Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Муравейник (Фельетоны в прежнем смысле слова)

ModernLib.Net / Психология / Лурье Самуил / Муравейник (Фельетоны в прежнем смысле слова) - Чтение (стр. 18)
Автор: Лурье Самуил
Жанр: Психология

 

 


.. Следовало немедля его сплавить, и было совершенно ясно - куда, однако резолюция тридцать четвертого года "изолировать, но сохранить" - вроде бы подразумевала, что Великий Вождь в то время еще надеялся: эта жалкая личность успеет, раз уж настолько вникла в ремесло, хоть отчасти искупить свою вину, создав произведения, блеском ей соразмерные. Стало быть, приходилось намекнуть - не кому-нибудь, а Кормчему: просчетец, мол, с вашей стороны, недосмотр! Но, само собой, не в том смысле, что кто-нибудь гениальней вас понимает литературу, - а что подло воспользовался вашим великодушием гнусный классовый враг - бандит Бухарин, на днях как раз приговоренный к высшей мере.
      И Петр Андреевич намекнуть взялся. Написал, что и новые стихи Мандельштама темны и холодны, - а вдобавок пахнут Пастернаком (помимо того, что каламбур вышел удачный, он еще и утешал, напоминая: незаменимых у нас нет). И для примера выписал строфу: добирайтесь, мол, до смысла сами, а я затрудняюсь:
      Где связанный и пригвожденный стон?
      Где Прометей - скалы подспорье и пособье?
      А коршун где - и желтоглазый гон
      Его когтей, летящих исподлобья?
      Поскольку это единственная цитата в его доносе, - а этот донос (или экспертное заключение, - как вам угодно) убедил Ежова и Сталина, что с Мандельштамом пора кончать, - давайте ненадолго займемся литературоведением. Вчитаемся вместе с ними в четыре роковые строки.
      И нам придется признать, что будущий сталинский четырежды лауреат не оплошал - указал на главный, неизлечимый, нестерпимый порок: просто-напросто не умеет пресловутый мастер воспеть полной грудью, без задней мысли жилплощадь повешенных.
      И как деликатно указал, и как смело! Другой бы не отважился. Другой вообще не дерзнул бы критиковать стихи о Сталине, - а они, конечно же, о Сталине: кто еще у нас Прометей?
      Тому не быть - трагедий не вернуть,
      Но эти наступающие губы
      Но эти губы вводят прямо в суть
      Эсхила-грузчика, Софокла-лесоруба.
      Он эхо и привет, он веха, - нет, лемех...
      Воздушно-каменный театр времен растущих
      Встал на ноги, и все хотят увидеть всех
      Рожденных, гибельных и смерти не имущих.
      То есть кто-нибудь другой, верхогляд и ротозей, решил бы, чего доброго, что все в порядке: психбольница и ссылка не прошли человеку даром, и наконец-то он поправился и сочиняет то же, что и все, - пока что еще не совсем как все, но лиха беда начало, а навык - дело наживное. Главное направление мысли: кого в 1933 обозвал, говорят, кремлевским горцем - теперь античный титан, причем победитель, а не как в мифологии - узник, - и человечество драматургией труда славит его в амфитеатре всемирной, скажем, истории, отныне, разумеется, не трагичной. Взамен Страшного Суда - что-то вроде нескончаемой овации на вселенском конгрессе Коминтерна... Туманно немножко, зато масштаб почти рекордный. Кто-то, правда, взял выше: про солнце прямо написал, что оно, как орден, у Генерального Секретаря на гимнастерке, - но это в Армении, кажется, и дебютант, - а тут матерый, можно сказать, акмеист перековался, - так пускай себе живет старик потихоньку, дать ему комнату и французского какого-нибудь классика - переводить для денег...
      Ведь и могло так повернуться, если бы не Петр Андреевич! Это он заметил, что, сколько автор ни старался, стихи все-таки получились не о Прометее, а о коршуне - он жив и опасен - и на кого, палач желтоглазый, с выпущенными на лету когтями, похож!
      Заметил и подчеркнул, - но аккуратно: кому же в здравом уме померещится такое сходство? Решайте сами, а я что? всего лишь недоумеваю.
      "Мне трудно писать рецензию на эти стихи. Не любя и не понимая их, я не могу оценить возможную их значительность или пригодность".
      Хотя вообще-то - имейте в виду - разбираюсь в этих делах, как мало кто; можно сказать, собаку съел:
      "Система образов, язык, метафоры, обилие флейт, аорий и проч., все это кажется давно где-то прочитанным"...
      Ну, и все. Ответсек союза писателей переслал под грифом "совершенно секретно" отзыв Павленко наркому внутренних дел и попросил "помочь решить этот вопрос об О. Мандельштаме". Тот помог - и 27 декабря того же года поэт умер в пересыльном лагере "Вторая речка", под Владивостоком.
      А вдова (еще не зная, что - вдова) писала новому наркому: за что взяли? мастер для вас так старался! такое все дружественное сочинял! "Мы скорее могли ожидать его полного восстановления и возвращения к открытой литературной деятельности, чем ареста". Так до самой своей смерти и не догадалась, бедная, неистовая, - что коршун погубил Мандельштама!
      Коршун - и еще какие-то аории. Навряд ли Сталин полез в словарь за этим термином. Я искал - не нашел.
      Железный колпак
      Удивительная история, не правда ли? Вроде сломали, заморочили, свели с ума - совсем советский сделался человек: в последний раз влюбившись, героиню лирики - сталинкой с восторгом величал... А погиб из-за строчки настоящей пал смертью поэтов.
      Потому что чувство стиля совпадает с чувством чести.
      В двухсотмиллионной толпе - тщедушный, нескладный, плешивый, беззубый, безумный, в седой щетине вечный подросток - последним присягнул злодею, - да и то лишь когда, заломив руки за спину, силком пригнули к жирным пальцам.
      А перед тем исхитрился еще сплюнуть самозванцу под ноги - точней, прямо на сияющие голенища, - сколько силачей дородных к ним припадали в счастливых слезах...
      Впрочем, у Пушкина припасен для Мандельштама сюжет еще важней - в "Борисе Годунове": юродивый в железном колпаке; с мальчишками злыми робок, а преступного царя не боится: нельзя, - в глаза ему кричит, - нельзя молиться за царя Ирода - Богородица не велит. А бояре хором: поди прочь, дурак! схватите дурака!
      Но Годунов страдал кошмарами, вообще был Ирод так себе, с комплексами; а Желтоглазый - туго знал свой маневр.
      Мне известен еще только один руководитель, столь же уверенно обращавшийся с творческой интеллигенцией: Исхак ибн аль-Аббас - в шестидесятых годах девятого века правитель Басры; точней сказать - наместник багдадского халифа. Ну, типа секретарь обкома. Но тоже вошел в историю благодаря победе над поэтом Дибилем (полное имя - Дибиль ибн Али ибн Разин). В то время и в тех местах Дибиль был популярней, чем Мандельштам в России, но у начальства тоже на плохом счету, - и по таким же причинам: задирал первых лиц империи хулительными стихами. А они очень долго терпели его, не трогали, наивные! - опасаясь, что он каким-нибудь экспромтом успеет перед смертью опозорить своего погубителя навеки. А самомнение у него было тоже, как у Мандельштама: всерьез уверял, что тексты диктует ему Аллах, и во всеуслышание похвалялся опасным своим положением; вот уже пятьдесят-шестьдесят-семьдесят лет, - приговаривал он, - я несу свой крест на плечах, но не нахожу никого, кто распял бы меня на нем. И лишь когда Дибилю исполнилось девяносто шесть, означенный Исхак ибн аль-Аббас опробовал на нем свое противоядие против лирики и сатиры. Вот как рассказано об этом в знаменитой старинной книге.
      Как только Дибиль появился в Басре, Исхак послал своих стражников, и они схватили его.
      "Исхак приказал принести ковер крови и меч, чтобы отрубить голову Дибилю. Но тот стал заклинать его... - девяносто шесть, напоминаю, - начал умолять Исхака, целовать землю и плакать перед ним. Исхак пожалел его, но сказал:
      - Даже если я пощажу тебя и оставлю в живых, то должен тебя опозорить.
      Он приказал принести палку и бил его, пока тот не обделался. Тогда Исхак велел положить Дибиля на спину, открыть ему рот, наполнить калом и бить его кнутом по ногам. Он поклялся, что не отпустит Дибиля до тех пор, пока он не проглотит весь свой кал, или он скрутит его..."
      Ну, и так далее; не за Сталиным, как видим, приоритет; но он усовершенствовал метод и перевоспитал целую словесность; задал ей верный тон, причем почти не пользуясь кнутом: кое-кого истребил, но исключительно для острастки; заслужил свою участь, если разобраться, один только Осип Мандельштам.
      Не странно ли? На площади, занявшей шестую часть земной суши, где яблоку не упасть - столько бояр и особенно стражников, - всего лишь один сыскался исполнитель на такую непременную древнерусскую роль - правда, трудную - в железном-то колпаке, - и кто же?
      Шесть слов
      Запах цветущего миндаля выветрился из фамилии. Приходило ли в голову Мандельштаму, что Луис Понсе де Леон, августинец, профессор богословия в Саламанке - его какой-нибудь, вполне возможно, прапрадед? Этот марран, четыреста с чем-то лет назад в церковных и литературных кругах довольно известный, был, по проискам коллег, арестован - в трибунале вальядолидской инквизиции признал под пыткой, что "высказывал, утверждал и поддерживал множество еретических, предосудительных и скандальных мыслей и мнений", что сверх того перевел на разговорный, то есть на испанский язык Книгу Иова и Песнь Песней... Отделался сравнительно легко: пятью годами подвала, где сочинял, между прочим, и стихи - через сорок лет после его смерти напечатанные.
      Мандельштам на другом краю материка читал зэкам Петрарку - сперва итальянский текст, потом свой перевод. Иногда ему давали за это щепотку курева, кусок сахару. Предлагал всем желающим за полпайки послушать сатиру на Сталина - желающих не находилось. Вслух грезил, что Ромен Роллан напишет о нем Сталину, - и его освободят, - лишь бы до тех пор не отравили. Кончаясь, в тифозном бреду что-то декламировал - не это ли вот?
      В Петрополе прозрачном мы умрем,
      Где властвует над нами Прозерпина.
      Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем,
      И каждый час нам смертная година.
      Богиня моря, грозная Афина,
      Сними могучий каменный шелом.
      В Петрополе прозрачном мы умрем,
      Здесь царствуешь не ты, а Прозерпина.
      А может быть, выкрикнул - из "Египетской марки":
      - Петербург, ты отвечаешь за бедного твоего сына!
      Кто-то запомнил шесть слов - будто бы Осипа Мандельштама последний текст:
      Черная ночь. Душный барак. Жирные вши.
      Так что сбылась его мечта: он стал поэтом современности.
      Сентябрь 2000
      Клоун, философ, закрытое сердце
      "В этой повести Зощенко выворачивает наизнанку свою пошлую и низкую душонку, делая это с наслаждением, со смакованием, с желанием показать всем:
      смотрите, вот какой я хулиган.
      ... Совершенно справедливо Зощенко был публично высечен в "Большевике",
      как чуждый советской литературе пасквилянт и пошляк".
      А. Жданов
      Напротив Таврического сада, на углу Кирочной и Таврической, прозябает, приняв цвет дождя, скучная каменная игрушка - трехъярусная цитадель оловянного гарнизона. На главной башне - огромный мозаичный герб князя Италийского, на крепостных стенах, тоже смальтой, - сюжеты из его послужного списка: "Отъезд Суворова из Кончанского в поход 1799 года" и "Переход Суворова через Альпы в 1799 году", - однако же в порядке, обратном хронологии: слева - война, справа - мир. Доброкачественный такой кондитерский стиль; ясно, что коробка была дорогая, конфеты - вкусные. На картинке справа фельдмаршал выходит из сельской церкви, где только что отслужен напутственный молебен, - и остановился на крыльце, и крестьяне с хлебом-солью его обступили в восторге и слезах, - и уже поданы сани с рогожною кибиткой, запряженные в тройку гуськом.
      А в левом нижнем углу картины - две елочки из-под снега. Младшая совсем дитя, пять лапок короткопалых, одна из них с неестественной кривизной. Эту веточку выложил Миша Зощенко, девятилетний сын мозаиста. В отцовской мастерской - на седьмом этаже, где-то на Васильевском - он чувствовал себя хорошо, как нигде на свете и никогда в дальнейшей жизни.
      Суворовский музей открыли в девятьсот четвертом, 13 ноября. Художника Зощенко наградили золотой медалью. В девятьсот пятом он умер - от разрыва сердца - у сына на глазах:
      "- Папа, я возьму твой ножичек - очинить карандаш.
      Не оборачиваясь, отец говорит:
      - Возьми.
      Я подхожу к письменному столу и начинаю чинить карандаш.
      В углу у окна круглый столик. На нем графин с водой.
      Отец наливает стакан воды. Пьет. И вдруг падает.
      Он падает на пол. И падает стул, за который он задел".
      Это из последней книги - "Перед восходом солнца" - 1943 года, недопечатанной: между двумя сражениями, Сталинградским и Курским, другой полководец разрубил ее, как дождевого червя.
      Похвала меланхолии
      Писать такую книгу в сорок втором году, печатать в сорок третьем!
      Это ведь, кто не знает, - как бы трактат о победе. О полной и окончательной победе автора над собственной неврастенией. Так назывался тогда этот странный недуг, - не исключено, что подобный английскому сплину, или там русской хандре, но вряд ли в точности: это когда тошнит от беспричинного страха, - непередаваемого - сильнее смерти. Когда он, внезапно подкравшись, хватает вас за горло, - цвет жизни гаснет, звук становится глухим и угрожающим, вы, короче говоря, переноситесь в ад, в толпу злорадных демонов: кто зовет к столу, кто - к телефону, а самые безжалостные пытаются вовлечь вас в разговор.
      "Во всей медицине, - пишет в трактате "Страдание" К. С. Льюис, - нет ничего столь страшного, как хроническая меланхолия".
      Зощенко мучился ею, сколько себя помнил, но к врачам обратился в начале двадцатых, когда его, так сказать, приняли в литературу, - когда кончилась для него гражданская война за кусок хлеба. Лечили его в точности, как Евгения Онегина:
      "Мне прописывали воду и вовнутрь, и снаружи. Меня сажали в ванны, завертывали в мокрые простыни, прописывали души. Посылали на море путешествовать и купаться.
      Боже мой! От одного этого лечения могла возникнуть тоска".
      Главное - он боялся есть. Не мог себя заставить.
      "Я безумно похудел. Я был как скелет, обтянутый кожей. Все время ужасно мерз. Руки у меня дрожали. А желтизна моей кожи изумляла даже врачей. Они стали подозревать, что у меня ипохондрия в такой степени, когда процедуры излишни. Нужны гипноз и клиника".
      Наконец, в 1926 году, осенью, на краю гибели после очередного приступа, Зощенко поставил жизнь на последнюю карту: он будет сам себе Зигмунд Фрейд и академик Павлов. Разыскать в глубине ума, в потемках памяти - как бы взрывное устройство этого ужаса - и обезвредить.
      Через восемь лет он добился успеха - и воспел его в повести 1935 года: "Возвращенная молодость". Ну, а еще через восемь - этот случай самоисцеления описал: чтобы помочь другим страдальцам, но на свою беду.
      Это автобиография, верней - история характера - сверху вниз: юность-отрочество-детство. Самые страшные сцены жизни вперемешку с наиболее постыдными. Все разочарования. Все рандеву с Пошлостью и Смертью. Разгадка судьбы оказалась на самом дне - в сцеплении событий младенчества, вообще-то скорей воображенных, добытых возгонкой снов: как-то мама кормила его грудью во время грозы, и один удар грома был особенно сильный; в этот ли раз или в другой, а только несомненно, что хоть однажды да отняли от груди насильно рукой, заметьте, отняли грудь; и когда купали в корыте или, предположим, в ванне, - тоже, должно быть, случился какой-то неприятный инцидент, и уж наверное, без чьей-нибудь руки не обошлось; а четвертое событие подтверждается маминым рассказом, и от него остался трехсантиметровый шрам: двухлетнего Мишу оперировали - то есть, извиваясь от боли, он увидел над собой огромную, страшную руку с ножом.
      Вот как просто. Четыре взрывателя, четыре знака: грудь, рука, вода и гром. Поэтому снятся тигры и нищие, поэтому нет радости от женщин, и тревогой обдает вода.
      Нищий - что делает? Протягивает руку. "Я увидел руку и действие этой руки - она берет, отнимает".
      "Тигр - хищный зверь. Он что делает? Бросается на свою жертву, хватает ее, уносит, терзает. Он пожирает ее. Зубами и когтями рвет ее мясо.
      Неожиданно возникли ассоциации с рукой. С этой страшной жадной рукой, которая тоже что-то берет, отнимает, хватает.
      Рука нищего, вора приобретала новые качества, свойственные дикому зверю - тигру, хищнику, убийце".
      Женщина - что делает? Впрочем, неважно.
      "Женщина - это любовь. Любовь - это опасность.
      Выстрел, удар, чахотка, болезни, трагедии - вот расплата за любовь, за женщину, за то, что не позволено".
      И вообще - у них груди, не говоря уже о руках. Ну, а вода - это вода.
      "В воде тонут люди. Я могу утонуть. Вода заливает город. В воду бросаются, чтобы умереть".
      И поэтому наводнения снятся тоже.
      Цена победы
      Вернее, снились. Потому что к 1935 году все как рукой сняло.
      Методика излечения описана двояко. Во-первых, научными терминами, как бы сквозь зубы: что-то такое - силой ума удалось разорвать неверные условные связи условных нервных раздражителей. Во-вторых, слогом высоким, даже чересчур:
      "Я раньше терпел поражения в темноте, не зная, с кем я борюсь, не понимая, как я должен бороться. Но теперь, когда солнце осветило место поединка, я увидел жалкую и варварскую морду моего врага. Я увидел наивные его уловки. Я услышал воинственные его крики, которые меня так устрашали раньше. Но теперь, когда я научился языку врагов, эти крики перестали меня страшить....
      И тогда объятья страха стали ослабевать. И наконец прекратились. Враг бежал.
      Но чего стоила мне эта борьба!"
      Это написано - вы помните - в сорок третьем. Зощенко уморил себя голодом в пятьдесят восьмом. Страх свел его с ума не торопясь, - было время поразмыслить, чем заплачено за передышку, за несколько лет покоя. Ведь это был не самообман: какой-то камень - или демон - отвалился тогда от сердца.
      Я и сам неохотно скажу то, что сейчас скажу.
      Но это факт: как раз в 1935 году литературный дар его оставил.
      Впрочем, не раньше 3 июня, когда окончена "Голубая книга" - там избранные давнишние сюжеты погружены в ироническую историю морали: эти предисловия и послесловия лучше всех новелл. Как это странно, что Зощенко посчитал нужным проститься с читателем, - неужели предчувствовал?
      "А эту Голубую книгу мы заканчиваем у себя на квартире, в Ленинграде, 3 июня 1935 года.
      Сидим за письменным столом и пишем эти строчки. Окно открыто. Солнце. Внизу - бульвар. Играет духовой оркестр. Напротив - серый дом. И там, видим, на балкон выходит женщина в лиловом платье. И она смеется, глядя на наше варварское занятие, в сущности, не свойственное мужчине и человеку.
      И мы смущены. И бросаем это дело.
      Привет, друзья. Литературный спектакль окончен. Начинается моя личная жизнь во всей своей красе.
      Интересно, что получится".
      Цензура, само собой, слог поскребла. Печатный финал - другой, без литературного спектакля и личной жизни. Привет, друзья, - и все.
      А после этого числа сочинились еще только две вещицы по-настоящему смешные - причем из каких материй! - "История болезни" (1938) и "Последняя неприятность" (1939).
      И совсем в другом тоне, но тоже сильная - вот эта самая "Перед восходом солнца", где стиль неузнаваемый: предложения - из грамматики, слова - из словаря. Существительные обстоятельств, глаголы движения. Вещество этой прозы - вроде сухого льда (в такую, знаете ли, твердую снегообразную массу обращается углекислый газ при -78,515 по Цельсию). Но эти бедные бесцветные фразы обладают весом и соблюдают ритм. Тающими, исчезающими словами выведен в одном из мнимых пространств - мрачный, твердый узор.
      Ровный ряд простых правильных предложений - ни отблеска улыбки. Техника мозаики. Оптика перевернутого бинокля. Мемуары моралиста, рука мастера.
      Он не разлюбил игру, но забыл смысл выигрыша - наилучшими ходами устремляется к ничьей.
      Сталин опрокинул доску, так сказать, вовремя: до самой смерти Зощенко и долго потом подозревал кое-кто из публики, что "Перед восходом солнца" шедевр.
      А позиция была ничейная.
      Зато все остальное проиграно. Библиография Зощенко читается, как скорбный лист: падает пульс - дыхание угнетено - кома - клиническая смерть.
      Уже "Возвращенная молодость" (1933) - между нами говоря, жизнерадостна чересчур. Наивность на грани фальши.
      Что же касается "Истории моей жизни" (1934) - от лица з/к, воодушевленного строительством Беломорканала, - тут Зощенко стер, так сказать, эту грань. И зашел очень далеко. И упал низко.
      "Возмездие" (1936) - просто плохое произведение. По-настоящему плохое. В том же году изготовлен и "Черный принц", но этот очерк хоть не притворяется повестью.
      "Керенский" (1937) - чуть ли не еще хуже "Возмездия". Тогда же сочинен "Талисман" - как бы шестая повесть пушкинского Белкина, - убогий такой пастиш, старательным таким тупым пером.
      "Тарас Шевченко" (1939), "Рассказы о Ленине" (1940). Проза уже потусторонняя.
      Несколько скучных комедий, а также невозможные "Рассказы партизан" (1944 - 1947). Еще горстка новелл после "Голубой книги": почти все - через силу. Здесь же - пресловутые "Приключения обезьяны", - хотя одна шутка там все-таки живет:
      "Ну - обезьяна. Не человек. Не понимает, что к чему. Не видит смысла оставаться в этом городе".
      И все. После этой злосчастной обезьяны, и анафемы, провозглашенной Ждановым, и неслыханного постановления ЦК ВКП (б) - Зощенко ничего и не сочинял, кроме писем к товарищу Сталину.
      Вот и получается, что художником он был, пока не выздоровел, - лет пятнадцать. Пока не истратил весь талант на борьбу с талантом.
      Перед заходом солнца
      - Я ведь организую свою личность для нормальной жизни, - говорил, например, в двадцать седьмом еще году Корнею Чуковскому (тоже, кстати, безумцу, и с похожим сюжетом). - Надо жить хорошим третьим сортом. Я нарочно в Москве взял себе в гостинице номер рядом с людской, чтобы слышать ночью звонки и все же спать. Вот вы и Замятин все хотели не по-людски, а я теперь, если плохой рассказ напишу, все равно печатаю. И водку пью.
      Догадывался ли он, что так называемое чувство юмора - как бы изотоп, что ли, страха смерти; верней - двойная инверсия; что смех и страх, короче, - сиамские близнецы, сросшиеся виском?
      А только не слишком дорожил Михаил Зощенко этим своим знаменитым смехом, - "который был в моих книгах, но которого не было в моем сердце". С горькой гордостью приговаривал: клоун должен уметь все - и что он временно исполняет обязанности пролетарского писателя, - а на самом деле продолжать без конца "Декамерон" для бедных прискучило. Покончив с меланхолией, он обещал своим бедным новую "Похвалу глупости" - "с эпиграфом из Кромвеля: "Меня теперь тревожат не мошенники, а тревожат дураки"".
      А написал - что написал. И в сорок третьем году был вполне доволен своей литературой, как и состоянием здоровья. Видно, изменило ему чувство реальности. Видно, думал, что дар у него - неразменный:
      "Я вновь взял то, что держал в своих руках, - искусство. <...>
      И много лет я не знаю, что такое хандра, меланхолия, тоска. Я забыл, какого они цвета.
      Оговорюсь - я не испытываю беспричинной тоски. Но что такое дурное настроение, я, конечно, и теперь знаю - оно зависит от причин, возникающих извне".
      Этого уже не напечатали - то есть напечатали через тридцать лет, - а настроение испортили тотчас и навсегда. Насмешка судьбы: отныне и до самой смерти - ни единой минуты, не отравленной ужасом и обидой. Ни дня, ни строчки.
      Лично я не сомневаюсь, что сгубила Зощенко эта последняя повесть "Перед восходом солнца". Непристойное сквернословие в так называемом докладе Жданова и в зловещем Постановлении ЦК явственно отдает жарким, смрадным дыханием Генералиссимуса. Так он обходился только с лютыми, личными врагами. В "Приключениях обезьяны" вы не найдете - современники тоже недоумевали, не найдете ничего такого, что распалило бы злобу даже в распоследнем дураке. Легкомысленная такая детская сказка на мотив "Колобка". Что Сталин был дурак - не верится, хотя гипотеза соблазнительная: объяснила бы всё. Но слово слишком человечное. Хотя, действительно, в данном эпизоде Великий Вождь смешон, насколько может выглядеть смешным существо, уничтожающее атомной бомбой три странички про мартышку - и автора страничек заодно.
      А настоящую причину раскрыть он не мог. Не исключено, что и самому себе не отдавал отчета: что сделал с ним Зощенко. Много лет я подозревал мотив отчасти метафорический: как-никак, "Перед восходом солнца" - трактат о страхе. То есть о секретном стратегическом топливе. Неважно, что формулу Зощенко вывел самодельную, приблизительную. Отвращение к страху - вот что вывело Сталина из себя, думал я. Он принял это как личное оскорбление, хотя вряд ли мог растолковать себе, в чем дело. Вероятно, полагал, что ему противно само это возмутительное зрелище: человек посреди войны, как Архимед какой-нибудь, бесстыдно углублен в отвлеченные мысли. Просто сил никаких нет не пронзить его дротиком или там чем попало.
      Но, как сам же М. М. и написал, отрицая Судьбу, - "жизнь устроена проще, обидней и не для интеллигентов".
      Недавно нейрофизиологи установили, что мозг убийцы действует в особом режиме. В США, например, обследовали убийц, которые официально были признаны вменяемыми. Обнаружилось, что функции лобных областей их мозга ослаблены и снижено потребление глюкозы в прифронтальных отделах. Испанские и русские ученые доказали, что в мозгу агрессора - избыток какого-то пептида вазопрессина, зато недостача серотонина. И так далее. Не в названиях дело. Главное - что у людей, склонных к депрессии, - все ровно наоборот. И поэтому, что меланхолику полезно - для убийцы травма или яд!
      Должно быть, Сталин, читая Зощенко, страдал невыносимо.
      Фольклор
      На писательском собрании в Смольном после доклада Жданова пошли, как водится, речи негодяев, - а порядочные люди затаились. Как только перешли к голосованию, порядочные бросились к дверям, доставая на ходу папиросы. Но эта испытанная уловка не застала охрану врасплох: никого не выпустили из зала. Порядочным пришлось вернуться на свои места и проголосовать вместе со всеми.
      Так рассказывал мне один человек.
      А другой - что был все-таки голос против: такой Дилакторской, детской писательницы. Она и выступить осмелилась: не могу, сказала, согласиться, что и в рассказах о Ленине Зощенко проявил себя как подонок, пошляк, хулиган. Она вроде бы до войны служила в Детгизе и подписала эту книжку в печать!
      Третий, усмехаясь, припомнил, как возвращался той августовской сорок шестого года ночью из Смольного. А жил на канале Грибоедова, в писательском доме, где и многие другие. Шли гурьбой, ночь была теплая, компания молодая, - разговорились, расшутились, разыгрались чуть не в пятнашки. Вышли на Конюшенную площадь, повернули к набережной канала - и остановились: вдоль решетки навстречу им шел Зощенко. Франтовской плащ, кожаная кепка, трость. И ясно было, что он уже много часов так ходит взад-вперед, тростью трогая перила. Его-то на собрание не пригласили, что случилось - не намекнули. Вот он и ждал возвращения соседей.
      Они, конечно, воспользовались темнотой - безмолвно разбежались по подъездам.
      Зато есть легенда, что после того, как Постановление распубликовали в газетах, Зощенко получил по почте от разных неизвестных - сорок хлебных карточек!
      Кто знает - все может быть. Цифра немножко слишком круглая.
      Философия слога
      Пятнадцать лет он был поэтом. Владел блаженным искусством лишних слов:
      "Вот опять будут упрекать автора за это новое художественное произведение.
      Опять, скажут, грубая клевета на человека, отрыв от масс и так далее.
      И, дескать, скажут, идейки взяты, безусловно, не так уж особенно крупные.
      И герои не горазд такие значительные, как, конечно, хотелось бы. Социальной значимости в них, скажут, чего-то мало заметно. И вообще ихние поступки не вызовут такой, что ли, горячей симпатии со стороны трудящихся масс, которые, дескать, не пойдут безоговорочно за такими персонажами".
      (Прямо урок поэтики: уберите ненужное - и все пропало!)
      Он был писатель без иллюзий, работал под девизом из Эпиктета: человек это душонка, обремененная трупом. Но, в отличие от римского раба, полагал, что за это стоит человека пожалеть - именно за то, что подловат, поскольку глуп, и пошловат, ибо смертен. Так и писал: бедняга человек. И с охотой поступил в гувернеры к Пришедшему Хаму. И смешил дикарей, пресерьезно изображая говорящую обезьяну.
      Всю жизнь обижался на прошедшую словесность: зачем притворялась, будто бывают какие-то там высокие чувства, якобы сильней первичных потребностей?
      "Автору кажется, что это совершеннейший вздор, когда многие и даже знаменитые писатели описывают трогательные мучения и переживания отдельных граждан, попавших в беду, или, скажем, не жалея никаких красок, сильными мазками описывают душевное состояние уличной женщины, накручивая на нее черт знает какие психологические тонкости и страдания. Автор думает, что ничего этого по большей части не бывает.
      Жизнь устроена гораздо, как бы сказать, проще, лучше и пригодней. И беллетристам от нее мало проку".
      Мировая война и ее такие же ужасные дочери обучили его этой окопной беспощадной, бесшумной стилистике: ребячество - играть с Пошлостью в прятки, а в жмурки - дурной тон. Крикливую магию подобных игр - изыски какого-нибудь Александра Блока - он передразнивал грубей, чем убогую ерунду всех этих монтеров, управдомов. На каждом шагу отчаянно шпынял, мстительно пародировал, все не мог рассчитаться. Дар достался ему как долг обиды.
      "... наш прославленный поэт считал это чувство за нечто высшее на земле, за нечто такое, с чем не могут даже равняться ни строчки уголовных законов, ни приказания отца или там матери. Ничего, одним словом, он говорит, не действовало на него в сравнении с этим чувством. Поэт даже что-то такое намекает тут насчет призыва на военную службу - что это ему тоже было как будто нипочем. Вообще что-то тут поэт, видимо, затаил в своем уме. Аллегорически выразился насчет военной трубы и сразу затемнил. Наверно, он в свое время словчился-таки от военной службы..."
      (Ай, молодца, клоун! Ай, класс! Так и надо гражданину Блоку. А теперь вместо него попляши на горячих угольках сам-друг с гражданкой Ахматовой, спиной к спине, - вот вам на старость и вечность железный двойной ошейник, забавный в школьном учебнике выйдет параграф, - так сказать, во вкусе Достоевского: и скверный анекдот, и вечный муж, - поделом и ей. Адски ловкая, между прочим, комбинация.)

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19