Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Холмы России

ModernLib.Net / Отечественная проза / Ревунов Виктор / Холмы России - Чтение (стр. 37)
Автор: Ревунов Виктор
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Дементнй Федорович улыбнулся.
      - Гляжу, за словом в карман не полезешь
      - Какие бы с души слова, хорошие. У костра с песенкои. Кому-то будет такое счастье.
      - Разве не было,- сказал Дементнй Федорович.- Хорошее настроение, так и счастлив.
      - Вам сильно поуродовалн жизнь. За что? Человекто вы добрый.
      - Ас чего тебя на этот трактир потянуло?
      Дементий Федорович вырвал из-под ног травинку. Из порванного у корня налилась пузырьком ярко-оранжевая капелька сока - незаметно средь зелени чистотела.
      - Жена Малахова - Дарья - сейчас в том тылу.
      Проживает в избе умершей сестры.
      - И Малахов там?
      - Не появлялся, не видели,- ответил Стройков.- Теперь послушайте, что к чему. За несколько диен до начала войны на одной из станций под Москвой сгорели дачи. Поджег дачный сторож и скрылся. Сторож - бывший хозяин трактира Гордеи Малахов. В ту же самую ночь были совершены ограбления в квартирах дачников под видом обыска. Взяты драгоценности. Накануне на хутор к леснику заглянул рыбак, как установлено, отпрыск барский-Павел Ловягин, бандит с той стороны.
      Совсем недавно его видели здесь. Лицом на Митьку смахивает. Кстати, предупредите насчет бандита Родиона Петровича. Но тихо. Может, явится. Вот какой узелок получается... с Гордеем-то,-добавил Стройков.-Поди, и шапку перед вами снимал, когда на улице встречались.
      - Неужели бандит? - проговорил Дементий Федорович.- Не думал.
      - Тогда за Викентием Ловягиным гонялись, а сейчас почтаря выставили,-продолжал Стройков.-Такая роль, видимо, назначалась Желавину на прошлое. Викентий-то не был тут. Хотели вставить Желавина в пустое. Убить и все на мертвого свалить. Желавин сбежал.
      Что предназначалось мертвому, пришлось тащить живому.
      - Не ошибись,- сказал Дементий Федорович, Стройков и Дементий Федорович поднялись.
      - Губит ложь, завернутая в правду,- сказал Стройкой.- В Митьке уже сидит. Он что-то скрывает. Поговорите с ним. Он же у вас в полку.
      Стройкоа скрылся за кустами. Показался на чистиикс берега - мысок зеленый, мшистый. Из устья лесного ручья цедило по яверю. За каменистым донным порогом устья широко лилась Угра.
      Гнало с верховьев головешки, рваные бинты, рябила свежая щепа. Измешанные водоросли - кувшинки, яверь стрелолист - шевелились кучами, пахло от воды гнилью.
      Рыбины, оглушенные взрывами, всплывали по течению задыхались и от взбаламученной грязи: песок и ил забивали и истирали нежные опахала жабр. Было слышно, как шлепало в траве, стегало,- рыба, спасаясь выбрасывалась на мель, засыпала.
      Стройков вывернул карман, высыпал в ладонь крошки и бросил в заросшее тихое устье ручья. Вода вдруг закипела, как в котле, и забурлила серебром, трава закачалась.
      Рыба здесь спасалась в холодных бочагах и под колодами: дышала у родников. Голодная, бросилась на хлебные крошки. Оцинкованными ведрами в колодце отливали лещи. Как из таинственных глубин, всплыло невиданное и сгинуло. Из порослей волнами выполаскивало содранную чешую. Вода посветлела. В закроме берега стояла щука. Уже не лезло в утробу. Мешком обвисал живот. А в пасти живую держала - с головы заглатывала, и еще билась лопасть окуневого хвоста, тряслась в ужасе перед ненажорной дырою.
      Подошел Никанор.
      - Отвез ты ее? - спросил Стройков про Феню. - Счастья ей пожелал?
      - Отвез, а там сама.
      - Родит вот когда-нибудь от Кирьяна. Расскажешь внукам, как ты их мамку отвозил.
      - Не говори.
      Спустились в западинку под обрыв. В высоте олешники перевиты хмелем с кистями поспевших башек, словно бы зеленые и солнечные лепестки в завязи. Малина разодетой бабенкой манила ягодами.
      - Прости, Матвеич, вызвал сюда. Лишнего разговора не хочу. Да и тебя не подвести бы. Гляди, не присмотрели бы. Ходить знаешь как. Сейчас разными документами прикроются.
      - Что на душе, в глазу не видать. И запоры снимешь, и дверь откроешь, сам не ведая. Время темное.
      А еще темнее будет. Деревни совсем опустеют да погорят.
      - Может, уедешь? Помочь чем?
      - А к кому придете, случись? Все какую печурку затопим. Мы и со смертию проживем. Бывает, встречаются со смертью. А то живут, еще и какой-нибудь былинке рады. Так-то узнают, как ее, широкую волю, беречь, как ей, вставши, кланяться.
      Пристально посмотрел на лесника Стройков.
      Бывает в родне кто-то со светлым и добрым умом, крепок и честен, никакая порча не берет - без спешки и страха ждет свою дорогую судьбинку, обгоняет на верстах его лихое, бедовое и хитрое, они оставят наследство, а он обретет умом нужное в грядущем детям и правнукам, чтоб не поступились, отличили блудящий звон и брязг от истинно зовущего.
      Стройков все еще смотрел на лесника: "Избы поставим. Сраженных сынков и дочек не поднимешь".
      - Я, Матвеич, все про ниточки порванные и разные.
      Старые-то рвутся - погнили, никак не подвязываются.
      И новые есть, с прежнего веретена. Запутался. А бросить нельзя.
      - Распутывают с конца.
      - Само собой. А когда порвано, сколько концов?
      - Время много прошло. Как на воде, следов не видать.
      - Так, может, на мертвом конец-то?
      - Глубоко он,- о могильном сказал Никанор.
      - А плевок Серафимы - сверху. Муженек-то жив.
      Выходит, не на мужнюю могилку плюнула?
      - Выходит, так,- согласился Никанор.
      - Значит, прежнего жильца знала, чем-то остервенил.
      - Так она и на хутор плюнула, когда уходила. Руку на бугре подняла, трясла.
      - В припадке. Баба,- по-мужски оправдал Стройков.
      - За руку дочку взяла и пошла. Словно нищей сумой вдали и скрылась. Оно, конечно, и жаль бабу. Все в какой-то беде.
      - Погоди, Матвеич. Знала, кто убитый. Вот конец-то где - на живой!
      - Так что бы ей не сказать?
      - Вопрос крючком, а под ним - точка, и не одна бывает. А крючком поводим. Время водой бежит, а дно остается.
      - Я это, Алексей Иванович, не зря помянул, как она на бугре рукой-то трясла, проклинала. И росточка-то невысокого, а тут на колени упала, дочку обняла, будто и нет ее-одна сиротка в платочке стоит. Вроде как заплакала.
      - Или обидели?
      - Отца ее на барской лесопилке бревнами поломало. На снегу и домучился. Мать хворала: после фабрички ловягинской кровью харкала. Каторжная была фабричка. От льняной тресты легкие засоряло. Желтели бабы. А барин-то что говорил: дело двинем и на румяна заработаем. Дали рядна на покров, а цветики бессмертники с поля ей положили. Серафимка сиротою осталась.
      Скрылась с хутора.
      - И куда же скрылась?
      - У нее спроси. А вот как вернулась, помню. Уж и новая жизнь рано утром рожком заиграла. Даже и чудно, не верилось. Над сельсоветом флаг, издали глядеть - добрый молодец в красной рубахе не то косит за речкой, не то с десницей куда-то идет. Тогда и был разговор, будто Серафиму на станции видели. А вскоре и явилась.
      Одежда ветхая, сама как озяблая. Зашла к реке да на горячий песок повалилась. Ночь прошла. А она на песке все лежит. Воды попьет из речки и опять 'на песок: поползает, место пожарче найдет и не шелохнется. Знать, крепко замаялась... От родителей ее изба осталась. Заглохла, заросла, на крыше крапива, как на старом навозе. Желавин в этой избе жил. Вдов не касался, а к одиноким не спешил. Сама свалилась. Желавинской стала, а словно и не проснулась: то дремлет, то хворает. Платок опустит, как за паутиной и глаз не видать. Так вот и жили.
      - Что ж выбрал такую? Дохловатую? - спросил Стройков.
      - Выхаживал. Микстуру всякую из больницы носил.
      Пузырек к груди прижмет и спешит. Сам печь тоиил, сам и готовил.
      Стройков приподнялся, оглядел из-за края западины кусты. Ягоды малины, освещенные солнцем, краснели ярко. Где-то далеко артиллерия била по гробовой колодине.
      На сердце сухо и горько.
      "Было до нас и будет без нас,- подумал Стройков.- Пройдут лета и века, вон как те неостаиовные облака над положистым косогором. Что видишь, все твое, временное, в любом случае".
      Сел на свое место у глинистой стенки обрыва. С навеса тучки покрапало. Освеженные влагой, засияли каплями пурпуровые кашки.
      - Так на кого плюнула? По прикидке Викентнй Ловягин в могиле,- сказал Стройков.- Скажи, Матвеич, а Желавин не был знаком с Гордеем Малаховым?
      - Как же не был знаком? Гордей-то из наших мест.
      Как ехать к станции, второй двор его - прежде-то стоял. Сейчас нет, сгорело давно. Трактир мужики будто бы в складчину открыли. Доход компанейски делили. Каждый с накопления хотел потом свое дело завести. В трактирной обслуге все и работали. Сам Малахов в имение к барину приезжал. Заказы для трактира делал: на мясо, на кур, дичь всякую, на овес, грибы, ягоды. Обоз снаряжали. Даже и траву с корнями заготавливали.
      - А траву зачем?
      - При трактире вроде ларек имелся. Торговали травами на всякую хворь: от ломоты, от живота, от головы, для аппетита, и любовная была.
      - И действовала, любовная-то?
      - А говорят, и богатые приезжали. Ее в секрете хранили. И по сей день не знают... После царя дело ихнее остыло и углохло.
      - А обслуга куда?
      - Разбеглась. Кто куда. По стройкам, на заводы.
      И семьи, избы побросали. Так слышал.
      - Рыбака помнишь?
      - Какого рыбака?
      - Июньского. В избу к вам с удочками заходил. Не зашел бы опять. В лицо-то знаешь. Павел Ловягин... Пашенька над уточкой плакал,- напомнил Стройков.- А дядюшка переучил. Стал коршун злой. Впереди немцез спешЕП'.
      Никанор снял фуражку. Понуро опустил голову.
      - И старый жив, Антон Романович. Так величали? - Стройков достал из кармана браунинг. Протянул Никанор: - Возьми.
      'Вороненая и граненая сталь наваждалась радугой.
      - Они первые, а мы посля за доброту себя проклинаем,-негромко сказал Стройков.-Катюшку звать будут, не зови. На передовых, скажешь.
      Из трещин обрывца потек песок струйками и вдруг, разломив глину, тяжело схлынул потоком. Покатились камни, угли давнего костра. Над пустотой провисла дернина. Из-под нее, сплетенное корнями, в одном месте, едва лишь замочаленное быльем, просвечивая, вилось розово-красное.
      Демеиткй Федорович и Митя сидели у края леса на старой поваленной сосне среди высохшей осоки.
      - Митя,- сказал Дементий Федорович,- мы давно не виделись. Нет твоего отца - моего друга. Почему он так погиб? Ты что-нибудь знаешь?
      Митя долго смотрел в сплетенное под ногами былье с калено-красными нитями земляники.
      - Жалею, что не отпустили его тогда к Дарье Малаховой. Может, и жил бы. Да дело не в этом. А в чем, и сам не знаю. Я его любил,- Митя расстегнул и показал, как признание дорогое, тряпицу на груди.- Земля! С его могилы. От любви-то еще больнее.
      Помолчали с минуту.
      - Я же по самосею в бурьян попал,- продолжал Митя.- О семени своем не говорю. Проросло или нет?
      Даже от ржаного зерна колоска в бурьяне не ждут. Не знаю, каким ветром занесло. Сядешь на пенек покурить, и опять ты, Митька Жигарев: остальное и предстанет, Мое! Не порвешь. Страдание принял бы любое, самую горькую соль его со дна высохшего. Ел я соль тюремную, а сейчас - солдатскую, а мое все такое же; как у нас в погребе, под стоячей водой; с земли мох какой-то. Ему и названья нет, вроде и живое, и мертвое. Фенька ог меня ушла. Мое без времени изгорело. Проспать бы мне ту ночь мальчишеским сном, но словно уж загадалосьголос отца услышал. Откуда-то пришел и матери сказал:
      "На Митюшкин зубец, видать, щука села. Сейчас шел - рогатка по воде шлепает". Вскочил я: "Пойдем поглядим, папаня!"- "Спи,-отец говорит,-утром поглядим". Заснули все, а я встал тихонько и вышел. К реке побежал.
      Вдруг вижу с берега: лодка плывет с подсветом-горит смоляной факел. Человек с острогой, в дымаре, чтоб глаза не коптило, в воду глядит - рыбу высматривает. Женщина с ним, чуть лопаточкой правит. Лицо, от факела озаренное, незнакомым показалось... Потом, уже юнцом, как-то рано-рано проснулся. Что-то поделать хотел: порыв такой был, радость, что ль, словно где-то в теле кусок бронзы сверкнул. А дела-то не нашел. Дождь моросит. Лес как в тумане. Спать, спать потянуло. Вот так и тянет, да где потише. Зашел я в плотницкий сарайчик отцов. Лесенка наверх. Забрался. А там подстилка - снопы конопляные и полушубок. Укрылся. Никак не согреюсь, знобит вроде как тоскою от сердца. И вдруг, в дремоте-то, лодка та с факелом показалась и женщина. Красоты неописуемой. Меня увидела. Лицо как из серебра...
      Поднялся я, а с души что-то так и порвало. На улицу вышел. Дождь все моросит. Мужики под навесом у амбара курят. Подбег я. От мякины теплом парит. Луг зеленый-зеленый. Баба по траве куда-то идет. И в ней я ту учуял. И не похожа совсем, в старом платке, в стеганке.
      А чую: она! Кто-то взор мой заметил. Желавин поодаль.
      Картуз пониже на глаза надвинул, засмеялся: "Подолом с луга весь дождь унесет..." После пригляделся к ней.
      Лицо - потемки в осень. А глаза с недобром, косили ненавистью. Она и поразила меня одной тайной, сбила наземь однажды и, сказать, пошатнула жизнь. Да сам. Про тайну говорить не буду: отжила свое, кончилась. Осталось кострище. Никому невдомек, почему не зарастает.
      И имя не назову. Плыла когда-то лодка с факелом. Плыла из тьмы. Сказал что мог. А душу раздевать себе не позволю! - Митя руками сжал на груди гимнастерку, стираную, белесую,- Дайте отвоевать, а там. вините как хотите.
      Митя встал, снял пилотку и попрощался, Дементий Федорович остановил его.
      - Я тебя выслушал. Выслушай и ты меня.
      Митя сел.
      За короткий день под невысоким солнцем земля не согревалась, и лишь отпускал зной, как сразу потягивало прохладой - сырость студила теплые очажки аниса и запросевших метляков. Осока заклонилась, зашумела.
      "В хате сейчас хорошо",- подумал Митя, но представил Феню в другой, стремновской, избе, и желание его заскорбело: как в почерневшем перелеске, пламенела надежда кленовыми листьями и слетала на ветреном холоду.
      - Ты сказал о своей душе, Митя,- начал Дементий Федорович.- Но ведь душа-то любовью, ненавистью, верой, памятью - с людьми связана, с родными, с их могилами, с женой. И с моей твоя душа связана, скажу прямо, суровой ответственностью, и с желавинским наше сплелось, изнуряясь. Не забыл отцову березу? Она из скрытого. Ты растратил двадцать тысяч. С чего это? И на что?
      - Это мое, личное,- отверг вопрос Митя.
      - Так вот, отвечаю и я.
      - Не перекладываю,- ответил Митя.
      - По истории получается.
      Дементий Федорович, не простившись, отчуждая сь,.
      шел среди залитых осенним вином папоротников.
      Митя постоял, громко сказал вслед:
      - Никого не касается! - и вдруг бегом нагнал Дементия Федоровича, как ослепленный, прошептал: - Я ползучим дорогое спасал.
      Как бродом, гребся Митя через осоку. В лесу, на делянках верстами, по черничникам и багульникам, чинилось, чистилось и чеканилось войско.
      Митя остановился. Поглядел в заплывшее небо и в землю.
      В моховитой изумрудной чаше на своем дне стояла березка, белый ствол ее повязан краснобусой брусникой.
      "Красота чистая, смирная. Судьба не пропасть-не пропадешь. А валишься без проклятий,-он погладил платок зеленой листвы.- Так, любушка? Будет совсем другое".
      В задумчивое ги стоял солдат.
      Под рогом корня песок ситечком - процеживал воду из глубины, проваливался в трещины и снова выстрели"
      вался из родникового дульца - будто дробью разрывало землю.
      "А как же ты?"-слезами вспомнил отца раздетого замерзшего.
      Стройков встретил на дороге Дементия Федоровича, Остановили коней.
      - А я к вам. Разговаривали с Митькой?
      - Любовь к какой-то женщине,- ответил Дементий Федорович.
      - Может быть, в глухоте его только одна. Серафима,
      - Зачем все это?
      - Какого-то жильца на время к Дарье Малаховой подселить. Знакомого.
      - Митю?
      Стройков отвернулся.
      - Кто такой Пармен Лазухин?
      - Друг моего сына. Но он же погибнет там.
      - Как же быть на войне?
      Часть III
      ГЛАВА I
      Война стонала и жгла на передовых минометным и артиллерийским полымем, пулеметами укладывала атаки рвущихся на рожон мужиков в гимнастерках - в зеленых рубахах, чуть строже немецкие мундиры - солонели от пота и крови в палящем лете, уже заходившем иоложистым закатом за печные пожарищные трубы, за оборванные обгорелые города, острашенные виселицами.
      Жизнь, как наваждение, как молния, неудержима и неоглядна: тот же блеск мгновением осветит путника на дороге, женские глаза в окне, храм и, отсветом, будто зеркалом, отразит другое из бесконечного, неведомого, откуда приходит время и уходит в века, а день все новый рассветает алой зарей, и страсть любви от сотворения человеческого горит все тем же огнем в багульнике лесном, в нищей хижине, во дворце хрустальном - потрясения и катастрофы тысячелетий не угасили ее.
      Сергей сидел на госпитальной скамейке во дворе.
      Толсто забинтована потяжелевшая от неподвижности нога. Рядом - мать.
      Полина Петровна приехала на фронтовой машине за медикаментами в Москву.
      В гимнастерке, загорелая, как литой, сплетенный пучок волос на затылке, накренилась пилотка к бровям.
      - Я все удивляюсь, как ты на фронте попал ко мне.
      Гляжу на рану и вдруг слышу твой голос. Бывает же такое,- вспомнила Полина Петровна и улыбнулась.- Какое-то счастье.
      - Будто и не я был. Так, одной минутой поразило и исчезло.
      - Ты пережил много.
      - Мама! Да я совсем забыл. Письмо же от дяди Родиона!
      Сергей достал из кармана пижамы конверт с зеленой колосистой маркой.
      Полина Петровна развернула червленный красными
      буквами.лист.
      "Сережа!
      С новостью, дорогой. Отец в наших ельничках.
      Как я рад!
      Вот еще: насчет ключика под дверью. Гляди, гость какой. А то простота наша, да и беда: словно дети малые перед обманом.
      Выздоравливай. Проворней ложкой в каше ворочай.
      Каша проворных любит: силу дает.
      Победе немецкой не верь. Заблуждение ума ихнего.
      С поклоном твой дядя Родион".
      Полина Петровна вернула письмо сыну.
      - Значит, под Ельней, - сказала она. - Мы выходили из окружения южнее. Как же дерутся наши мужики! Что-то непостижимое. Потом проходит. Значит, он там.
      - Дядя Родион о чем-то предупреждает.
      - Просто надо быть осторожнее, - спокойно ответила Полина Петровна.
      - Предупреждает о каком-то госте.
      - Видимо, что-то слышал. Брат сказал бы яснее.
      А ключ домоуправу оставим.
      - Отец проглядел врага и поплатился. Не знаем и сейчас.
      - Ну, все обошлось. Успокойся.
      - Корни остались. И почему ненависть к отцу? Ты росла рядом с Желавиным, знаешь его.
      Не эта бы история, и прошел бы Желавин где-то в отдалении, опустив голову, будто и одинокий, скрылся бы за лужайкой под соснами, где когда-то девичье сердце встрепенулось перед юношей в краснозвездном шлеме - добрый витязь в заревых папоротниках улыбнулся ей.
      Стал мужем. Но другой вслед уходящим зорко поглядел.
      - Помнишь, как-то приехали к дяде Родиону погостить. Десять лет тебе было... А мне... двадцать восемь,- удивилась Полина Петровна той поре, когда молодость казалась вечной.-Ты на берегу с удочкой стоял, а я за кустом, в тени. Он подошел, меня не заметил и сказал: "С мамкой одни приехали? Вот и хорошо. Да не залейся".
      - Он все уловил.
      - Я жалела потом, что мы ездили туда.- И, помолчав, Полина Петровна добавила:-Какое-то зло заметило нас. Вот и все,- отвела разговор подальше от постигшего и уже конченного.-А кто такая Палаша? Ты в бреду повторял это имя.
      Что-то ее, девичье, и молодое отцовское проглянуло в глазах сына.
      - Она скрывала меня.
      - Раненого?
      - Да... Потом Федор Невидов тащил меня. Он плох, мама. Мне писал дядя Родион. Пострадал из-за меня.
      Как искупить мне его страдание, мама?
      Он опустил голову, слезы полились из его глаз.
      - Сережа, ты полежи. Слаб совсем. Я провожу тебя.
      - Не надо. Иди. У тебя же дела. Ты еще зайдешь?
      - Конечно.
      Она поцеловала его, еще раз взглянула ему в глаза, будто хотела что-то сказать, но лишь тронула его голову и, быстро и крепко пожав его руку, попрощалась.
      Походил Сергей на костылях по двору, устал. Сел на скамейку у ворот.
      От клумбы свежо и душисто пахло белым цветущим табаком и гвоздиками. Вяла сирень у забора. В вышине голубые заливы среди облаков. Шпиль шуховской башни, как мачта вплывавшего в порт корабля - все ближе и ближе причалы. Откуда он? От берегов черного дерева и слоновой кости, от храмов индийских, от Амазонки, от островов в океане; и там гремит барабан, визжит и кричит рукопашная на бугре возле пальм, и ведут пленников, на каменные алтари склоняют силой их головы Перед идолами.
      - Сережа!
      Он обернулся. Лия стояла перед ним в стеганке и в платке, засмуглилось лицо. За ресницами глаза как ночь ясная.
      - Лийка, ты!
      Будто пришла от бугров в весенних подснежниках, куда, после школы, заманивал двоих лугбвой ручеек близкой окраинки. Окружная дорога с полынными откосами. Зеленая даль.
      - Откуда?
      - С уборки. Под Можайском,-голос незнакомый, далекий, возбужденный радостью. - Лазухина встретила. Он и сказал. Рюкзак бросила и к тебе. Жарко!
      Она откинула платок и расстегнула стеганку. Пахнуло проселком, ветром осенним и ее теплом, нежным.
      - Ты будто другая, Лия.
      - И ты. Ты знаешь, когда я тебя вдруг увидела?
      Когда осталась одна. Думаю, увидела. Вгляделась, а ты родной. Будто с тобою долгую жизнь прожила.
      - Ты никогда не говорила так.
      - Пора. Ведь пора.
      "Лебедь, лебедь ты мой прекрасный",- как бы отозвалось из ее голоса.
      - Приду вечером. Где? - сказала она.
      Сергей молчал, словно совесть испытывала его признания другой, которую в беде военной назвал женою своей, да и как в странном сне.
      - Там, за воротами,- сказал он.
      Лазухин поставил рюкзак на скамейку рядом с Сергеем.
      - А милашенька где?
      - Домой пошла, - ответил Сергей.
      - Значит, назад тащить. Ты попробуй поднять этот мешочек. Одного белья па галантерейную палатку. А всяким аспирином можно стену зацементировать. Утюг, сковородки, зонтик от дождя и косарь для рубки и защиты. Да том инструкций. Сам Николай Ильич собирал.
      Лазухин сел на скамейку.
      Донесся отдаленный, будто бы потерявшийся голос?
      - Аннушка... Аннушка... Танки!.. Стой!.. К речке не пускай... Ничего, ничего... Аннушка... Пособие на заводе дадут... Пальто Наташеньке купи... В школу зимой ходить... Пусть ходит... Аннушка...
      Затих. Не позовет больше. Вынесут за ворота, отвезут на не далекое отсюда Даниловское кладбище - рядом с белой церковью, под ивами братские могилы широкие.
      "Неужели все? - подумал Сергей. - Как же ей скажут, что его нет? Почему так? Тысячи лет. Разве легче было, не было слез? И от слез не сошлись в зеленой долине добрыми братьями".
      - Ночью раненых привезли,- сказал Сергей.- Говорят, ждали удара под Брянском, а он танками на Чернигов - в степи. Выходит, сбили с прямой. Решил Украиной теплый и хлебный тыл себе обеспечить. Если там не завязнут, сражением за Москву решать нам свою историю, может, холодным осенним деньком.
      - Не знаю, нужно ли истории, что я сейчас после занятий с винтовкой бегаю, через заборы прыгаю и мешки с песком таскаю? А на случай вот, Лазухпн полез в карман. Показал на ладони семена какие-то.- Чертополох! У Черемушек в овраге запасся.
      - Зачем?
      - Прорасту. Какие-то молекулы перейдут.
      Сергей засмеялся.
      - Ну, Пармеп, заучился!
      - Его никакая лихоманка не берет. Сила дремучая, в колючках весь, словно в сражении. Прорасту, чертополохом вцеплюсь, а со своей земли не сойду. Хочешь?
      - Меня и так не возьмет. Верю. Вроде как кремнем во мне что-то лежит. Все раскрошу и домой вернусь.
      - Плюнь через плечо.
      - Я своей судьбы след поцелую.
      - А Лийка поцеловала? Хлеб ездила молотить. И на току, и в избе за столом. Видел, зубы-то какие у нее?
      Я из трамвая вышел, гляжу, на той остановке что-то сверкнуло. А это она - улыбается.
      - Счастливый ты человек, Пармен.
      - Второй уже говорит. Значит, и третьего не миновать. Кто-то скажет? А что Лийка так скоро ушла?
      - Вечером придет.
      - Ну, так, может, рюкзачок-то и отдашь? А то у меня времени нет. Да посидите как на перине. Тут и пуховая подушка. Да ладно, отнесу. А то еще на свидание с мешком придешь. А так как ты прихрамываешь, то и будут кастрюли на всю улицу греметь.
      Лазухин поднял рюкзак, закинул с лязгом за плечи и, согнувшись, пошел к воротам. Оглянулся.
      - Сама, что ли, таскала такую тяжесть? Гляди, второй Иван Поддубный старался?
      В этот же день Полипа Петровна после хлопот по своим делам зашла к Николаю Ильичу: он просил зайти.
      Встретил ее у двери. Взял из ее рук новенькую шинель.
      Полина Петровна сняла пилотку и перед зеркалом поправила волосы.
      - Ты похорошела, Поля,- сказал Николай Ильич, помнил ее в невзгоде, и тогда держалась достойно.
      - А где Ира? - спросила Полипа Петровна.
      - Ира роет окопы в Черемушках. Чуть свет-на трамвае туда. Что поделаешь? Надо. Дочь моя с уборки приехала. Под Можайском была: жала и молотила. Побежала в баню. Ты надолго?
      - Завтра еще задержусь.
      - Могла бы и здесь.
      Прошли в кабинет Николая Ильича.
      Олень на столе все так же сверкал в стремительном миге.
      Полина Петровна села, с задумчивостью посмотрела в окно.
      "Она оттуда и спокойна. Значит, не так уж все плохо",- подумал Николай Ильич и сказал:
      - Не представляю себе этой кровомойки во рвах.
      Да еще на тысячи верст - поперек всей державы. Ужасно! И почему? Во всех книгах нет вразумительного ответа, казалось бы, на простой вопрос. Как можно, убивая людей, сжигая их жилища, построить благо? Разве нельзя иначе? Могилы зарастут и забудутся. Кому какое дело, из чего зацвели тюльпаны. Так, видимо? Будут стоять немецкие фольверки с черепичными крышами. Елки на рождество и ангельское пение перед свечами: "Тихая ночь, святая ночь..." Земли много. Им и не снилось.
      - Как тихо,- проговорила Полина Петровна.
      Он поглядел на ее гладкие, черные с блеском волосы.
      Губы слегка подкрашены - цвета рябины.
      "Война не убила желание нравиться. Вот женская нежная сила",- заметил Николай Ильич.
      - Видела сына? Вынес знамя. У моей дочери совсем закружится голова. Божественная любовь находит единственное для себя, узнавая душой прекрасное - тот свет жизни, который воскреснет в ребенке, сохраняя и продолжая прекрасное, сильное. Случайное-подчас разное, а следовательно, и разлад порой, безумства от песоединимого. Случайное гасит любовь, и поиски ее бесполезны. Моя дочь считает мои убеждения отсталыми.
      Что ж. Когда-нибудь, после дотошного свидетельства реализма, поклонятся смиренным глазам, оставляющим душе загадку. Но дотошный реализм в своих правах.
      Как эта гимнастерка на тебе, которую обязана носить...
      Я слышал, Демептий Федорович опять в тех краях под Ельней. На фронте. Видеться не довелось?
      - Нет.
      - Четыре года без свидания. Вырвано из жизни.
      А дело не просыхает. Топор не стронулся. Боюсь.
      - Что еще? - удивилась Полина Петровна и испугалась.
      Показались холодноватые глаза Николая Ильича, тотчас и скрылись от ее взгляда.
      - Серафима хочет выразить тебе какие-то свои чувства. Зайди. Поговори с ней.
      - Никогда!
      - Возможно, признать какое-то ее страдание?
      - На колени перед ней?
      - Представь, падают. И все кончается. Совет мой, поговори. Надо же знать, в чем дело. Истина сама не приходит. И на блюдечке готовая не лежит. Лезут и в дыру, сдирая кожу, дотягиваясь до нее. Конечно, хочется свидания с тишиной, с озером на заре. Сказочные картины природы. Но не до них. Готовые картины, готовые чувства - по билету за рубль. Свои же чахнут. Живое и первозданное пугает. Я уважаю смирение: это сила - суметь выдержать тревоги не каждому дано. Можешь ты выдержать, не будешь раскаиваться, если что-то случится, потому что гордость проявилась сильнее добра?
      История не завершена. Сын не должен касаться. Через Лазухина я предупредил его, чтобы он не ходил к Серафиме. Не нарушая закона, можно погубить.
      - Брат предупреждает в письме о каком-то госте,- на этой тревоге хотела задержать внимание Николая Ильича.
      - Течет над ямой, над провалом дна, проникая через время, законы и войны. Человека можно убить, но пока он жив, страсти его не остановишь никакими танками. Гость к вам не придет. Да и к кому? Подвергаюсь большей опасности я. В неизвестном мне, в необозримом деле с иероглифом в виде топора. Сын не должен знать о нашем разговоре. Очень пылкий. Итак, она просила, и ты пришла к ней. Все естественно, Поля. Нельзя доходить До ожесточения или пренебрегать, руководствуясь лишь собственным мнением, ограничивая возможности ума в поисках справедливого.
      Полина Петровна зашла к Серафиме.
      Открыла дверь ее комнатки, подвальной, холодноватой, с окном в нише под потолком, как бы преломленном в голубой высоте.
      Серафима лежала па застланной ситцевым покрывалом койке. Вздохнув, завела под голову руки, босые уставшие ноги скрестила. Уставилась немигучими глазами.
      - Садись.
      Полина Петровна села на стул у стены. Небесный свет так ярко пронзал омытые дождем листья березы за окном, что лучи на полу словно проливали зеленую влагу.
      - Вот дочку эвакуировала с хорошими людьми.
      Поплакали. И нет. А ты все же пришла. Или забоялась шибко? Прежде не заходила. Брезговала.
      - Не подруги с тобой.
      - Конечно. Вы со светом, а я темнота подколодная.
      - Свет тебе не загораживали.
      - А за дверью кто?
      - Нет там никого.
      - Крюком, крюком замкни!
      Полина Петровна поднялась, закрыла дверь на крюк и, встав перед Серафимой, сказала:
      - Зачем звала?
      - Сядь. Ты сядь. Ведь бабы с тобой. Нам близко нельзя. В глаза вопьемся. Фронтовая, да такая белая - прямо сласть. За четыре года ужто не познобило? О Демушке все плакала?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46