мое поздравление еще до наступления сего торжественного дня; желаю тебе всяческого счастья и возношу молитвы всевышнему, чтобы он сохранил тебя на многие лета не только в добром здравии, но и в радости, какая только возможна в этом изменчивом и нелегком мире. Верю, что с его помощью мы снова будем вместе; ты ведь знаешь, мне труднее всего переносить разлуку с тобой, меня мучает сознание, что ты так далеко от меня, что мы должны жить порознь друг от друга! В остальном у нас, слава богу, все в порядке. Мы целуем тебя и Вольфганга тысячу раз и очень просим беречь свое драгоценное здоровье…»
Леопольд взялся читать письмо сына, но не в силах был продолжать. От письма Вольфганга веяло смирением, совсем ему не свойственным, и Леопольд внезапно похолодел от страха – уж жива ли Анна Мария?… Нет, господь бог не так жесток, убеждал он себя, иначе самый благочестивый человек может впасть в безбожие. Он позвал Наннерль, желая послушать ее мнение, но Наннерль, прочтя письмо брата, разрыдалась.
– Что нам остается думать, – сказал Леопольд, – либо ее уже нет в живых, либо ей стало лучше, поскольку письмо помечено третьим июля, а сегодня уже тринадцатое.
– Вольфганг позвал священника! Мы ее уже, наверно, потеряли! – воскликнула Наннерль.
– Да, слишком уж он старается нас утешить. Вольфганг никогда не стал бы писать в таком торжественном стиле, не потеряй он всякую надежду, или это уже свершилось и он не мог писать по-другому.
Леопольд и Наннерль сидели, примолкшие и грустные, ошеломленные печальным известием, когда вошел Буллингер. Леопольд молча подал ему письмо от Вольфганга. Тучный седовласый священник внимательно прочел письмо, и на лице его отразилась печаль.
– Что вы думаете, Леопольд? – спросил он.
– Я думаю, Анна Мария умерла.
– Боюсь, что это так, – печально произнес Буллингер. – Вольфганг не стал бы писать столь тревожное письмо без всякой на то причины.
И когда священник, стараясь утешить Леопольда, проговорил: – Мужайтесь, надо быть готовым ко всему, – Леопольд понял, что под этим подразумевалось, и с отчаянием в голосе сказал:
– Я не только уверен, что она умерла, я знаю, ее не было в живых уже в тот момент, когда писалось письмо. Разве не так, Буллингер? – Голос его был тверд, но сердце разрывалось от горя.
Лицо священника утратило свой обычный румянец, и наступившая тишина казалась зловещей, как сама смерть. И тогда то, что было для Леопольда лишь догадкой, превратилось в уверенность.
Буллингер обнял Леопольда и Наннерль, и втроем они залились слезами.
На следующий день Леопольд закончил письмо к Анне Марии, обращаясь уже только к Вольфгангу. Он оставил поздравления по случаю именин, словно хотел этим удержать ее в живых, но написал сыну, что знает о его письме к Буллингеру, и просил Вольфганга изложить во всех подробностях Мамину болезнь и смерть. Леопольд старался не поддаваться чувству жалости к себе, однако не мог не написать сыну, какую тяжелейшую утрату они понесли. Разве мог он позволить себе распускаться, тем более перед сыном, наставником которого он был всю жизнь? Не мог Леопольд допустить и того, чтобы жертва, принесенная Анной Марией, оказалась напрасной, – иначе как можно примириться с ее смертью?
«Не волнуйся за меня, я постараюсь пережить свое горе, – писал он, – как подобает мужчине. Помни всегда, какая у тебя была прекрасная мать. Теперь ты сможешь особенно оценить ее любовь и заботу». В конце письма Леопольд посоветовал сыну приложить все усилия к тому, чтобы раздобыть заказ на оперу. Это гораздо разумнее, чем целиком зависеть от Легро, Новерра или даже герцога де Гиня, хотя интересно было бы узнать, что с ними, – ведь Вольфганг ни словом не упомянул о них в своем письме.
Леопольд написал также Гримму, поблагодарил барона за доброе отношение к Анне Марии и Вольфгангу и спросил, имеются ли в Париже для его сына хоть какие-нибудь перспективы.
Однако Леопольду не давала покоя одна мысль – так ли неизбежна была смерть Анны Марии? Он представлял себе, как она лежит там одна, среди чужестранцев, и это невыносимо мучило его. Потом вдруг ему пришло в голову, что нужно немедленно вернуть сына назад из Парижа, пока этот город не погубил и его, вернуть даже в том случае, если, как он надеялся, Гримм сообщит радостную весть, что дела Вольфганга налаживаются.
В течение следующей недели многие друзья Моцартов нанесли им визиты и выразили свое соболезнование. Леопольда весьма тронули эти знаки внимания, и тем не менее визит графини Лютцов, заподозрил он, был продиктован еще и другими соображениями.
Хотя Леопольд считал музыкальный вкус графини несколько странным и изменчивым, но она была одной из самых влиятельных особ в Зальцбурге: приходясь племянницей Колоредо, графиня располагала большим влиянием при дворе. Леопольд принял ее в Танцмейстерзале.
Графиня хорошо помнила этот концертный зал – не раз бывала она здесь на уроках музыки. Но сегодня, принимая ее в Танцмейстерзале, Леопольд как бы подчеркивал значимость ее визита, и она понимала это.
Поговорив о том, какой чудесной, жизнерадостной женщиной была Анна Мария и какой ужасной утратой явилась ее смерть, графиня спросила:
– Что же теперь собирается делать Вольфганг?
– Что вы имеете в виду, ваше сиятельство? В Париже Вольфганг пользуется огромным успехом.
– Но до меня дошли слухи…
– Что его новая симфония получила бурное одобрение на концерте, который почтил своим присутствием Людовик XVI, на концерте духовной музыки, – раздраженно и решительно перебил ее Леопольд. – И что фаворит Марии Антуанетты Новерр заказал Вольфгангу музыку к своему балету-пантомиме, а герцог де Гинь, наперсник и советник короля и королевы, уверовал в гений Вольфганга и стал его покровителем и учеником.
– Но вы ведь всегда были такой дружной семьей. Жить вдали от родных – это не для Вольфганга.
– То же самое говорила и моя дорогая жена. А теперь он там совсем один. – Как ни старался Леопольд держать себя в руках, на глаза у него навернулись слезы.
– Музыка здесь в плачевном состоянии. Фишетти нас покинул, а Лолли умирает. Придворная капелла очень нуждается в пополнении.
– Знаю. В последнее время я работал за троих.
– Его светлость это ценит. И потому считает, что вам нужна подмога.
Леопольд сомневался, действительно ли это беспокоит Колоредо, но сказал:
– А как насчет Михаэля Гайдна? Он очень способный музыкант, когда…
– Когда не пьет. А пьет он почти все время. Поэтому он и впал в немилость у его светлости. А теперь, когда у любовницы Брунетти появился незаконнорожденный ребенок и все об этом узнали, назначение его капельмейстером может привести к скандалу.
Ловкий маневр заставить его заговорить о сыне, подумал Леопольд и умолк.
– Кроме того, после смерти Адельгассера мы испытываем большую нужду в органисте.
– Значит, его светлость хочет иметь органиста, который умел бы к тому же хорошо играть на клавесине и сочинять музыку. Разве такого найдешь?
– Итак, вы сами видите, господин Моцарт, мы оказались в очень затруднительном положении.
Еще бы, торжествовал про себя Леопольд, но вслух сказал:
– Я не имею чести знать никого, кто отвечал бы требованиям его светлости.
Графине вдруг стало не под силу предложить то, ради чего она сюда явилась.
– Более того, я никогда не посмел бы рекомендовать кого-то его светлости, ибо чрезвычайно трудно найти музыканта, который подошел бы ему во всех отношениях.
– Браво! Какая жалость, что вы не на посту министра!
– Вы не хотите услышать мое искреннее мнение? – Леопольд снова замкнулся.
– Напротив, господин Моцарт. Именно поэтому я и пришла к вам.
– Ваше сиятельство, вы изволите мне льстить.
– Ни в коем случае. Вы разбираетесь в вопросах музыки, как никто другой в Зальцбурге. Вы побывали в Лондоне, в Париже, почти во всех музыкальных центрах Европы. Вам лучше знать, кто подойдет на это место, и кто нет.
– Кого бы порекомендовали вы, графиня?
– Вольфганг вызывал всеобщее восхищение повсюду, где бы ни выступал.
– За исключением Зальцбурга!
– Включая Зальцбург!
– Поэтому моего сына и уволили?
– Он сам попросил об увольнении, господин Моцарт.
– Его светлость дал нам понять нечто совсем иное.
– Его светлость был занят тогда другими делами: Баварией, Австрией, Пруссией, возможным вражеским нашествием. Его очень опечалила весть о кончине вашей супруги. И он шлет вам свое соболезнование.
– Его светлость все еще гневается на Вольфганга?
– Он, собственно, никогда на него не гневался. Был немного раздражен, и только.
– И однако, его светлость по-прежнему предпочитает иностранцев хорошим, одаренным немецким музыкантам.
– Теперь-то нет. Господин Моцарт, не могли бы вы написать сыну?
– О чем, ваше сиятельство?
– Ну, для начала о месте соборного органиста.
– Не могу! Сын мой посмеется над таким предложением. Да одно только жалованье никак не устроит его.
– Сколько же он потребует?
– Он ожидает заработать в этом году в Париже по крайней мере тысячу гульденов.
– Адельгассер получал всего триста гульденов.
– Но вам нужен не только органист. Вам нужен клавесинист, дирижер, композитор, и лучшего, чем он, вам не найти.
– Без сомнения. Но тысяча гульденов – огромная сумма.
– Потому, я полагаю, обсуждать это дальше бесполезно. Я ценю вашу заинтересованность, графиня, и знаю, что ваша главная забота, так же как и моя, – поднять музыку в Зальцбурге на более высокий уровень. Но мне следует заботиться и о будущем сына, ему нужны и другие гарантии. Например, предоставление регулярных отпусков, чтобы писать оперы. А пока мы только попусту тратим время, обсуждая этот вопрос.
– Обо всем придется подумать, но, возможно, нам удастся в конце концов прийти к обоюдному согласию.
Леопольд чувствовал себя настоящим Макиавелли – до чего ловко он заставил графиню выболтать тайные желания Колоредо – и гордился тем, как ему удалось повернуть дело. Но когда он сел писать Вольфгангу с Намерением поведать о предложении архиепископа, ибо, что бы там графиня ни говорила, а это было предложением, – он сознавал, что сын не поддастся на уговоры так легко, как он. Поэтому Леопольд особо подчеркнул:
«Я пишу, дорогой Вольфганг, вовсе не затем, чтобы уговорить тебя вернуться в Зальцбург, у меня нет ни малейшей уверенности, что архиепископ сдержит свое слово. Но если что-нибудь из этого и получится после всех моих стараний, они предложат тебе самые выгодные условия. И в случае, если тебя постигнет неудача в Париже, а к этому всегда надо быть готовым, отношение к тебе станет здесь гораздо лучше, чем прежде».
Заботы о делах сына отвлекали Леопольда от тяжелых мыслей и приглушали тоску по Анне Марии, что она, без сомнения, одобрила бы, пытался он убедить себя.
План действий показался Леопольду еще более разумным спустя несколько дней, когда от Вольфганга пришло горькое письмо с описанием трудностей его пребывания в Париже.
«Любимый Папа, печальная весть о кончине Мамы уже получена Вами, и я больше не буду останавливаться на трагических подробностях постигшего нас горя.
Мне предложили место органиста в Версале, с жалованьем 2000 ливров в год, но придется жить полгода при дворе и полгода в Париже. Кроме того, деньги эти, которые равняются 915 гульденам и в Германии представляли бы значительную сумму, в Париже – ничто; деньги тут прямо тают, а поэтому принять такое предложение было бы по меньшей мере неразумно. Да тут еще все в один голос твердят: пойти на службу к королю – значит быть забытым в Париже… А оставаться только органистом – ни за что!
Вы советуете мне, например, почаще делать визиты, заводить новые знакомства и возобновлять старые связи, но это невозможно. Расстояния здесь слишком большие, а улицы слишком грязные, чтобы ходить пешком; грязь под ногами такая, что трудно описать, нанять же экипаж или хотя бы портшез стоит четыре или пять ливров, а в Версале и того дороже. И все это – пустая трата времени, ибо тебе просто говорят комплименты и этим дело ограничивается. Просят прийти тогда-то – я прихожу, играю, а они восклицают: «Oh! C'est prodige, c'est inconcevable, с'est etonnantl Et adieu!»[16]
Но, даже согласись я все это терпеть, трудностей не стало бы меньше. Будь я хоть в таком месте, где у людей есть уши, чтобы слушать, сердце, чтобы чувствовать, и хоть какое-то понимание и вкус, я бы на все остальное не обращал внимания, но если говорить о музыке, то, к сожалению, приходится признать, что я живу среди настоящих ослов. Легро задолжал мне деньги, Новерр никогда не платит ни су за музыку, которую я пишу для его танцев, меняет ее так, что она становится похожа на ничтожные французские мелодийки, а герцог де Гинь, увольняя меня, вел себя просто оскорбительно.
Что же касается заказа на оперу – это и моя заветная мечта, но на настоящую оперу, а не на оперу-буффа. И можете положиться на меня, получив такой заказ, я приложу все усилия, чтобы прославить имя Моцартов, и не сомневаюсь в успехе. Но ни один здешний импресарио не обращает ни на кого внимания, кроме Глюка и Пиччинни. В Париже важнее всего задавать обеды всяким влиятельным особам, а я не горю желанием это делать, да и карман не позволяет. Кроме того, старые либретто, которые мне предлагали, не отвечают современному вкусу, а новые ни на что не годны, но хуже всего – парижский вкус, который с каждым днем портится все больше.
Последнее время меня одолевает такая грусть и тоска, что жить подчас просто не хочется. Я терплю Париж только из любви к Вам, но возблагодарю бога, когда мне удастся покинуть этот город, не испортив свой здоровый врожденный вкус.
Барон Гримм, которого я считал своим добрым другом и который после кончины дорогой матушки предложил мне поселиться у себя в доме – впрочем, это была идея госпожи д'Эпинэ, – резко изменил ко мне отношение. Барон отговаривает меня принять назначение в Версаль, и, с тех пор как он одолжил мне луидор на оплату счетов за Мамину болезнь и похороны, это стал совсем другой человек.
Он непрестанно поучает меня, как поступать в том или ином случае. И дает понять, что правильно я веду себя только тогда, когда слушаюсь его совета. Если бы не доброта и внимание госпожи д'Эпинэ, я бы здесь не задержался ни на минуту».
Леопольд раздумывал над горестями, выпавшими на долю Вольфганга, когда пришло письмо от барона Гримма. Барон еще более пессимистично смотрел на перспективы Вольфганга.
«Дорогой господин Моцарт! Вы спрашиваете меня, какие возможности открываются перед Вольфгангом в Париже. Я колебался, не зная, что ответить, но, поскольку Вы настаиваете, вот Вам факты.
Сын Ваш слишком доверчив, слишком добр, слишком благороден и не имеет понятия о том, каким путем добиваются успеха. Здесь, чтобы чего-то достичь, нужно быть хитрым, предприимчивым, наглым. Обладай он вдвое меньшим талантом и вдвое большей практической сметкой, я был бы за него спокоен.
Чтобы заработать на жизнь в Париже, для него есть только два пути. Первый – давать уроки игры на клавесине, но, чтобы достать учеников, нужно действовать энергично и быть до известной степени шарлатаном; кроме того, я не уверен, хватит ли у Вольфганга терпения бегать по всему Парижу и вдалбливать правила нерадивым ученикам. Да и потом, уроки его вовсе не прельщают, ибо отнимают время, которое он хотел бы посвятить композиции – занятие, самое его любимое. Ваш сын хочет целиком посвятить себя композиции. Но беда в том, что в этой стране широкая публика ничего не смыслит в музыке. Все зависит от имени композитора, а имя Моцарта здесь слишком мало известно. В настоящее время симпатии публики до смешного поделены между Глюком и Пиччинни – никто другой их не интересует. Вашему сыну почти невозможно преуспеть в Париже как композитору, поскольку здесь увлечены сейчас другими именами. Поймите, mon cher, в стране, где столько посредственных и даже из рук вон плохих музыкантов умудрились сколотить огромные состояния, сын Ваш, опасаюсь, едва ли сможет прокормиться.
Я со всей откровенностью рассказал Вам правду вовсе не для того, чтобы Вас расстроить, а с тем, чтобы вместе мы могли прийти к правильному решению. Лично у меня нот сомнений – его возможности в Париже равны нулю».
50
Вольфгангу становилось не по себе от одной только мысли, что при желании он может вернуться на службу к архиепископу. Однако по тону Папиного письма, как тот ни старался скрыть, он понял: Папа страстно мечтает о его возвращении.
Вольфганг написал ответ через Буллингера. Если ему удастся убедить священника, тот в свою очередь сумеет убедить отца. Ему не хотелось возвращаться в Зальцбург, в обоснование чего он привел длинный список зол: Зальцбургде – живущий сплетнями городишко, где с презрением смотрят на музыкантов, да и музыканты там сами себя презирают; в городе нет ни театра, ни оперы, во всей придворной капелле нет ни одного хорошего певца, а певиц хуже не сыскать; двор погряз в зависти и интригах; и, что самое главное, правитель – сущий тиран, который самых дрянных итальянских музыкантов предпочитает лучшим немецким. Он никогда не разрешит ему взять заказ на оперу и всегда обращался с ним грубо и пренебрежительно.
Отправив письмо Буллингеру, Вольфганг написал Алоизии и Фридолину: с ними он вел постоянную переписку. Снова звал их в Париж, уверял, что ему удастся устроить для Алоизии частные концерты, и обещал найти работу Фридолину. Он умолял ее не медлить с ответом: письма ее – единственная отрада для его израненного сердца.
Затем, поскольку Папа хотел знать все подробности Маминой болезни и смерти, словно желая вынести свой приговор, Вольфганг подробно изложил, что произошло, хотя делал это скрепя сердце. Переживания снова нахлынули на него, слезы мешали писать.
С тяжелым сердцем, по просьбе Папы, отсылал он домой Мамины вещи. Вольфганг старался упаковать все как можно аккуратнее, Мама так любила порядок во всем: складывал ее платья, кольцо, часы, другие драгоценности. Занятие это причиняло ему мучительную боль. Возможно, Папа сделал бы все более умело, но лучше бы Папа вообще от него этого не требовал. И все же Вольфганг продолжал смотреть на себя Папиными глазами. Чтобы немного поднять настроение отца, Вольфганг приложил к Маминым вещам французское издание «Скрипичной школы», прелюды, написанные им для Наннерль, и копию партитуры симфонии, сочиненной по заказу Легро. По договоренности Легро, уплатив за симфонию, приобретал ее в свою собственность и полностью распоряжался партитурой. Но поскольку Легро уплатил лишь половину гонорара, Вольфганг просидел целую ночь и записал партитуру симфонии по памяти. Французы думали перехитрить его, да не тут-то было! Он помнил каждую ноту своей симфонии. Его новые сочинения поднимут настроение Папы и Наннерль: такие подарки всегда их радовали.
Ему удалось унять тоску, лишь когда он снова принялся сочинять музыку. Госпожа д'Эпинэ предоставила ему комнату и клавесин, но он не очень умилялся ее щедрости: уступила-то она комнату, в которой лежала, когда бывала больна. Там не было даже шкафа, стояла одна лишь кровать – клавесин принесли из другой комнаты – и аптечка с лекарствами. Но Вольфганг, работая, старался не обращать ни на что внимания. Он был полон решимости творить, памятуя совет Папы в его последнем письме: «Если ты из-за болезни и смерти Мамы растерял всех своих учеников, сочини что-нибудь новое. Даже в том случае, если тебе придется продать написанную вещь за бесценок, все равно известность твоя возрастет и, кроме того, не придется влезать в долги.
Однако старайся, чтобы эти вещи были коротки, несложны и модны. Запомни, Бах писал небольшие пьески, однако слыл самым преуспевающим композитором в Лондоне. Легкая музыка тоже может быть прекрасной, если написана в естественной, плавной, непринужденной манере и при этом правильно построена. Такую музыку писать труднее, чем гармонически сложные вещи, непонятные широкой публике, или произведения, в которых есть благозвучные мелодии, но которые так трудно исполнять. Разве Бах умалял свой талант, сочиняя подобную музыку? Ни в коем случае. Безукоризненная композиция, правильное построение – вот что отличает талант от посредственности даже в легких вещичках!»
Но, сочиняя простенькую сонату, которая под силу любому музыканту средней руки и понятна слушателям, Вольфганг непрестанно думал о Маме, и его грусть нашла отражение в музыке – она получилась печальная, как никогда. Что чувствует человек, когда старится, думал Вольфганг. И когда безропотно умирает? Он горько улыбнулся; найти ответ на эти вопросы было невозможно, но он писал, изливая в музыке свои переживания, – и это приносило ему облегчение.
Он только что закончил черновой набросок сонаты ля минор и проигрывал ее, внося поправки, когда в комнату вошли Гримм с госпожой д'Эпинэ. Наверное, им нужно обсудить что-нибудь важное, подумал Вольфганг, иначе зачем бы они стали взбираться на верхний этаж?
– Соната слишком громкая. Мы от нее проснулись, – сказал барон.
Вольфганг вдруг сообразил, что уже полночь, он писал, потеряв представление о времени. Пришлось принести свои извинения.
– Это нам следует просить прощения за беспокойство, – сказала госпожа д'Эпинэ. – Но я себя неважно чувствую.
У Гримма вид был скорее недовольный, чем смущенный. Он внимательно просмотрел новую сонату. Вольфганг из вежливости спросил:
– Каково ваше мнение, мсье?
– В ней столько горя и отчаяния, ее никто не купит, – саркастически заметил барон.
– А я надеялся, что она понравится. – Это лучшая из всех написанных мною сонат, подумал Вольфганг.
– Барона беспокоит, что соната не отвечает вкусу французов, – вставила госпожа д'Эпинэ.
– Другие сонаты я постараюсь сделать более доступными для широкой публики.
Пропустив мимо ушей слова Вольфганга, Гримм сказал, обращаясь к госпоже д'Эпинэ:
– Боюсь, нашему юному другу придется вернуться на службу в родной город.
– Но вы же сами пригласили меня сюда! – вспылил Вольфганг.
– Это была идея вашего отца. Мне ничего не оставалось, как с ним согласиться. А вы не сумели добиться успеха. Это же совершенно очевидно.
Вольфганг посмотрел на госпожу д'Эпинэ, ища у нее поддержки, но та хранила молчание.
– Что мне написать господину Леопольду? Он без конца меня спрашивает, каковы ваши перспективы. Я до сих пор не ответил, но должен сделать это в ближайшее время, хотя бы из простой вежливости.
У барона, видимо, разыгралась подагра, решил Вольфганг, слишком уж резкий он взял тон. На госпоже д'Эпинэ был ее любимый красный атласный пеньюар, в руке – дорогой красный китайский веер, и Вольфганг усомнился, действительно ли их разбудила музыка.
– Если вы не желаете возвращаться в Зальцбург, я уверен, вам больше повезет в Мюнхене и Мангейме. Как-никак вы немец.
– Мсье, вы обращаетесь со мной так, словно мне все еще семь лет – сколько было, когда вы меня впервые узнали.
– Вы и есть несмышленое дитя!
– Потому что я поверил Легро, герцогу, Новерру? Они ведь французы.
– Не вижу связи.
– Французы – ослы, ничего не смыслящие в музыке. Все идущие в Париже оперы сочинены иностранцами – Глюком, Пиччинни, Бахом.
– Но не Моцартом.
– К счастью! Французский язык придуман дьяволом. Для музыки он совершенно непригоден. И поют французы из рук вон плохо. Я не могу слушать, как француженки исполняют итальянские арии. Когда они поют французские песенки – куда ни шло, но губить прекрасную музыку – это ужасно!
– Вы все высказали?
– Слава богу, если мне удастся выбраться из Парижа, не испортив свой вкус.
– Однако ваша симфония написана во французском стиле, – заметил Гримм.
– От этого она не выиграла. Публика – что стадо. Мне нужно написать шесть сонат на продажу. Как только за них заплатят и я получу остаток денег от Легро и герцога, я отдам вам долг – десять луидоров.
– Пятнадцать. Во всяком случае, будет пятнадцать к тому времени, как я оплачу ваш отъезд. Здесь вы больше ничего не получите за свою музыку. Ваше положение хорошо известно в Париже. Никому ваша музыка не нужна.
Значит, причина в деньгах! Вольфганг сказал:
– Если желаете, я могу уехать немедленно.
– О, никакой спешки нет. Я просто хотел, чтобы вы трезво представили себе истинное положение дел.
– Благодарю вас, господин барон. Как только я смогу отдать вам долг, получив деньги за сонаты, я уж сам решу, как мне поступить. Поеду туда, где меня оценят.
Все трое вежливо раскланялись, словно присутствовали па торжественной церемонии, и пожелали друг другу спокойной ночи.
Но Вольфганг не мог заснуть. Не в силах побороть тягостное настроение, он взял пьесу Никола Дезеда, которую так любил, и написал на нее девять вариаций, назвав: «Ah, vous dirais-je, Маman»[17]. Вариации получились столь нежны, что не могли нарушить самый чуткий сон, они успокаивали, как колыбельная песнь. Произведение это Вольфганг продавать не собирался. Он написал его для себя, ни для кого больше.
Ни одна из сочиненных Вольфгангом шести сонат не продалась. Легро попросил его переписать вторую часть симфонии, утверждая, что она станет доступнее для понимания, и Вольфганг согласился, но остатка гонорара так и не дождался. Он сделал попытку увидеться с герцогом де Гинем, но на сей раз к нему не вышла даже экономка. Когда Папа сообщил, что скончался Лолли и Колоредо согласился на все условия, которые он ему поставил через Буллингера, за исключением некоторых мелочей, Вольфганг понял: отец ждет от него согласия, – хотя возвращаться в Зальцбург по-прежнему не хотел.
Но положение, судя по письму Папы, по-видимому, изменилось к лучшему.
«Благодаря дипломатическим способностям и настойчивости старания мои увенчались успехом. Мне дают жалованье Лолли – пятьсот гульденов в год, и я должен буду исполнять его обязанности в качестве вице-капельмейстера, а ты получишь те же пятьсот гульденов и место концертмейстера и соборного органиста, а кроме того, будешь помогать мне. Архиепископ также согласился отпускать тебя раз в два года в Италию – писать там оперу, или в любое другое место по твоему желанию: Мангейм, Вену или Мюнхен. Он извинился, что не имеет возможности в настоящее время назначить тебя капельмейстером, но сказал, что со временем ты обязательно займешь этот пост.
Все в Зальцбурге искренне радуются твоему возвращению, в особенности графиня Лютцов, которая стала пользоваться огромным влиянием на Колоредо; она ведет себя так, словно твое назначение – ее победа.
Но никто не ждет тебя с большим нетерпением, чем твои любящие отец и сестра. Я знаю, это было заветной мечтой нашей милой Мамы, чтобы все мы соединились, и как можно скорее. Думаю, в разлуке с тобой я долго не протяну, но как только смогу обнять тебя, сил у меня сразу прибавится, так же как у Наннерль.
Помимо всего прочего, ты должен понять: чем дольше ты живешь у Гримма, который, очевидно, недоволен тем, что ему приходится тратиться на тебя, тем больше мы перед ним обязываемся. Поэтому нужно уезжать немедленно, пока мы не задолжали барону столько, что никогда не сможем рассчитаться. И так уже четыреста гульденов, одолженные мною в Зальцбурге на твою поездку, возросли до семисот. Думаю, тебе неприятно будет, если меня засадят в долговую яму, а этим дело, безусловно, кончится, если ты не приедешь».
Вольфганг подверг сомнению внезапное благожелательство к нему Колоредо, но Папа заверил, что его светлость стал совсем другим: ему, мол, надоели надувательства итальянских музыкантов и теперь он бурно превозносит талант Вольфганга.
«А как Карл Арко? – писал Вольфганг. – Я не вернусь, если он станет совать свой нос в вопросы музыки».
Вольфганг будет полностью независим, ответил на это Папа, в Зальцбурге найдется место и для фрейлейн Алоизии, прибавил он в письме, если она выразит к тому желание, хотя он слышал, будто ее пригласил Карл Теодор и она стала певицей в немецкой опере в Мюнхене с жалованьем пятьсот гульденов в год.
Отъезд из Парижа разочаровал Вольфганга. Он намеревался ехать в комфортабельной отдельной карете, которой требовалось шесть суток, чтобы достичь Страсбурга – первой большой остановки на пути в Зальцбург.
Вместо этого Гримм устроил так, что Вольфгангу пришлось уехать из Парижа на неделю раньше, чем он предполагал, не успев получить от переписчика шесть только что законченных им сонат; к тому же Гримм посадил его в неудобный дилижанс: это самый быстрый способ передвижения из всех доступных, объяснил барон.
Путешествие до Страсбурга тянулось двенадцать долгих дней. Вольфганг с яростью осознал, что Гримм посадил его в самый дешевый экипаж, к тому же и самый тихоходный, лишь бы сэкономить деньги. Гримм, оплативший его проезд до Страсбурга, сильно при этом выгадал, зато Вольфганг истратил вдвое больше денег, чем рассчитывал, поскольку ему пришлось останавливаться на ночлег в дорогих придорожных гостиницах.
Но и там он не мог спать: каждый день его будили в три часа утра, чтобы пораньше отправиться в путь – заморенные клячи еле тянули. Сиденья в почтовом дилижансе были тверды как камень. Когда они достигли Страсбурга, он начал сомневаться, удастся ли довезти до дому в сохранности свой зад. С тягостным путешествием примиряло лишь сознание, что каждый день приближает его к Алоизии.
51
В Страсбурге пришлось задержаться. Несмотря на горячее желание Вольфганга поскорее увидеть Алоизию, он позволил уговорить себя остаться в Страсбурге на три недели и дать там три концерта. Сбор с трех концертов составлял всего семь луидоров, это далеко не покрыло расходов, и Вольфгангу казалось, что он играет лишь для собственного удовольствия. Он притворялся, будто ему все равно, но на самом деле плохой прием его глубоко огорчил.