Он прохаживался по комнате, закидывал за спину руки, казалось, он читает лекцию с университетской кафедры, а не говорит дома с собственной женой.
- Я убежден, что к семейной жизни человек должен готовиться. А слово "готовиться" означает: готовить себя.
Светлане порой казалось, что математика коснулась даже житейских рассуждений Аркадия. Но это только порой. Она тут же отмахивалась от критических придирок. Аркадий нравился ей во всем. А когда человек по-настоящему нравится, когда он истинно любим, его рассуждения, правые и неправые, хочется воспринимать как истину в последней инстанции. Да и сказал ли Аркадий хоть одно слово всуе, не по справедливости, был ли он хоть в чем-то не прав, хоть в чем-то покривил душой?
Нет!
Светлана видела, как буйная студенческая вольница отряхивает веселье, выходит из розовых снов, сталкиваясь с реальностью, не всегда гладкой и ровной, как шибает ее об острые углы быта, как мокнут и тонут бумажные кораблики легковесного счастья, оставляя после себя безотцовщину, которую смело можно назвать студенческой.
Студенческая безотцовщина! Мальчики и девочки, родители которых были студентами, а потом расстались. Первый угар прошел, истаяла начальная любовь, такая непрочная на поверку, а дети-то, дети остались. И велико ли им дело до того, что, оказывается, мать и отец их были просто в весеннем полусне, полюбили впервой, а потом разобрались, что это понарошку, что это не настоящее.
Нет, у Светланы все было настоящее. Все было выстраданное. Все было проверено жизнью и строгим ее Аркадием.
Олег рос. Рассуждая о нем, Аркадий Андреевич часто повторял:
- Мы живем благополучно во всех отношениях. Но надо, чтобы Олег, когда он подрастет, всего добился сам.
- Следует ему помочь! - восклицала Светлана.
- В том-то и дело, - строго и властно рассуждал Аркадий Андреевич, надо, чтобы он взял лучшее от нас, чтобы наш опыт стал его опытом.
Он часто задумывался, размышляя об этом, Аркадий Андреевич. Видно, вспоминал себя, свое детство и свою юность, когда рос один у матери, а неизвестный ему отец был где-то вдали, никогда не возникал в его жизни. Ни разу не помог ему ни словом, ни делом.
Не стоит над этим иронизировать - это очень серьезный момент мировоззрения Аркадия Андреевича.
Ведь что такое мальчишка без отца? Ни строгого тебе слова, ни жесткого ремня, ни твердой руки, когда она так требуется, так нужна. Исследуя психологию Аркадия Андреевича, надо признать: это был его пунктик. Вороша свою юность, вспоминая себя, Аркадий Андреевич давал, видно, клятву: собственного сына ни рукой, ни советом, ни наказом не обделять.
Олег был обыкновенным ребенком, ничем особо не выдающимся, прекрасно, видно, усвоил генетическую обыкновенность собственных родителей. Классе в восьмом, как это часто бывает, он вышел из повиновения. Как-то раз надерзил отцу, получил хорошего ремня, и это послужило тревожным звонком для Аркадия Андреевича. Прежде всего для него.
Светлана пыталась пригладить конфликт, сровнять углы, вызвать у мужа снисхождение, но в Аркадии Андреевиче что-то замкнулось. Какой-то сработал невидимый рычажок. После домашнего скандала они пошли прогуляться по скверику вдвоем, Светлана и Аркадий, и муж без конца повторял одну и ту же фразу:
- Мы должны с ним что-то сделать!
К тому времени отношения Аркадия Андреевича со Светланой Петровной как бы вернулись в старое русло. Только русло это пролегло где-то в горах, на высоте гораздо большей, чем та, что была вначале. Светлана преподавала географию в школе. Считала Аркадия Андреевича своей стенкой и, как правило, решительно соглашалась с ним во всем, свято охраняя один оазис оазис их любви.
Оазис охранялся. Ограничимся лишь констатацией этого факта. Аркадий и Светлана любили друг друга, включая в орбиту своей любви и собственного сына. Доказывая какую-нибудь теорему из их семейной жизни, доказывая, как всегда, свою безукоризненную правоту, Аркадий Андреевич часто восклицал в конце своей тирады: "Во имя нашей любви! Во имя нашей любви!"
Светлана замирала. Эти слова гипнотизировали ее. И в семейном быту стали как-то привычными эти фразы, будто пароль - "Во имя нашей любви!", когда речь шла об отношениях Аркадия и Светланы, когда речь шла об их отношениях к Олегу.
В тот вечер они долго ходили вокруг клумбы в скверике. И Аркадий Андреевич не раз повторял эту выспреннюю фразу: "Во имя нашей любви!"
- Я должен что-то сделать с ним! - восклицал Аркадий Андреевич. - Во имя нашей любви к сыну!
Перед этим он держал страстный монолог. Суть сводилась примерно к следующему:
- Мы не имеем права, чтобы Олег повторял наши ошибки, даже невольные. Я человек средних способностей, не скрою, это доставляло мне много мучений в жизни. Не думаю, чтоб наш Олег был уникальнее нас. А поэтому ему следует много трудиться. Его отношение к урокам, к школе, его непослушание, эта выходка! Или мы подчиним его себе, или!.. - он многозначительно умолк. И Светлана виновато опустила голову, точно далее следовало самое ужасное: или несчастье, или болезнь, или тюрьма.
Они рассуждали и об этом. Вокруг полно подростков, они сбиваются в какие-то подозрительные стайки, распивают плодово-ягодное вино в подъездах, дерутся между собой, а потом, случается, нападают на прохожих.
Дальнейшее всегда рисовалось им крайне мрачно: пьяный Олег, избитый прохожий, скамья подсудимых. Что и говорить, газеты пестрели подобными историями. И здравомыслящим родителям было о чем порассуждать и чем обеспокоиться.
От клумбы в скверике они уходили просветленные, приняв определенное решение: бороться за сына. Выход Аркадий Андреевич видел только в одном наставить Олега на истинный путь. А истинный путь - это хорошая учеба. Иные педагоги наносят немалый урон детям, когда внушают им, что будущее их прекрасно и необычно. Нет, трезво считал отец, жизнь не безоблачна и не прекрасна. Прекрасную и безоблачную жизнь надо еще заработать. Страшным, адским трудом. Этот адский труд - он сам, Аркадий Андреевич, вся его жизнь, вся ее суть.
А это значит, что Олег должен быть похожим на отца. Это значит, что Олег должен трудиться еще больше, ибо сегодня попасть в вуз гораздо сложнее, чем раньше. Путь в жизни может быть только один: школа, потом институт. ПТУ или работа - это для многих. И мы не циники, утверждал Аркадий Андреевич, чтобы внушать Олегу, что это путь не для него. И тем не менее это путь в обход, путь не прямой. Прямой путь в русле сознательности, понимания, подчинения, покорности. В конце концов, что здесь плохого? Ведь речь идет о покорности не кому-нибудь, не какой-нибудь злой воле, недоброй силе, а отцу, родному отцу и родной матери.
Тот давний, далекий, отроческий бунт - о нем и вспомнить-то теперь нечего - обернулся для Олега преддверием новой жизни. Жизнь эта состояла в том, что он должен был согласно кивать головой, когда отец, приходя из университета, повторял ему:
- Ты только выбери себе факультет, я тебя подготовлю. Ведь я твой родной отец и в то же время преподаватель университета. Не всем так везет!
Светлана Петровна не отставала от мужа:
- Милый, родной сынуля! Разве ты не видишь, что мы заботимся о тебе, и только о тебе! Наша жизнь определилась, мы не ждем от нее ничего нового. А у тебя все впереди, все в будущем.
Жизнь Олега превращалась в пьесу. Ему отводилась маленькая и скромная роль статиста или актера второстепенного, подающего отдельные реплики. Главными действующими лицами были отец и мать. Их речи, в точном соответствии с законами драматургии, то были диалогами, уточняющими те или иные идеи, то превращались в монологи - восторженные, обличающие или увещевающие.
Олегу, подростку, в то время уже прекрасно сознающему себя, порой казалось, что он находится в каком-то поразительном театре, где идет бесконечная репетиция спектакля, премьера которого так никогда и не состоится.
Он скоро понял: лучше всего внимать, слушать, соглашаясь, - это идеальный вариант, - иногда подавать не очень возразительные реплики. Зато потом можно выйти в туалет или на лестницу и там вздохнуть полной грудью, освобождаясь от этих надоевших речей. Возражать? Спорить? Он не сделал ни единой попытки - таким крепким и логичным был родительский барьер. Не вполне зрелым, но верно чувствующим умом Олег понял: сопротивление бесполезно, лучше плыть по течению, к тому же родители правы, кругом только правы, всегда правы.
О т е ц: Как ты будешь жить там дальше, это в конце концов твое дело. Наш родительский долг - помочь тебе в самом начале пути. Милый Олег, ты не всегда способен понять, что с тобой происходит, ты не всегда знаешь, как тебе надо поступить. И нет ничего странного, если родители подают тебе рациональный совет.
М а т ь: Миленький мой, неужели так трудно понять, что это любовь, это наша любовь к тебе. Мы хотим тебе лишь добра, исключительно добра, непременно добра. Ты кончишь институт, найдешь себе хорошую девушку, будешь счастлив. И век, до седых волос, даже после нашей смерти, станешь благодарить нас за то, что когда-то, в твои смутные годы, мы помогли тебе своим упорством и своим терпением.
О т е ц: Конечно, многие сегодня говорят, что рабочий может заработать гораздо больше, чем специалист, чем инженер, чем врач, чем учитель. Согласен, дорогой. В конце концов, закончив институт, ты можешь пойти рабочим. Никто это не запретит. Но сначала, наш милый, ты должен кончить вуз.
М а т ь: А дороги к этому идут только через хорошую учебу. Если тебе трудно, ты не должен скрывать. Папа поможет тебе, и я не последний человек. В конце концов мы найдем тебе репетиторов, милый Олежек.
Отец не пропускал даже самого малого повода, чтобы не преподнести сыну очередную тираду. Например, вышагивая мимо пивной, он кивал презрительно в сторону и говорил:
- Тебе нравится эта публика, эта компания?
Сын испуганно восклицал:
- Что ты, папа! - будто он только и знал, что топтаться возле этой пивнушки и якшался с этими алкашами.
О т е ц: Люди, потерявшие всякую идею! Полное отсутствие интеллекта и смысла жизни! Нет, дорогой сынок, что ни говори, а смысл жизни дают только знания и только целеустремленное желание реализовать эти знания.
М а т ь: Сыночек, я женщина, и мне очень повезло. Я нашла нашего папу. Я за ним, как за стеной. Но я женщина. Мужчине гораздо труднее. Посмотри, как папа работает, какие ворочает горы. Тебе предстоит то же самое. Не забывай, что ты мужчина, а в будущем - хозяин собственной семьи, ее защита, опора, ее, наконец, кормилец.
О т е ц: Главное в жизни - обрести духовность. В сфере материального производства, дорогой сынок, я имею в виду рабочих, тоже встречаются проявления духовности. Интеллект рабочего резко возрос, но, что ни говори, подлинная, глубинная духовность процветает лишь среди интеллигенции. Это доказано историей, подтверждено опытом.
М а т ь: В конце концов мы с папой не зря выбивались из простых семей и теперь не можем вернуться обратно! Милый Олежек, что делать!
Чувство меры и вкуса изменяло раньше всего Светлане Петровне. Может, оттого, что она была по-женски менее осмотрительна?
К десятому классу Олегу наняли двух репетиторов: по русскому и по литературе. Подтянуть математику и физику ему помогал отец. Светлана Петровна занялась историей. Чем ближе выпускные экзамены, тем короче, лапидарнее и афористичнее фразы родителей в этом домашнем спектакле.
О т е ц: Или ты поступаешь в вуз, или я за твое будущее не дам и ломаного гроша.
М а т ь: Олежек, я создаю тебе все условия. Что ты хочешь на завтрак, на обед, на ужин? Только занимайся, дружочек, не отвлекайся ни секунды. Ты должен, должен, должен! В конце концов отец - преподаватель этого университета.
На последней прямой Олег все же взбунтовался, как мог: бунт на коленях. Он сказал родителям:
- Я не собираюсь поступать в университет, где работает мой отец. Я хочу поступить в институт международных отношений.
Это было как шок. Но возражать трудно. В конце концов Олег выбрал чрезвычайно престижный институт, а кроме того, у него к тому времени был любимый предмет - английский. А это уже что-то. Но для страховки ему наняли репетитора по английскому.
Круг сужался. Центром круга родители назначили день, когда Олег станет студентом. И вот этот круг сужался - времени до институтских экзаменов оставалось все меньше.
Школьные экзамены Олег сдал вполне пристойно, получив за аттестат общую пятерку: сказалось, что в школе своей он учился десять лет без всяких переходов, родителей его учителя хорошо знали, семья считалась образцовой - родительское сверхзаботливое отношение к сыну, когда не только двойка беспокоит взрослых, и даже не тройка, а четверка вызывает звонок, визит, длительный разговор с учителем, заканчивающийся непременной просьбой - вызвать Олега немедленно, завтра же, если нет возможности, он останется после урока, но четверка должна быть заасфальтирована, как временная выбоина на дороге. Если эту выбоину оставить, любили повторять учителям Аркадий Андреевич и Светлана Петровна, - какой ухаб, провал в знаниях может она повлечь?
Что мог возразить учитель? Школа воевала с двойками, тут предлагалось исправить четверку. В душе какого учителя столь взыскательная требовательность родителей вызовет отрицание?
Олег поправлял четверку на пятерку. Даже если пятерку приходилось натягивать. Благой порыв следует поддержать, не так ли? К тому же всякая школа гордится своими отличниками.
Итак, школьные экзамены Олег сдал превосходно, и единственная четверка по алгебре не снизила общего балла. Светлана Петровна вздохнула было с некоторым, хоть и частичным, облегчением, но Аркадий Андреевич резко подкрутил в ней расшатавшиеся болты:
- Ты что, это лишь полпути, притом самые легкие, и не смей расслаблять Олега: ему предстоит взять главный барьер.
Круг сужался, и - справедливости ради надо сказать - родители явственно ощущали, что сужается он и для них. Любовь к сыну вполне естественно-оборачивалась повышенной ответственностью их самих, принятием на себя волнения, правда, чрезмерного, и до такой степени, что неясно было: вступительный экзамен приближается, и в худшем случае непоступление в институт или суд, когда Олега то ли оправдают, то ли дадут долгий срок за полным отсутствием вины?
Желание счастья для собственного сына оборачивалось взвинчиванием - и не только его, но и самих себя. Взвинчивание это, неистовая лихорадка усиливались еще и тем, что никак не находилось дорожек к институту международных отношений. Ну хоть бы словечко кому замолвить, попросить, на колени стать, коли потребуется, - примите, сделайте милость, не ломайте судьбу нашему единственному сыну. Но, как на грех, знакомства и дружества Аркадия Андреевича касались лишь точных дисциплин, а какая в международном точность - разве на экономическом факультете, но Олег замахнулся на чистую дипломатию, а тут требовались историки, филологи, англичане.
Надо отдать должное, упорство отца оказалось серьезной силой. Используя некоторые связи знакомых своих знакомых, он все же пообщался с кем следует, кажется, в достойном такого дела месте, с отличными цыплятами табака и "Киндзмараули" в микроскопическом охотничьем зальчике ресторана "Баку" - но прошу без всяких подозрений: ничего гадкого не было, просто сказал о такой вот беде, о такой проблеме - сын хочет стать дипломатом, но известно, как трудно, даже отличнику, поступить в такой престижный вуз.
Уклончиво - как же иначе - в обтекаемых формах ему обещали приглядеть, присмотреть, постараться, но ясное дело: никаких гарантий быть не может, все зависит от Олега, от поступающего, от его знаний - если уж завалит, тут сам господь бог не в силах, и все такое.
Аркадий Андреевич кивал головой, сокрушался:
- Ну вот хочет дипломатом, нет чтоб куда в другое место.
И ловил себя на неожиданной мысли: а хочет ли Олег непременно в дипломаты-то? Сказал однажды, они не переубедили, так и пошло международный, международный... Но так, чтобы Олег повторял это или рисовал им, родителям, картинки своей будущности, этого не было, нет. Странное дело: обычно, когда человек выпивает, голова его становится тяжелее, мысли туманнее, а тут, в охотничьем зальчике, с Аркадием Андреевичем все было наоборот: мысль оттачивалась, становилась острее.
"Да хочет ли Олег в дипломаты на самом-то деле? - думал он. - Ведь это, пожалуй, мы со Светланой захотели, схватились за первую его идею. В чем дело? Не захотел в университет, потому что я там? Обдурил нас? Но ради чего, коли родители желают добра?"
Какое-то смутное предчувствие терзало Аркадия Андреевича, и, впрягшись в дело, со всем возможным упорством педанта, он распалял себя возможностью провала. Из-за необъяснимого протеста, тихого бунта собственного сына!
Возможно ли?
Аркадий Андреевич вернулся из ресторана с твердым намерением выяснить правду. Вначале поговорил с женой.
С его точки зрения, она по-бабьи глупо стала округлять глаза и ужасаться странным предположениям мужа. Нет, Светлана порой действительно дурела от своей неуемной материнской любви, подумал он, решив с известной долей печали, что опять ему одному придется брать на себя всю ответственность за будущее сына.
Аркадий Андреевич глубоко вздохнул. Этому вздоху суждено стать решающим, в какой-то степени историческим - по крайней мере для судьбы Олега.
Полагаться больше было не на кого, и отец пошел к сыну на решающий разговор: до экзамена оставалось три дня.
Разговор шел целых три дня. С большими паузами, ясное дело, Олегу приходилось готовиться к экзаменам. Но даже три перерыва по двадцать минут, проведенных с упорным отцом, - и так в течение трех дней - могут слиться в один непрекращающийся монолог.
По крайней мере такое ощущение испытал Олег.
Аркадию Андреевичу казалось потом, что самые напряженные слова были произнесены вначале, когда выявилось, что он ошибся, что Олег не таит никаких тайных умыслов и действительно хочет быть дипломатом. Потом, по мнению Аркадия Андреевича, просто шли легкие, но впечатляющие рассуждения о смысле бытия. Это полезно любому человеку перед решающим испытанием.
Олегу все казалось иначе. Сначала выяснение какой-то глупости: действительно ли он хочет в международный. Он воспринял этот вопрос отца как последнюю попытку помочь ему отдать документы в университет, а там легче. Все остальные разговоры обернулись трехдневной пыткой. Ему казалось, отец все сказанное за долгие годы решил повторить в несколько дней.
Со стороны - это был сильнейший жим, последний, отчаянный прессинг, даже запугивание.
Он, например, врывался и говорил:
- Это катастрофа, катастрофа.
С ы н: Какая катастрофа?
О т е ц: Если ты не поступишь, это же катастрофа! Осенью заберут в армию, а через три года - начинай все сначала! Пирамида, возводимая нами столько лет, рухнет в один миг! Нет, ты представляешь, как надо собраться, в какой кулак сжать свою волю, энергию, знания, сообразительность.
Сына можно уберечь от отца, желающего ему зла.
Сына трудно уберечь от отца, желающего ему добра.
Олег ощущал, как обрывается сердце, когда на пороге возникает отец. Покрывался испариной, когда отец заводил свою нескончаемую речь. Бледнел, когда отец вскакивал со стула и принимался бегать по комнате, размахивая руками и требуя послушания.
Будущая, если он не поступит, жизнь казалась мрачной чернотой, судьба подводила его к краю крутого обрыва. Экзамен, конечно, дело необычное, даже страшное, но Олегу его будущий экзамен казался адовым огнем, судом, окончательным и бесповоротным решением участи.
Но любовь может ослепнуть в своей исступленности. Ни отец, ни мать не видели, как сжимается, как опускает плечи их собственный сын, растоптанный, сожженный их испепеляющей любовью.
Хуже того, выходя из комнаты Олега, Аркадий Андреевич стирал пот со лба, как после тяжкой работы, и говорил жене:
- Лучше пережать, чем недожать. - И добавлял, подумав: - Во имя нашей любви.
Выходит, он пережимал сознательно, не доверяя Олегу?
Светлане казалось, это такой педагогический прием, глубоко обоснованный психологически: перед решающим событием надо подготовить к нему ребенка, выжать из него максимум того, что требуется на экзамене, собранность, ответственность, энергичность.
Ну да, не темные же они люди - оба преподают, она в школе, он в университете, правда, уж очень трудно установить, где кончалась педагогика и начиналась любовь, где кончалось воспитание ответственности и начиналось запугивание.
Утром, перед экзаменом, отец сказал Олегу:
- Это смерти подобно!
Правда, тут же добавил, обняв сына:
- Ничего, не волнуйся, вперед, к победе!
Олегу захотелось броситься на диван, завыть в полный голос. Он поцеловал отца и мать и ушел на экзамен.
Первым было сочинение.
Справа и слева сидел народ - молодой, веселый, под столами шуршали целые тетради, списывали хоть и бойко, но осторожно.
Он задумался, стал выбирать тему, тут же покрылся потом, похолодел. Одна тема казалась просто замечательной, он принялся писать, но вспомнил отца, подумал, что ведь нужна непременная пятерка, иначе смерть, в общем ужасно, и, что будет дома, представить невозможно.
Перо, отличная заграничная ручка, приносившая прежде счастье, брызнуло поперек страницы, пришлось просить чистый лист - каждый со штампом, - начинать все снова.
Знакомая тема оборачивалась тупыми словами и глупыми предложениями.
Время летело. Сочинения стали сдавать - сперва некоторые, а потом косяком, все подряд, но Олег не написал еще половины.
Руки дрожали, он был бледен и все думал про отца - только отец не выходил из головы.
Что он скажет? Как жить?
Олег перечитал написанное - настала пора сдавать, а он так и застыл на половине. Сочинение показалось ему убогим - на уровне седьмого класса: где уж тут дипломатия!
Он взял листы и рванул их.
Думал он только про отца.
* * *
Летом на московских вокзалах душно и людно. Все скамьи заняты - ждут своего часа транзитные пассажиры. Некоторые лежат.
И вокзальный запах, - как ни старайся, а стеклянный куб Курского вокзала, списанный с зарубежных образцов, - нет, не для наших железных дорог и долгих пересадок.
Среди скамей, забитых народом, появился высокий светловолосый мальчик интеллигентного вида.
Кто-то заметил, что у него отсутствующий вид. Кто-то подумал, что мальчику здесь, среди лавок, делать нечего - на вид явно москвич, мог бы и домой пойти. Кому-то показалось, что он слишком бледен и нездоров.
* * *
Потом мальчик упал. Кто-то сказал пренебрежительно:
- Пацан, а набрался!
Мальчика тошнило.
Кто-то позвал милицию.
Но среди транзитной толпы всегда найдется добрая душа, милиции сказали про его странный вид: пьяным он не был.
Вызвали "неотложку".
В больнице установили дикий диагноз: инфаркт миокарда в семнадцать лет.
* * *
Это был Олег.
Его выходили, он жив.
Институт?
Вот такая вышла цена...
К О М П Л Е К С Р О Б О С Т И,
И Л И
П И С Ь М А О П О И С К Е С А М О Г О С Е Б Я
"Здравствуйте!
Пишет Вам совершенно незнакомый человек. Такие, как я, пишут, наверное, Вам многими сотнями. И все же я решился Вам написать, потому что прочитал недавно Вашу повесть "Благие намерения". Эта повесть очень взволновала меня. И я даже чуть было не написал Вам благодарственное письмо, но вовремя удержал себя. Мне было больно от моей слабости перед воспоминаниями детства. Эти воспоминания для меня мучительны до слез, до адской, изнуряющей боли. Но я спасаюсь работой. И тогда, когда Ваша повесть разбила коросту на временно затянувшейся ране моей души, я вдруг остро захотел написать Вам. Удерживала моя боязнь доставить Вам боль своими сомнениями.
Да, сомнения.
Дело все в том, что я не верю людям, я боюсь их!
Это ужасно, это страшно, но это так! И я тогда не написал Вам, ибо эти же сомнения удержали меня (уж простите меня, пожалуйста).
А сегодня мне стало особенно невыносимо больно от моего одиночества, и я, не выдержав, пишу Вам. Зачем? Для чего? Может, просто, написав все это, мне станет легче. А почему Вам? Я уже назвал повод, толкнувший на эту "смелость". Почему-то после этой повести хочется верить Вам. Но все же... Я даже хотел написать в "Комсомольскую правду" сегодня. И думаю, что там бы откликнулись на мое письмо. Такая уж прекрасно-неравнодушная газета. И со всей страны ко мне бы пришли ободряющие письма.
Но это все не то. Мне не нужна жалость. Мне нужно понимание и хороший совет-помощь, который бы помог мне покончить со своими сомнениями, со своей безалаберностью, маниловщиной, со своим "комплексом" неполноценности. Только заранее прошу прощения, я очень колюч и мгновенно захлопну раковину души и могу сделать больно.
Поэтому, если нет желания испытывать мою боль, пожалуйста, уничтожьте мое письмо. А я просто еще раз буду убежден, что люди все сами по себе, что улыбаются и делают добро по привычке, по необходимости, а не по велению сердца, не потому, что кому-то больно.
Живя всю жизнь за детдомовским забором, страдая оттого, что подкидыш, что не такой, как все, испытывая унижения, оскорбления, издевательства, я замкнулся, я верить во все перестал. Нет, я не стал циничным. Просто стало невыносимо от боли, и я постарался отгородиться от нее, забыться. Я пел, плясал, веселил себя (а веселились другие), а моя душа "слезами кровавыми умывалась". Меня хвалили, мной восхищались, а я их ненавидел. Меня, как детдомовского, жалели, тяжко вздыхали, и на этом все кончалось.
Я перестал верить словам. Потом перестал верить добрым делам. Я стал сомневаться в том, что и мои слова, мои дела кому-нибудь нужны. Все фальшь, все лицемерие, все театр, балаган, где каждый более или менее добросовестно играет роль свою. А я хотел тепла, хотел участия, хотел доброты. Хотел иметь отца и мать, хотел быть любимым и любить (слишком это эгоистично, но в детстве без таких "эгоистичных" чувств очень одиноко и тяжко жить). Я по ночам плакал от боли одиночества, ощущал себя никому не нужным, самым беззащитным, то есть я очень себя жалел. Все внимание было на моих болях.
Рядом были ребята, такие же страдающие, хотя внешне, как и я, все были веселые и беззаботные, были более или менее хорошие воспитатели.
Но чем старше я становился, тем больше отчуждался от всего. Научился говорить с самим собой, верил в какую-то другую, светлую жизнь, очень хотел быть бессмертным, а в жизни стеснялся ходить в городскую школу в рваных ботинках, старых брюках и таком же пиджаке.
Надо мной смеялись, меня презирали, я чувствовал на себе косые, презрительные, жалеющие (что больнее всего) взгляды. Этим я обязан ярлыку "детдомовец". Меня даже в детском доме в минуту гневной вспышки называли подкидышем. Сейчас я понимаю эту детскую жестокость. Но и сейчас, как и тогда, мне очень и очень больно.
Я хотел найти своего старшего брата, но, столкнувшись с первыми разочарованиями (выходил не на тех по ошибке), я тут же прекращал поиски. Так было раза три. И при этом боялся, что неправильно истолкуют меня. Я уже писал, что всю раннюю свою жизнь (до десятого класса - это самая глазная часть нашей жизни) я просидел за "детдомовским забором". Я не видел мира. Я не знал его. А когда вошел в него, я был ошеломлен и еще больше сломлен. Меня жалели в институте, надо мной вздыхали, дарили мне рубашки и другие вещи, а мне было больно, стыдно. Но я брал, ненавидел себя, но брал. И еще больше замыкался в себе. К девчонкам не подходил, ибо им "бесприданник" не нужен. К тому же я боялся их родителей. А поводов для этой боязни было больше, чем предостаточно.
И вот теперь, окончательно уткнувшийся в свои болячки, уже начал лелеять их, носиться с ними, как со знаменем. Но это было там, "внутри". А "снаружи" я панически боялся, что кто-нибудь узнает, что я "детдомовский", что "неполноценный" человек. Я заливался краской, мучился, когда кто-нибудь удивленно восклицал, узнав про мое "сиротство", "жалел" меня (что за языки у людей, обязательно им надо носиться с добротой, всем показывать, какие они добрые, заботливые). А я уходил и плакал. Но были и действительно добрые, хорошие люди. А я теперь мучился и страдал оттого, что не могу им быть благодарным, что не испытываю родства к ним, что сердце мое не отзывается на их доброту.
Я умом понимаю и заставляю себя быть благодарным своим детдомовским воспитателям, а в сердце нет к ним никаких чувств. И мне от этого становится страшно и больно.
А внешне я по-прежнему весел, бодр, жизнелюбив. Но с каждым разом все острее ощущаю свое одиночество. Я уже разуверился, уже привык жить один. Но так хочется, очень даже хочется кого-то любить, быть кому-то нужным, о ком-то заботиться. Мне уже советовали жениться, и тогда, мол, все пройдет. Но я никого не люблю. Я всех боюсь. Мне страшно идти к кому-то, боясь встретить вновь равнодушие, брезгливость и, что еще хуже, жалость. Я и Вам не хотел писать, что я "детдомовский", что "подкидыш", так как пишу эти слова и сам себя жалею: "какой страдающий человек!"
Я в жизни задумал много сделать для людей. Но как же я могу делать для них, если не верю им, если боюсь их, если ни с одним человеком (если не считать друга детства, единственного, которого недавно убили) не был в духовном родстве, не ощущал необходимости присутствия этого человека.
Нет, без людей я обходиться не могу, но через некоторое время они уже мне надоедают и начинают раздражать. И я бегу в свою "конуру" и обращаюсь к книгам, мечтам. А ночами снятся золотые сны. По утрам подушка мокрая от слез (вот ведь какой сентиментальный).
Я очень люблю детей и страдаю за тех, кто сейчас живет той же жизнью, за тем же "забором", что и я когда-то. Но со своей несдержанностью, горячностью, вспыльчивостью боюсь идти к ним, да и боюсь, что надолго не хватит. Ведь только говорить красиво научился. А душа болит. Она зовет к тем детям. Я не хочу, чтобы "мучились" они там, подобно мне. Что же сделать для них? Как сделать, чтобы не было в их глазах печали? Чтобы не испытывали, как я, "комплекс неполноценности детдомовца". Как?