Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I.

ModernLib.Net / Гончаров Иван Александрович / Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I. - Чтение (стр. 5)
Автор: Гончаров Иван Александрович
Жанр:

 

 


      – У меня никакого. – И у меня. – И у меня, – проговорили один за другим девять голосов, принадлежавшие девяти членам пикника. Остальных трех лиц, то есть Алексея Петровича с детьми, в наличности не оказалось: никто не знал, куда они скрылись, и я уже помышлял об обязанности, которую наложил на себя касательно безопасности больных; но беспокойное, острое, пронзительное ощущение голода заглушило всякое другое постороннее чувство; особенно филантропические помышления. Как скоро увидели, что жаркое на перекличку не являлось, все поникли головами на груди, а Никон Устинович с глухим стоном заключил свой живот в объятия, как иногда два друга, пораженные одним и тем же бедствием, находят в горячих объятиях взаимное утешение, – и живот его, как будто по сочувствию, отозвался жалобным ворчанием.
      – Что же у кого есть? говорите, господа! – провозгласила дрожащим голосом Марья Александровна. – Начните, профессор.
      У меня венский пирог и малага, – отвечал он.
      Второй голос: – У меня конфекты и малага.
      Третий: -У меня две дыни, два десятка персиков и – малага.
      Четвертый: – У меня cr?me au chocolat3 и – малага.
      Пятый: – У меня сыроп к чаю, миндальное и – малага.
      56
      Бабушка: – У меня изюм.
      И подобного рода яства, каждое в сопровождении малаги, шли до восьми голосов.
      – Вот тебе раз! – сказал печально профессор, – ни бутылочки сотерну, ни капельки мадеры! Да разве был уговор всем привезти малаги?
      – Нет, это простой случай.
      Как простой! самый необыкновенный и досадный!
      Наконец девятый голос робко произнес:
      – У меня пармезан и лафит.
      Все взоры быстро обратились в ту сторону, откуда происходил голос: то был мелодический, небесный голос моей милой, несравненной Феклуши. О! как она величаво прелестна казалась в эту минуту! Я торжествовал, видя, как жадная, нелицемерно жадная толпа готова была вознести на пьедестал богиню моей души и преклонить пред нею колена. Кровь забушевала во мне, как морская волна, воздымаемая ветром до небес; сердце застучало, как проворный маятник; я гордо окинул взорами общество и забыл на пять минут о голоде, что при тогдашних обстоятельствах было весьма важно. Как ни говорите, а минута торжества любимого предмета есть божественная минута! Профессор с чувством поцеловал ей руку; Марья Александровна обняла торжествующую племянницу три раза с непритворною нежностию; все прочие, облизываясь, осыпали ее самыми лестными комплиментами; а Тяжеленко патетически изрек следующие достопамятные слова:
      – В первый раз постигаю достоинство женщины и вижу, до чего она может возвыситься!
      Но скоро радость превратилась чуть не в плач и рыдание: сыру было только два с половиною фунта, и девять жадно отверзшихся ртов печально сомкнулись, а в некоторых из них послышался скрежет зубов. Никон Устинович с презрением оттолкнул предложенный ему ломоть и впал в летаргическую бесчувственность. В самом деле, каково потерять надежду, которую почти держали в зубах! Все хранили грустное молчание и угрюмо поедали сласти, запивая малагою. К концу этого необыкновенного обеда подоспел измученный Алексей Петрович, без шапки и без перчаток, как у него всегда водилось, с двумя детьми и тремя ершами.
      – Есть! есть! ради Христа и всех святых, есть! – Но ему оставалась одна малага – приторная насмешка случая
      57
      над обманутым аппетитом, доведенным до крайних пределов, за которыми начинаются муки исполинской казни – голода.
      Обед заключился крынкой молока. Однако малага произвела обычное действие: все развеселились, а Зинаида Михайловна пришла в необыкновенный восторг; она, встав из-за стола, начала пощелкивать нежными пальчиками, притопывать ножкою и весело напевать вариации на тему: «А я, молодешенька, во пиру была».
      – Помилуй! ты на ногах не стоишь, моя милая! – сказал ей дядя.
      – Да и не вижу в том большой надобности! – отвечала она так мило, с такой очаровательной улыбкой, с таким упоением в глазах, с каким бы я тогда готов был… поцеловать у ней ручку, да не посмел!
      Зуровы предложили было после обеда прогулку; но я, полагая, что пришла минута действовать, приступил с посильным красноречием к святому делу.
      – Ни с места! – сказал я, – выслушайте меня! – Тут я, не хвастаясь скажу, искусно развернул перед ними картину бедственной страсти со всеми ее ужасными последствиями. Они внимательно слушали и по временам переглядывались. Я с жаром продолжал убеждать их силою слова, как некогда Петр Пустынник, только с тою разницею, что тот уговаривал, а я отговаривал; наконец, довел до катастрофы.
      – Вы одержимы ужасным, доселе неслыханным недугом, которому нет примера, нет названия ни в веках минувших, ни в настоящее время, ни в странах отдаленных, ни пред очами нашими. – Тут в речи у меня прекрасно были помещены противное, свидетельства и примеры. – Вы погублены, ослеплены, увлечены в пропасть, и виновник вашей гибели еще здесь, еще жив, еще разделяет вашу трапезу!! Вот он! – сказал я, указывая на Вереницына.
      Каков оборот, почтенные читатели! Припомните одно подобное место в которой-то речи Цицерона против Катилины.
      – Вот он! – повторил я с большею силою. Гляжу, и… что же? все спят мертвым сном. Я чуть не лишился чувств. – В город! – воскликнул я громовым голосом, так что все вскочили в одно время.
      – За город! – завопил спросонья Алексей Петрович. Я повелительным жестом привел всех в движение. Кучера в минуту запрягли экипажи.
      58
      – Как же мы славно погуляли! – сказали оба вдруг, Зуров и Вереницын, влезая в шарабан.
      – Какие места! – прибавили Марья Александровна и Зинаида Михайловна, – и как мы здесь повеселились! Когда-нибудь в другой раз приедем.
      В десять часов мы поехали из селения, а к трем только что добрались до Петербурга. На этот раз все попытки Зуровых останавливаться на дороге, «походить по ночной росе», как просились Марья Александровна и Зинаида Михайловна, были безуспешны: мы с Тяжеленкой решительно воспротивились и действовали сообразно принятому намерению.
      Подъехав к Воскресенскому мосту, передовой экипаж остановился. Я, вообразив, что причиною остановки было какое-нибудь загородное желание Зуровых, хотел уже напомнить им, что мы в городе, как вдруг увидел или, точнее, не увидел моста.
      – Где же он? – спросил я у будочника.
      – Разве не видите, барин, что развели! – отвечал он.
      – А когда наведут?
      – Часов в шесть.
      – Поздравляю вас, mesdames: нам нельзя попасть домой: мост разведен!
      Вдруг все мои больные встрепенулись.
      – Так можно ехать опять за город! – закричали они. – Что теперь дома делать! Эй, Парамон! ворочай назад!
      К счастию, зараза не приставала к кучеру, между тем как голод и сон давно одолевали его. Он с жалостной миной взглянул на меня.
      – Стой на одном месте! – сказал я. – Он обрадовался и проворно соскочил с козел. Вдруг стал накрапывать дождь; надо было искать приюта. У Марьи Александровны от холода показались слезы; Зинаида Михайловна и милая Фекла едва переводили дыхание и жалостно просили есть и пить, а есть и пить было нечего. Профессор и Алексей Петрович, сидя в шарабане, дремали, беспрестанно кланяясь друг другу в пояс; а из Тяжеленки исходили по временам глухие стоны. Между тем Марья Александровна, разглядывая от скуки окружавшие нас домы, вдруг остановила лорнет на одной вывеске, и радость заблистала в ее глазах.
      – Ах, какая приятная нечаянность! – сказала она, – здесь есть кондитерская! Посмотрите! мы можем там подкрепить себя пищею и отдохнуть.
      59
      – Да, тут пирожного и малаги вдоволь, – отвечал я, взглянув на вывеску, которой обрадовалась Зурова, и прочел: – «Здесь приуготовляют кушанье и чай».
      – Это не кондитерская, – с радостным трепетом произнесла Зинаида Михайловна, – тут есть кушанье и чай.
      – А может быть, и шоколад! – примолвила Марья Александровна.
      – Прекрасно! – воскликнули все. Мужчины обрадовались потому, что надеялись найти закусить, а дамы не знали, что заведение под этой заманчивой вывеской была харчевня, об которой они не имели никакого понятия. – Дождь принялся изливаться обильными струями, и мы поспешили под благодетельный кров. Было еще очень рано; в харчевне все спали, а потому нам стоило большого труда разбудить хозяев. Наконец дородный плешивый мужичок в красной рубашке отпер двери и остановился от изумления, встретив посетителей необыкновенного калибра. Он долго был в нерешимости, пускать ли, но узнав от нас причину неожиданного посещения, с шумом и низкими поклонами растворил обе половинки.
      Не берусь описывать внутренность подобного заведения, потому что для этого недостаточно одного беглого взгляда, а до тех ‹пор› я никогда не проникал туда, хотя, с того времени как дамы (и какие дамы: Марья Александровна, Зинаида Михайловна!) стали посещать подобные заведения, мне и подавно не стыдно бы было признаться в этом. Но, к сожалению, я не лгу. Впрочем, всякий, кто любит бродить по петербургским улицам, более или менее имеет понятие о харчевнях, потому что они располагаются большею частию в нижних этажах, даже подвалах, и не представляют никакой преграды любопытному взору. Кому мимоходом не бросались в глаза занавески на окошках из розового или голубого коленкора? Если вы взглядывали с улицы прямо в дверь, то верно видели в глубине комнаты огромный стол, уставленный штофиками, карафинчиками, тарелками с разной закуской, и за этим столом бородатого Ганимеда; если в воскресный день смотрели в окно, то верно замечали пирующих друзей, лица которых пылали, как освещенные переносным газом; а хохот, песни и орган уведомляли вас, что вы недалеко от храма утех. «Кто же обычные посетители?» – спросите вы. Недогадливый читатель! неужели не случалось вам, по выходе из театра
      60
      или из того места, где вы оставляли сердце до следующего вечера, неужели – говорю – не случалось подходить к бирже и заставать только одних лошадей с пустыми санями? И когда вы вскрикивали: «Извозчик!» – то, помните ли, вдруг трое или четверо выскочат неведомо откуда. Итак, если случалось, что они выскакивали перед вами, то это из харчевни. Или – отчего хозяин мелочной лавочки, против которой вы живете, часто отлучается, оставляя торговлю в руках мальчика? Оттого что по соседству есть харчевня. А отставной офицер с просительным письмом, которого никогда никто не читает, получив от вас пособие, куда идет? Туда же. По недостатку наблюдений и опытности в этом случае, я не мог собрать довольно фактов и изложить их обстоятельнее; впрочем, не должно отчаиваться: слухи носятся, что два плодовитые писателя, один московский, а другой санктпетербургский, О-в и Б-н, обладающие всеми нужными сведениями по этому предмету, который они исследовали практически, давно готовят большое сочинение.
      К сожалению, в ранний час, в который мы попали в харчевню, не было публики, а потому мы и не могли ознакомиться ни с обычаями этого заведения, ни с образом мыслей и склонностями посетителей. Особенно я сокрушаюсь за дам: горизонт их наблюдений и без того так тесен; а они тут лишились, может быть, единственного случая запастись надолго свежими и разнообразными впечатлениями.
      – Пожалуйте-с! пожалуйте-с! сюда, в гостиную! – говорил хозяин, вводя нас в грязную низенькую комнату, увешанную портретами, которые имели странное достоинство – представлять одно и то же лицо под видом разных особ.
      – Боже мой! куда мы попали? – воскликнули дамы и попятились назад, но назади замыкала выход фаланга голодных мужчин под предводительством Тяжеленки, а потому, волею или неволею, дамы вошли.
      – Чего прикажете-с? Что угодно-с? – продолжал услужливый мужичок. – У нас всё есть. Не извольте думать об нашем заведении, что оно, примерно молвить, какое-нибудь мужицкое. Извозчиков вовсе мало; гости все хорошие; вот, примерно, бывает камердинер из генеральского дома, такой степенный кавалер, с часами! а теперь и вас Бог принес. Милости просим вперед! Мы таким гостям ради-с.
      61
      Алексей Петрович прервал его:
      – Нам есть и пить хочется.
      – Всё можно-с.
      – Нельзя ли сварить шоколаду? – спросила Марья Александровна.
      – Нет-с; щикаладу не держим.
      – Ну, кофе?
      – Кофий отличнейший; только сливочек негде взять: раненько изволили пожаловать; с Охты молочница не бывала.
      – Что же есть?
      – Водка чудеснейшая, всех сортов. Пирожок можно испечь, наивкуснейший, с подливочкой аль с вареньицем. Печенка свежая, студень, баранина – всё есть-с!
      Как он ни хвастался обилием, но никто из нас не решился дотронуться до предлагаемого: только Тяжеленко обласкал окорок черствой ветчины, а прочие напились чаю.
      Пробыв часа полтора, мы наконец вырвались из области неудобств, беспокойств и подобных приключений, переехав благополучно мост, который между тем навели. Я вздохнул свободнее. «Теперь не скоро поедут опять, – думал я, – эта поездка и моя речь, вероятно, сильно подействовали на них». В том месте, где нам с Тяжеленкой следовало отстать от Зуровых и ехать домой, Алексей Петрович велел кучеру остановиться и вылез из шарабана.
      – Я и жена имеем до вас покорнейшую просьбу, – сказал он.
      – К вашим услугам. Что прикажете?
      – Вот извольте видеть: хотя мы и славно погуляли, и весело было, и прекрасное место, но чтоб сколько-нибудь дать вам понятие о том, что значит настоящая загородная прогулка, мы с женой убедительно просим вас поехать с нами в пятницу в Ропшу – единственное место! а в субботу, воскресенье и понедельник – в Петергоф, Ораниенбаум и Кронштадт. Всё это придумали мы для того, чтобы как можно более придать разнообразия прогулкам. До сих пор вы путешествовали с нами по суше: надо познакомиться и с морем.
      – Боже мой! они неизлечимы! – горестно воскликнул я. – Извините, Алексей Петрович, мне нельзя исполнить вашего желания: в среду я еду в деревню, а завтра приеду с вами проститься.
      62
      – Возможно ли! какое горе! – воскликнула Марья Александровна. – А знаете ли что: не провести ли нам завтра, последний день, вместе за городом?
      Я бросился в коляску и поскакал домой не оглядываясь.
      Я не лгал: обстоятельства принудили меня надолго оставить Петербург, и потому я действительно распрощался с Зуровыми на другой день. Но мысль, что они останутся без призрения и погибнут, заставила меня прибегнуть к решительной мере: за несколько часов перед отъездом я открыл всё одному умному, опытному и сострадательному врачу, просил его познакомиться с ними, и ежели найдет средство, то уничтожить или по крайней мере притупить силу «лихой болести», а между тем время от времени уведомлять меня об успехах. Предоставив таким образом больных его попечениям, я веселее выехал из города и благополучно прибыл в деревню.
 

***

 
      Прошло два года, и я еще не получил ни одной строки от доктора. Но к концу этого срока, однажды вечером, мне принесли вместе с кучею газет и журналов и письмо за черной печатью. Я поспешно вскрыл и… Здесь опять глаза мои наполняются слезами, а голова, несмотря на все мои старания держать ее прямо, валится на сторону. Не берусь описывать, что случилось, потому что не соберу мыслей, не найду слов; а лучше выпишу из рокового письма целиком те строки, в которых заключается горестная весть как о Зуровых, так и о Тяжеленке: с последним доктор был большой приятель. Сначала о Тяжеленке…
      «Это случилось с ним, – пишет доктор, – с пятнадцатого на шестнадцатое марта, ночью. Волобоенко в страхе прибежал ко мне с известием, что его барину “пришло дурно”; глаза подкатились под лоб, а сам весь посинел. Я бросился к нему и действительно нашел Никона Устиновича в отчаянном положении; он не мог произнести ни слова, а только глухо стонал; после четырех кровопусканий я успел привести его в чувства, но…» Несколько пониже: «Другой апоплексический удар, последовавший вскоре за первым, лишил его жизни». На другой странице о Зуровых: «Полагая, что письмо их ко мне была одна шутка, я, после двухнедельной отлучки за
      63
      город, отправился к ним, но, к величайшему изумлению, нашел все двери в доме на замке. На дворе встретился мне старый слуга, Андрей, и на вопрос, где господа, отвечал, что уехали в «Чухонию», чем подтвердилось то, что они сами писали ко мне. Желая подробнее узнать об этом, я отправился к их родственнику, известному вам господину Мебонелдринову. Он повторил то же самое и прибавил, что намерение их побывать в Финляндии и потом ехать в Швейцарию было обдумано давно, но они искусно умели скрыть его от всех, даже от меня, и что целию их было пробраться в Америку, где, по словам их, природа занимательнее, в воздухе гораздо больше запаху, горы выше, пыли меньше и пр.».
      Вскоре я сам отправился в Петербург и от того же родственника узнал, что они точно уехали в Америку, со всем движимым имуществом, и там поселились. Долгое время спустя я случайно свел знакомство с одним английским путешественником, который жил в Америке. Он уведомил меня, что знал это семейство, а также и страсть их к прогулкам, которая напоследок кончилась самым печальным образом. «Однажды, – так заключил англичанин рассказ свой, – они, с большим запасом платья, белья и съестных припасов, пустились в горы и оттуда более не возвращались».
      64
      1 дядюшка (фр.)
      2 холодными блюдами (фр.)
      3 шоколадный крем (фр.)
 

[А. Г. Гродецкая.] Комментарий к повести «Лихая болесть» // Гончаров И. А. Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 1. СПб.: Наука, 1997. С. 631-645.

 
      (С. 26)
      Автограф неизвестен.
      Впервые опубликовано Б. М. Энгельгардтом: Звезда. 1936. № 1. С. 202-230 (со значительными искажениями текста).
      В собрание сочинений впервые включено: 1952. Т. VII.
      Печатается по тексту: Подснежник. 1838. Тетр. XII. Л. 7 об.-43.
      Датируется 1838 г. в соответствии с датировкой «Подснежника».
      «Лихая болесть» атрибутирована Гончарову Б. М. Энгельгардтом, который исходил главным образом из подписи «И. А.», присутствующей в «Подснежнике»: под этими инициалами Гончаров упоминается в переписке Майковых того времени. В пользу авторства Гончарова, по мнению ученого, говорит и содержание повести – «шутливое пристрастие семьи Майковых к различным загородным прогулкам и другим parties de plaisire, в частности увлечение самого Николая Алоллоновича рыбной ловлей. Эти невинные пристрастия всегда служили излюбленной мишенью для добродушных насмешек Гончарова, и многие шутливые замечания его позднейших писем представляют в развернутом виде остроты этой повести. Наконец, и в самом языке, в ситуациях этой вещи, в некоторой искусственности и неуклюжести комических положений, наряду с мягким и тонким юмором, легко признать будущего автора „Обломова”, с одной стороны, и очерка „Иван Савич Поджабрин” – с другой».1 К доказательствам Энгельгардта А. Г. Цейтлин добавил еще одно – «неоднократное повторение образа „лихой болести”» (Цейтлин. С. 38). Так, в журнальной редакции «Обыкновенной истории» (часть вторая, гл. V) Костяков замечает о цене адуевского билета в концерт: «Экая лихая болесть! За 15 рублев можно жеребенка купить!» (вариант к с. 410, строка 30). Во «Фрегате „Паллада”» в пространном описании российских Обломовок (том первый, гл. I) упоминаются «мужички, которые то ноги отморозили, ездивши по дрова, то обгорели, суша хлеб в овине, кого в дугу согнуло от какой-то лихой болести, так что спины не разогнет…». В письме Е. А. и С. А. Никитенко от 16(28) августа 1860 г., рассуждая об игре сил «от рождающегося чувства любви», о «припадках жизненной лихорадки», Гончаров пишет: «А наши бабушки, и даже матушки, не знали этого, называли vaguement экзальтацией, терялись, думая, что это какая-нибудь лихая болесть, мечтали, глядели на луну, плакали и тем отделывались, а иные даже свихивались с ума».
      К трем случаям, указанным Цейтлиным, необходимо добавить еще два. В «очерках» «Иван Савич Поджабрин» Авдей сетует по поводу хозяйских неудач: «Экая лихая болесть, прости Господи, знатная барыня! Знатно же она вас поддела!» (наст, том, с. 144); ср. также письмо А. А. Кирмаловой от 21 сентября 1861 г., где Гончаров писал: «С наступлением осени начинаю испытывать те же лихие болести, как и прежде…».
      «Лихой болестью» называлась в просторечии эпилепсия.2 Содержание гончаровского иносказания, как видно из приведенных примеров, непостоянно. «Болесть» героев ранней повести – комически сниженный
      631
      эквивалент романтического томления, «к далекому стремленья», если воспользоваться образом Жуковского.
      Вполне вероятно, что название гончаровской повести было выбрано не без влияния популярной и у читателя, и у критики нравоописательной повести М. П. Погодина «Черная немочь» (1829). В основе ее конфликта – страсть юного героя к знанию, воспринятая косной купеческой средой как опасная болезнь, что и приводит в конце концов к драматической развязке («черная немочь» в просторечии – как эпилепсия, так и лихорадка, проказа, паралич).
      Определение «повесть ‹…› домашнего содержания», относящаяся к «частным случаям или лицам» (черновая редакция Автобиографии 1858 г.), лишь отчасти применимо к «Лихой болести». Она шире «домашних» установок прежде всего по уровню типизации: «энтузиасты» Зуровы и их антипод Тяжеленко столько же «частные лица», сколько и «творческие типы», в этих образах намечены в «шуточной» форме ключевые проблемы гончаровского творчества – осмысление двух жизненных систем: «жизни-суеты» и «жизни-покоя», дискредитация сентиментально-романтического мировосприятия.3 «Домашний» характер повести определяется тем, что прототипы ее легко узнаваемы. «Доброе, милое, образованное семейство Зуровых» – это семейство Майковых. «Танцы, музыка, а чаще всего чтение, разговоры о литературе и искусствах» – их повседневный быт. Алексей Петрович – это Николай Аполлонович Майков, изображенный Гончаровым очень живо, со всеми его многочисленными странностями и увлечениями, главное из которых – «преданность рыбной ловле».4 Этой «болезнью» был «заражен» и сам Николай Аполлонович, и его дети и друзья, она была предметом всеобщих шуток (в том числе и Гончарова), благодаря ей возникла традиция домашней (и недомашней) шуточной и серьезной «рыболовной» поэзии и прозы, стилизованной в жанре идиллии.5 Марья Александровна – это Евгения Петровна, с ее культом чувствительности, сентиментально-романтическими порывами к природе, отразившимися в ее стихах и прозе на страницах «Подснежника» и – не менее ярко – в письмах. Реальна, по-видимому, и восьмидесятилетняя разбитая параличом бабушка – мать Николая Аполлоновича Наталья Ивановна Майкова
      632
      урожд. Серебрякова).6 В «задумчивой, мечтательной» Фекле, в отличие от Зуровых счастливо сочетающей любовь к пейзажам с житейской практичностью, изображена племянница Евгении Петровны Юния Дмитриевна Гусятникова (в замужестве Ефремова), близкий друг Гончарова и многолетний адресат его писем. На прототип Феклы указывает шутливо подчеркнутое неравнодушие к ней рассказчика. Несколько сложнее обстоит дело с Иваном Степановичем Вереницыным. Не учитывая прозрачного авторского намека на фамилию Солоницына, Б. М. Энгельгардт (и вслед за ним С. С. Деркач и Е. А. Краснощекова) отождествили этого героя повести с известным путешественником Г. С. Карелиным (1801-1872).7 На самом деле Вереницын в «Лихой болести» – несомненно старший Солоницын, на что указывает и его «приверженность» семье Зуровых (он их «искренний друг с самого детства»), и ряд шаржированных, однако психологически достоверных черт (одиночество, неразговорчивость, нелюдимость), подтверждаемых мемуарными и эпистолярными источниками. Документально подтверждается и страсть Солоницына к путешествиям. Одно из его ранних писем содержит такое признание: «…с самого младенчества у меня лежит на сердце путешествие, с самого младенчества мне хочется быть везде, все видеть, и чем более увеличиваются мои годы, тем более увеличивается сие желание ‹…› первое правило моих поступков доселе было всегда: ловить настоящее…» (письмо к Ал. Ап. Майкову от 21 января 1825 г. – РНБ , ф. 452, оп. 1, № 441, л. 7). Ср. также с его признанием в письме Гончарову из Рима от 3(15) сентября 1843 г.: «…я остаюсь по-прежнему при той мысли, что путешествие – великое дело» ( ИРЛИ, P. I, oп. 17, № 441, л. 1 об.). За недостатком биографических данных о Солоницыне невозможно точно определить время его путешествия по России и поездки в Оренбургский край, о которых идет речь в повести (наст. том, с. 39) По всей видимости, эти поездки реальны.8
      Остаются неустановленными прототипы «старого заслуженного профессора», занимавшегося исследованием «разных сортов нюхального табаку и влияния его на богатство народов», и его восторженной племянницы Зинаиды.
      Что же касается Никона Устиновича Тяжеленко, то предпринятые Б. М. Энгельгардтом поиски стоявшего за ним реального лица из окружения Майковых не дали результата.9 В образе Тяжеленко есть черты автопародии. В кружке Майковых Гончаров носил постоянную маску ленивца, под этой маской он выступает и в адресованных им письмах,10 и в рукописной газете, издававшейся в 1842 г., где он представляет то
      633
      «остров Покоя», то «город Сибарис»,11 и в этюде «‹Хорошо или дурно жить на свете?›» (ср.: «Прихожу сюда и я, мирный труженик на поприще лени, приобретший себе на нем громкую известность…» – наст, том, с. 510). Гротескность, утрированность образа Тяжеленко не противоречит его автопародийной природе. По отношению к себе Гончаров мог быть более безжалостен и ироничен, чем к другим. Вместе с тем Тяжеленко – персонаж не только более гротескный, но и более «литературный», нежели Зуровы. Гиперболизм в описании его внешности («у него величественно холмилось и процветало нарочито большое брюхо; вообще всё тело падало складками, как у носорога…» – наст, том, с. 32), «беспримерной, методической лени», гомерического чревоугодия близок гоголевскому, гоголевские ассоциации вызывает и его «малороссийское» происхождение.12
      Исследователи раннего творчества Гончарова единодушны во мнении, что Тяжеленко – прообраз Обломова. «В нем, – пишет Б. М. Энгельгардт, – в зачаточном виде представлены многие характерные черты излюбленного героя Гончарова. Под его чудовищной апатией и леностью скрываются острый ум и наблюдательность; у него, как и у Обломова, “доброе” и сострадательное сердце ‹…› его образ показан в тех же сочувственных тонах, как и образ Обломова».13 Тяжеленко сближают с Обломовым привычка философствовать лежа, склонность к высокопарным монологам, избыток красноречия при недостатке движения. «Физиологичность» Обломова, особенно явная в черновой редакции романа, также унаследована им от своего предшественника из «Лихой болести». Как и Тяжеленко, Обломов умирает от дважды повторившегося апоплексического удара. Комический Тяжеленко предвосхищает и трагическую фигуру главного героя гончаровского романа, и мучительную для самого писателя тему «неуклюжести», «неподвижности форм, в которых заключена ‹…› жизнь» (из письма Е. А. и М. А. Языковым от 23 августа 1852 г.).
      Не утратила значения для гончаровского романа и «знаменательная» фамилия героя ранней повести. По замечанию Штольца, причиной «сна души» Ильи Ильича становится «тяжесть тела». В авторском сознании «тяжесть» существует и как некая рационально необъяснимая сила, подчиняющая себе жизнь героя («…как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования ‹…› тяжело завален клад дрянью, наносным сором. ‹…› Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения…» – часть первая, гл. VIII). Сохраняется в «Обломове» и
      634
      мотив, несомненно восходящий к «Лихой болести»: «всепоглощающий, ничем не победимый» сон обломовцев подобен эпидемии и назван «повальной болезнью».
      Интересна – уже не в документально-биографическом плане, но с точки зрения «выработки» повествовательной манеры Гончарова – фигура рассказчика в «Лихой болести», участника событий и их хроникера. Благодаря его наивно-серьезному, лишенному иронии взгляду («авторская ирония не включена в сознание рассказчика»14), «остраняются» обе крайности – и «романтизм» Зуровых, и «натурализм» Тяжеленко, комически драматизируются самые обычные, подчеркнуто бытовые явления. Комический эффект производит и постоянное пересечение в изложении рассказчика двух несоединимых планов – буколического (загородные прогулки) и катастрофического (их преувеличенно «бедственные» следствия – солнечный удар, слепота и т. п., вплоть до отъезда любителей прогулок в Америку и гибели их в горах – см. об этом: Ehre. P. 366).
      Повествовательная манера рассказчика пародийно стилизована под учено-витиеватый стиль научного трактата об «эпидемической болезни». Конкретный объект пародийной обработки Гончарова – «ученая брошюра» Христиана Лодера о холере, из которой заимствован эпиграф (см. ниже, с. 638). Рассказчик в «Лихой болести» простодушен, как и автор брошюры, который, между прочим, не забывает отметить, что ему идет 79-й год, и по-немецки обстоятелен в перечислении симптомов болезни, средств ее предупреждения, путей заражения, в описании «припадков». К тому же источнику восходит и один из второстепенных мотивов повести. Важнейшим средством «истребления» холеры доктор Лодер считает «произведение сильного пота» (имеются в виду ванны). Отсюда реплика Тяжеленко о «болезни» Зуровых: «Хорошо, что они еще потеют: это спасает их», и описание одного из «приступов» красноречия самого Тяжеленко (оно «выходило ‹…› вместе с потом»). Показательно в данном случае, что комическую и грубовато-натуралистическую окраску под пером Гончарова приобретают далеко не комические в своей основе подробности борьбы с холерой в 1830 г.
      Рассказчик в «Лихой болести» пародирует, кроме того, и чрезмерно «слезливого» повествователя карамзинской прозы («Но простите, милостивые государи и государыни, что не могу привести в ясность и разместить в приличном порядке всех воспоминаний: они смешанной толпой теснятся в мою голову и выжимают оттуда слезы, которые струятся по щекам и потом орошают сию писчую бумагу. Позвольте обтереть их: иначе не дождетесь моего рассказа. » – наст. том, с. 28).
      Пестрый стиль повести включает самые разнообразные элементы – от типично гоголевских приемов до риторических фигур, библеизмов, фольклорных стилизаций и пейзажных описаний – сентиментальных, романтических, вполне реалистических и фельетонных, в духе О. И. Сенковского («Настал апрель; солнце пламенным лучом проводило последний зимний день, который, уходя, сделал такую плачевную гримасу, что Нева от смеху треснула и полилась через край, а суровая земля улыбнулась сквозь снег» – наст, том, с. 29-30).15

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49