Современная электронная библиотека ModernLib.Net

К ясным зорям (К ясным зорям - 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Миняйло Виктор / К ясным зорям (К ясным зорям - 2) - Чтение (стр. 8)
Автор: Миняйло Виктор
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Да как-нибудь обойдемся, - успокоила ее Палажка. - Может, еще поднимется на ноги...
      - Конечно, конечно, - радостно закивала София. - Беспременно должна поправиться... Вы уж потерпите...
      Фельдшер закончил завтракать, перекрестился.
      - Ну, помолясь богу, и примемся... - И достал из бокового кармана большой деревянный стетоскоп, сложил его и заколыхался в комнату к Яринке.
      - Покажь язык... - слышался его густой баритон. - Обложен... Так... так... дышите... не дышите... Глубже дышите... совсем не дышите! Здеся болит? А здеся нет... Так... так... Живучие, каналии!.. Ну, придется укол давать... Да ты не бойся... других еще не так колол - и живы зосталися... И банки надо ставить... Мадам Титаренкова, беспременно требуется первак на предмет постановления банок...
      Диодор Микитович ворожил над больной еще с полчаса. Сложив банки и весь остальной врачебный инструмент вместе с "приношением" в потертый кожаный саквояж, он попрощался.
      - До сиданьица. Будем уповать на волю божию. А медицина исделала все. Теперь только на бога и надёжа.
      Молились ли богу Титаренко - неведомо. Да, видимо, нет. В хозяйстве некогда молиться за невесток. Тут лишь бы свои грехи замолить; что ни день, то столько налипает их на душу: моешь, моешь - не отмоешь. Так что предоставили Яринке самой вымаливать у бога здоровье. А она тоже не молилась. Ей все было безразлично.
      Лежала одинокая в комнате, - вся мужская часть семьи разбрелась, осталась одна Палажка. Скребла горшки, топила печь, растирала на столе соль бутылкой, бормотала что-то себе под нос - гнусаво, сурово, как неумолимый судья, которому все равно - оправдать ли подсудимого, отправить ли его на виселицу. Только бы соблюсти раз и навсегда установленный порядок.
      Приносила пищу, ставила на стульчик у самой постели, стояла над Яринкой широкая и плоская, как тень, и, когда невестка отказывалась от еды, недовольно гудела:
      - Ну, ты гляди! Чудеса, да и только!.. - И, постояв с минуту, все прибирала. Только узвар оставляла, так как знала, что Яринка очень любит его. - Пороскошествуй, пороскошествуй!..
      Ежедневно приходила мать, очень радовалась тому, что Яринка хотя и медленно, но поправляется, приносила яблок-зимовок и тихонько совала дочке фунтик с конфетами, - для нее в эти минуты Яринка была снова маленькой. Дочь точно так же по-заговорщически прятала эти подарки под сено в постели и хотя не сосала их сама, но не решалась отдавать и Павлику - разгневается свекруха: ишь чего, замужняя, а у нее все еще конфеты на уме!..
      В субботу вечером пришел отчим. Был немного навеселе, в новой шинели под ремнем, пахло от него свежей тканью и дегтем. Улыбнулся ей, казалось, принужденно, держал ее руку в своей огрубевшей ладони, наклонялся к самому уху, шептал:
      - А мы вот назло куркулям и поправимся! Непременно! Мы им еще покажем, живоглотам!..
      Чувствовались в его словах и злость, и грусть. И совсем не то, верно, хотел он сказать, потому что во взгляде его было что-то непонятное для Яринки, какая-то тревога, острый блеск. А когда прощался, сказал тихо:
      - Поправляйся, цветик лазоревый!
      И сильно зажмурился.
      Со сватами Степан не здоровался и не прощался. Палажка, как только закрылась за ним дверь, произнесла:
      - Ну, ты гляди! Басурманин, чисто тебе басурманин!..
      Кузьма Дмитриевич был в обиде на Степана еще со дня обыска.
      - Вот оно, гадство, как власть человеку давать!.. Вот так жизня устроена...
      Несколько вечеров Данько просидел дома. То играл с Тимохой в "нос" карточную игру, в которой побежденного лупцуют колодой карт по носу, то, перекосив рот от умственного напряжения, возился с "морокой" - железным стержнем и прилаженными к нему кольцами, которые, благодаря разным комбинациям, то соединяются в цепь, то распадаются врозь. Наконец и это ему надоело, и он начал одеваться.
      - Ты гляди! - удивилась мать. - Да и куда бы это?
      - А на улицу! - Данько даже не обернулся.
      - Да нехорошо ж! Жинка больная.
      - А ну как она год пролежит!
      - Чудеса, да и только! - опять удивилась Палажка, но задерживать его не пыталась.
      - А ну-ка, раздевайся да сиди дома! - подал голос Кузьма Дмитриевич. - Вот, гадство, как раскобелился! Дознается сваха - как мне в глаза ей глядеть? Значца, так... со стыда сгорать.
      - Когда оставите меня в покое?! - взревел Данила, ударив себя кулаком в грудь. - Долго я мытариться буду?! - Распаляясь все больше, он стал трястись. - Не желаю жить с вами! Что мне - век в наймитах быть у вас?! А черта вам лысого, поняли?! Выделяйте мне хозяйство! А не то хату спалю и сам утоплюсь!
      То, что Данила утопится, Кузьма Дмитриевич не верил ничуточки. Что хату спалит - верил лишь наполовину. А вот то, что он может отделиться, более всего тревожило старика. Отойдет две десятины поля, часть скотины, инвентаря, старуха вон уже слабеет, а когда Тимоха приведет невестку с большими ладонями и широкими плечами, еще неведомо.
      И старик испугался.
      - Значца, так... ты не горячись! Вот, гадство! Ну, дурак, да и только! Уремья сейчас такое, что надо вместе держаться. Ты хочешь, чтоб нас в куркули записали? А того не смекнешь, что, как озлится сваха да нажалится своему примаку, а их с Ригором - водой не разлить, да и... Вот так жизня устроена!.. - многозначительно поднял палец Кузьма Дмитриевич.
      В продолжение этой отцовской тирады Данько злился, но уже тихо. Только сверкал глазами, чмокал, словно хотел что-то сказать в ответ, переступал с ноги на ногу.
      - Что б она вам зачумилась!
      Кузьма Дмитриевич сложил руки на животе и покачал головой.
      - Аль я ее тебе привел? Значца, так... привел? Аль до попа конями тянул?..
      - И то правда, - вставила мать. - Вон Тимоха, гляди, не ищет панночек, а только работницу. А захотел бы, так золотую девку взял!
      Тимофей хлопал глазами, шлепал губами, приняв смиренно-гордый вид, вот, мол, какой я: пренебрегаю красивыми девками!
      И он сам себе показался таким красивым, неприступным, что надул щеки и изрек строго:
      - Румяное яблоко - оно порою червивое внутри! Не все то золото, что блестит!
      - Вот видишь! - подтвердила мать.
      Данько и сам сообразил, что родители правы. Но поступиться хотя бы раз - навсегда утратить свободу.
      - Ну, так я пошел. На часок. Поняли? - И, в знак примирения с родителями, на миг открыл дверь в комнату и взглянул на жену. Успокаивающе махнул рукой и ушел.
      А Яринка в уединении отбывала долгую - на всю жизнь - каторгу. И не верилось ей уже, что когда-то, в конце долгих страданий, мытарств и жгучего одиночества, отворятся двери ее тюрьмы и кто-то добрый и красивый, кого она ждала всю свою жизнь, ласково скажет: "Ты дождалась. Иди".
      ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, в которой Иван Иванович повествует о
      матримониальных расчетах своей жены и о том, как Ригор Власович
      принял на себя не присущие ему обязанности
      "Мне тринадцатый минул..." - как сейчас слышу звонкий голосок нашей маленькой приемной дочки, Кати Бубновской. Читала она это стихотворение Тараса Григорьевича на детском утреннике накануне Шевченковских дней. Это уже третий раз отмечает вся Советская Украина великий Тарасов праздник.
      С портретов, украшенных еловыми ветвями, строго смотрит на детвору преждевременно постаревший человек, которого почему-то называют сейчас "дедушкой". Может, потому, что для детей сорок семь лет - это почти настоящий закат. Может, еще и потому, что этот кроткий и стеснительный человек (а он именно таким и был!) не знал молодости? А может, и потому, что в сознании народном он и до сих пор живет и продолжает счет своим годам с того дня, когда мать принесла его на свет? Если так, то пусть будет "дедушкой"... Ведь сейчас ему уже сто девять лет. Пусть вечно в памяти революционного народа он будет живым и здоровым и отсчитывает свои годы вместе с нами. Пусть так и остается нашим современником, мудрым и добрым дедушкой...
      Катя выучила на память еще и другое стихотворение, "На панщине пшеницу жала...", и была очень обижена, когда я запретил ей читать его на празднике и поручил это другой девочке. Я знаю, что и Нина Витольдовна не поняла бы меня.
      До ребятишек не дошла вся тонкая и болезненно щемящая прелесть обоих стихотворений, зато с каким восторгом встретили они "Свiте ясний, свiте тихий...", где "з багряниць онучi драти, люльки з кадил закуряти", - одним словом, они только и воспринимали дух бунта.
      Всей школой пели "Заповiт". Песня была суровой и величественной. От упоения у меня даже мурашки пробегали по телу. А в заключение "Интернационал" и современную - "Вперед, народ, иди на бой кровавый...".
      Вечером концерт повторили для взрослых в хате-читальне.
      "Интернационал" и "Заповiт" все встретили стоя. Это было знаменательно. И я на всю жизнь уверился в том, что только с "Интернационалом" народы сохранят все свои самые драгоценные приобретения - свободу, родной язык, культуру, бессмертие.
      Когда в стройном хоре я услышал, словно со стороны, казалось бы, такие простые и бесхитростные строки - "Думи моi, думи моi...", только тогда понял, какую страшную силу несли они в себе. "Роботящим рукам..." звучало как пророчество.
      Шевченковский праздник и годовщина Парижской коммуны продолжались в школе еще долго, хотя о них уже и не говорилось.
      Словно вдохновленные удивительной силой, мои школьники носили в себе радостные и тревожные минуты сопричастия к гению. Как бы разговаривали с самим дедушкой Тарасом и он завещал им: "Учитесь, братцы мои, думайте, читайте, и чужому обучайтесь, и своего не чурайтесь!" И даже самые отъявленные лодыри и шалуны в эти дни не могли ослушаться этого завещания.
      Школьные изложения писали в стихах. Я даже перехватил несколько "цидулек", в которых неизвестные парубки объяснялись в любви неизвестной дивчине четырехстопным ямбом. Понятное дело, я не разглашал тайны переписки, но чьи-то мужественные щеки пылали, чьи-то прелестные глаза опускались долу...
      И еще долго-долго стоял дух праздника. Каждый день вставал я от сна в ожидании чуда, словно мне должны были вернуть утраченную молодость. И с каждым днем все выше поднималось солнце, опадала белая пышность снегов и на пригорках зияли черные дымящиеся паром латки. Клокотали, захлебываясь в пене, ручьи, в больших лужах купались воробьи, пили живительную талую воду, наполняясь силой к продолжению своего беззаботного рода. По-новому звучали человеческие голоса - слышалось в них рождение песни. Мне кажется - именно в эту пору земного возрождения происходит зачатие всех песен. Недаром все мифологические сюжеты начинаются с рождения света. Поэтому и весну этого года, весенний, так сказать, солнцеворот запишем на самой чистой странице нашей Книги Добра и Зла. И будем наблюдать, как из освобожденной земли прорастают добрые злаки.
      Наше поле чистое, выпололи все бурьяны, засевайся, уродись, жито и пшеница... А за границами - поднимаются плевелы. Безумствуют контрреволюционные банды Муссолини, добрался до королевских покоев и до власти позер и паяц с колючими глазками и тяжелой мордой. Запахло кровью. Что такое фашизм - еще как следует не знаю. Одно мне ясно: если это поход против передовой революционной мысли, террор против рабочих и интеллигенции, то эта мерзость долго не протянет.
      Вчера в большую перемену пришла в школу Палазя-хроменькая, жена Македона. Таинственно поманила меня пальцем. Мы вошли в опустевший класс, я велел дежурному выйти, и Палазя вытащила из-за пазухи письмо.
      - Вот, Иван Иванович. - Теперь она уже не боялась за судьбу своего мужа, и его письмо было для нее не только семейной радостью, но и предметом непонятной для меня гордости. - Ой Петро!.. - покачала она головой, и непонятно было, то ли она упрекала его, то ли гордилась им.
      В том письме наш односельчанин Македон, как всегда в подобных случаях, приветствовал свою ненаглядную женушку и девятерых сынков, передавал поклоны всем родственникам, спрашивал, как там та коняга, которую привели богатеи, не спала ли с тела, не ложится ли в конюшне (не ослабла ли на ноги). А затем шло:
      "У меня большая радость. Я выручил начальника режима. От него была мне большая благодарность, и сказал: "Ты, Македон, спас меня, и я тебя спасу". Так что меня перевели в другую камеру и, даст бог, через несколько недель отпустят меня к деткам. И прижму я тебя к сердцу, и ты услышишь, как оно сильно крепко бьется. И береги, Палазя, деток, потому как мы будем старенькие, то они и нам с тобою дадут пропитание. А мне ничего живется, так же дают есть, как и давали, и на морду я не похудел".
      От непомерного волнения Палазя дрожала.
      - Ой Петро!.. Славу богу, слава! Сжалился господь над нами!
      Меня так и передернуло. Жаль мне было и Палазю, но не менее жаль и человеческую правду. Только тогда люди узнают ее, эту правду, когда станут измерять собственное горе чужим.
      И я сказал ей:
      - А все-таки лучше было бы, если б Петра не помиловали.
      Она долго думала. Не могла осознать ни моего жестокосердия, ни моей горькой правды.
      - Прощевайте, Иван Иванович!
      - Ходите здоровы.
      Я просидел за партой до самого звонка.
      Где-то под вечер меня вызвали в сельсовет.
      На мое приветствие писарь Федор махнул пером на дверь второй комнаты:
      - Ригор с барышней.
      Панночка оказалась очень хорошенькой, с темным пушком на верхней губе и нежным овалом лица, деревенской девушкой. Здороваясь со мной, она густо покраснела. Будто заглянула в жаркую печь.
      - Павлина. Костюк.
      - Чем обязан? - Мне нравилось ее смущение.
      Девушка посмотрела на Ригора Власовича.
      - Это их культпросвет прислал. И уездком комсомола. Так что вам, Иван Иванович, придется передать хату-читальню. Им вот.
      Я развел руками.
      - Вы, Иван Иванович, не обижайтесь, будете и далее народ учить, только вот они, - указал он большим пальцем, - будут у нас пионервожатой и комсомольскую ячейку организовывать. Я это еще на школьном собрании говорил. А платить им будем из средств самообложения. Ничего, ничего, Иван Иванович, не сомневайтесь, они, - и снова большим пальцем в сторону Павлины, - тоже школу проходили.
      "Ну, слава богу, - подумал я, - что не по азбуке Ригора".
      - И от Рабземлеса они, - продолжал Ригор Власович. - Наймитам, которые работают у живоглотов, будет защита.
      - Ну, хорошо, - сказал я, - работы всем хватит. И образование, думаю, подходящее? - Я краем глаза покосился на девушку.
      От учености, которая так и перла из меня, Павлине было не по себе.
      - Если вы из самого культпросвета, - снова сказал я без тени улыбки, - то вы - мой коллега. Пойдемте, коллега, пить ко мне чай.
      "Коллега" так зарделась, что я наконец оставил игру, подморгнул Ригору Власовичу и похлопал девушку по плечу.
      - Ну, ладно, ладно, пошутили - и хватит. Серьезно, пойдемте к нам, переночуете, а уж завтра - за дело.
      Я взял ее за руку и, как маленькую, повел за собой.
      Евфросинию Петровну ошеломила красота Павлины.
      Разговаривая о всяких пустяках, она незаметно для самой себя все прохаживалась вокруг девушки, рассматривала ее анфас и в профиль. Кружилась над нею, как бабочка над цветком. И мне были известны тайные мысли жены. В течение какого-то получаса наша невестонька Катя была отвергнута и яблоко раздора передано Павлине. И, видимо, не тревожила мою жену разница в возрасте Виталика и Павлины. Девушке следовало отключиться от времени и ждать, пока подрастет Виталик.
      И угощала Павлину Евфросиния Петровна как собственную невестку.
      Уложила спать на перине, мягкой и пышной, как белое облачко. Мне кажется, что в ту ночь видела во сне девушка райские сады и золотых соловушек.
      Поутру, еще до занятий в школе, я повел Павлину в хату-читальню и показал ей все нехитрое имущество.
      - Хозяйничайте, коллега.
      Девушка сразу же кинулась к книгам.
      - Готовьте акт, подпишем вечером.
      Девчушка оказалась боевой. Уже к полудню на дверях хаты-читальни и трех магазинов - кооперативного и двух частных - висели намалеванные красными чернилами объявления.
      Старый Меир, когда на дверях его магазина Павлина приклеила свое воззвание, только диву давался.
      - Я почтительно звиняюсь, но на што мне ваша красная грамота? С меня достаточно и патента. Тогда на што мне это представление!.. А скажите мне, добрая девушка, не слыхать ли там сверху чего-нибудь такого? - И старик покрутил поднятой растопыренной пятерней. - Ну, про снижение налогов или оптовых цен?
      На это девушка покачала головой, а рукой проделала такое движение, как будто закручивала гайку.
      - Ну, поглядите, какая умная девушка! - зацокал языком Меир. Похоже было, что и его обрадовала перспектива закручивания гаек...
      Тубол, заметив объявление на двери своей лавки, взорвался, как перегретый резиновый мяч:
      - Вон от моей собственности! Тут тебе не агитпроп.
      И говорят, Павлина ответила ему так:
      - Чего вы, дядька, кричите? Непременно кровь в голову ударит. И помните - советская власть не любит мелкой и крикливой буржуазии.
      Тубол даже посинел весь. Стал у двери, как распятый:
      - Не дам! Нету такого закона! Нэп!
      - Ну что ж, схожу к председателю, спрошу, не отменили ли советскую власть.
      Тут уж лавочник опомнился, заморгал, сплюнул:
      - Тьфу на ваши головы, анахфемы! Знает, песья вера, где закон искать!.. Так лепи ужо свою ахвишу и сама возле нее вешайся!
      И так костерил девушку перед покупателями, так возмущался нарушением своих суверенных прав, что слух про Павлинин приезд и ее объявление облетел все село за каких-то полчаса.
      - Комиссарша какая-то объявилась! Будет записывать в антихристы.
      - Чтобы в божьи храмы не ходили, детей не крестили и пасхальных куличей не ели...
      Закипели страсти.
      Не нашлось ни одной бабуси, которая согласилась бы принять Павлину на квартиру. Даже Ригорово обещание привезти две фуры дров не произвело должного впечатления.
      Павлина опечалилась. Евфросиния Петровна сразу заметила ее настроение.
      - И что это ты, детка, грустная да невеселая, будто схиму принимаешь?
      Я объяснил.
      Жена просияла.
      - А я и сама хотела предложить - оставайся, мол, у нас. Будет тебе хорошо. Так уж хорошо!..
      - Так, может, вам тесно. Вот и доченька... - Павлина имела в виду Катю.
      О доченьке моя любимая женушка с дальновидным неодобрением промолчала, зато рассказала гостье про Виталика с такой безотносительностью к его возрасту, что любая девушка на месте Павлины должна была непременно влюбиться в него заочно. Он был умнейшим из всех сыновей, самым красивым из всех парней, одним словом, Виталик был сыном Евфросинии Петровны! Одного только не предвидела моя половина, что он свою будущую жену (вторую!) станет называть тетей... Я заранее потешался.
      Мне кажется, что с этого дня Евфросиния Петровна начала забывать наше неразумное дитя Ядзю.
      А со святой девой приключилось вот что.
      Как ни тужил Ригор Власович по своей голубой звезде, но и он, должно быть, не решился бы драться с Романом Ступой ни на саблях, ни кольями, ни даже на кулачках. Не потому ли, что его соперник числился в бедняках?..
      Но, может, понимал наш сельский предводитель, что и Ядзя не нашла того, что искала.
      И охватила Полищука тоска превеликая, и уже не мог он видеть бедняка Ступу, и это, вероятно, было наибольшим грехом Ригора.
      Зашел как-то Ригор Власович к Роману и спросил Ядзю строгим голосом, не эксплуатирует ли ее хозяин.
      А Роман Ступа, обсосав прежде свои слова, ответил ему так:
      - И нечого тебе мешаться, ибо она моя жона. - И еще пососал. - А живем мы с Явдохой на веру.
      - Как? - потемнел лицом Ригор Власович. И, часто дыша, посмотрел на Ядзю. - Правду... этот?..
      И молчала Ядзя.
      И снова спрашивал Ригор Власович:
      - А отчего ж ты, живоглот, не обвенчался с ней?
      - А оттого, что я праведной веры, а она католичка.
      Задумался Ригор Власович.
      - Правда твоя. Нельзя тебе с нею в церковь. Но и не годится тебе, праведнику, держать за одни харчи наймичку да еще и спать с нею. А станет она тебе законной "жоной" с другой стороны. Чтобы, ежели захочет бросить тебя, старого мухомора, так чтоб и половина имущества отошла ей. Одевайтесь, Явдошка. И ты, живоглот, одевайся тоже. Поведу я тебя в сельсовет. И сам скажешь Федору-писарю, чтоб он вас записал, а я только поставлю печатку. И не пикни. А не то, клянусь Явдошкой, клянусь наганом своим, мировой революцией, хотя и не посчастливилось мне за нее погибнуть, что убью тебя непременно, как гидру, если ты, гад, начнешь вилять хвостом. Потому как не могу я видеть, когда обижают хороших людей!..
      И когда церемония первого в Буках гражданского брака была закончена, пожелал Ригор Власович счастья молодой княгине. А князю сказал так:
      - А теперь, дурень, иди и читай свою библию, пока совсем ума не решишься. И если хоть пальцем ее тронешь... Явдошку то есть... или словом поганым... Будет она тебе вместо богородицы. Вот так.
      И дивилось все село, и удивлялся Ступа. И я, записывая это, тоже крайне удивляюсь.
      ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ, в которой автор оставляет Яринку без
      проблеска надежды
      Ой, пойду я лугом,
      Лугом да долиной.
      Может быть, я встречусь
      С родными своими...
      Оживала земля. Оживала Яринка.
      Тихо-тихо, слабым голоском заводила текучую тоскливую песню, такую широкую, серебристую и горькую, словно озаренная лунным светом полынная степь.
      ...За слезами горькими
      Брата не узнала!..
      Заканчивался великий пост.
      С самого утра вся семья Титаренко, за исключением Павлика, которому Кузьма Дмитриевич велел идти в школу, чтоб не косился учитель, направилась в церковь.
      Данила долго, как парубок, собирался, начищал ваксой сапоги, укладывал смоченный лампадным маслом пенистый чуб, указательным и большим пальцами выравнивал отпущенные усики. Видать, хотел понравиться девкам.
      Яринка смотрела на него без осуждения и без ревности. Он теперь был для нее как длительная, но отошедшая боль. Нельзя сразу забыть, но нельзя и жалеть о ней. И даже была благодарна судьбе за свою тяжкую болезнь, разъединившую ее с ним. При малейшем прикосновении к себе она с такой отчаянной злостью кричала, что Данила стал побаиваться ее и избегать.
      Палажка догадывалась и недовольно бурчала мужу:
      - Ну, ты гляди, что вытворяет!.. Мучение мужу с такой жинкой... Что ему - к Тодоське Кучерявой идти?..
      - Вот, гадство, - соглашаясь, цокал языком Кузьма Дмитриевич. Но успокаивал жену: - Не надо сейчас об этом говорить. Когда выздоровеет наверстают. А ты ему скажи, так вот, чтоб к Тодоське не протаптывал стежку. Низзя. Значца, так... низзя. А то опять-таки сват Степан тяжкое сердце заимеет. Надо стеречься. И зачем была нам эта морока... Вот, гадство, как жизня устроена...
      И все это не раз слышала больная невестка. И не было раскаяния в ее душе, не было уже и желания жить с ними со всеми в мире. Не будет теперь она заискивать перед ними, любить их в ожидании какой-то перемены. Яринка еще не считала их врагами, но не были они уже ей даже далекими родственниками.
      Она еще не знала, как будет жить дальше. В душе была какая-то серость, седой туман.
      Но твердо знала: лучше умереть, чем разыгрывать покорность и любовь.
      Думала об этом часто. Боялась не смерти, а страданий. Поглядывала на спички. Сколько коробков надо? Будет ли болезненно? Сколько времени человек мучается в петле? Воды тоже боялась - жутко и темно. Есть ли безболезненная смерть?.. А если преждевременно закрыть трубу? Тогда все умрут. Нет, она этого не желала. А если бритвой по горлу?..
      Говорят, легкая смерть, если выцедить кровь из жил. Не больно, мол, а только тускнеет свет и хочется спать... Только бы не испугаться крови!
      И решила так: подождать. Чего - и сама не знала. Ведь не будет перемен, Не будет. Никто не скажет: "Выходи. Ты свободна". Не постучат посохами добрые сваты - сватать ее за ясного сокола. Но нужно, нужно ждать. И только тогда - когда же? - бритву к запястью!..
      И, ожидая, пела. Когда оставалась одна. Чтобы не слыхали они. Не догадывались. И в песнях тоже было - ждать. Ведь тот, кто создавал песни, допевал до конца, их еще и другие перенимали. Если бы самой сложить песню, да такую грустную, чтоб горько плакали люди на ее похоронах. Яринка торопилась - не имела времени! - и песни не получались.
      Оставаясь одна, ползала на коленях, смазывала в первой хате глиняный пол, а когда он подсыхал, рисовала коричневой глиной цветы. Горькие и тоскливые.
      Приходила свекруха, всплескивала руками: "Ну, ты гляди! Чудеса, да и только!.." И не было восхищения в ее голосе, и даже удивления не было, а только в первые минуты, пожалуй, просыпалось таящееся в каждом трудовом человеке уважение к чужому труду. А потом ходила по этим цветам спокойно, даже нарочно шаркая сапогами, чтобы эту тоскливую красу стереть. И все остальные топтали эти цветы, и Яринка была уверена - точно так же пройдут они грязными сапогами и по ее душе. И как это ни странно, она не огорчалась от этого. Знала все заранее и только проверяла свои предположения. Так оно и должно было быть. Нарисуй им и пречистую - они пройдут и по ней грязными сапогами. Только бы не упредить их, что они топчут.
      А она не скажет: это душа моя - не попирайте. Не предостережет она их от греха. Каждый сам за себя в ответе, от каждого зависит, полюбят ли его или осудят, поприветствуют ли или молча пройдут.
      Только соседки удивлялись - ай, красиво-то как! На таком желтом и ярком - цветы грустные, лапчатые, даже грешно и ногой ступить!.. Да научи и нас, Ярина, чтоб так вот разрисовать на пасху...
      И льстили свекрухе:
      - Ох и учите ж вы невестку, баба Палажка! Да разве молодые теперь способны?
      Хмурилась старуха:
      - Ну, ты гляди! На что оно нам? Тому, кто за хозяйство радеет, некогда и вверх глянуть. Цветы!.. Были бы хлеб да мясо. Восподь наш Сус Христос цветов не нюхал, а пятью хлебами пять тыщ людей накормил. Чтоб сытой была душа.
      - Так, так, чтобы сытой была и одетой... Да однако ж, баба Палажка, вон в храме божьем как красиво!..
      - Чудеса мне, да и только! Так то ж храм!
      Но то обстоятельство, что ее хату выделяли, примиряло старуху с Яринкиными цветами.
      - Малюй уже, малюй! - гудела она. - Пускай дураки любуются... Да, впрочем, оно и ни к чему... Запомни, Ярина: одно только хозяйство душу питает.
      И Яринка, слушая это с прищуренными глазами, поглядывала на свой живот, где могла быть эта душа, о которой говорила свекруха.
      "Господи, какая ж она ненасытная, эта ее душа!"
      И, назло им всем, чтобы защититься от их серых, раскормленных, как огромные тарантулы, душ, создавала все новые и новые рисунки на простенках, над окнами, всюду, где могла беззвучно петь ее золотая душа.
      И они вынуждены были молчать - боялись пересудов. И может, ненавидели ее за это так же остро, как она пренебрегала ими.
      Тимко, который получил от нее отпор, бубнил себе под нос:
      - Хозяйство большое, а работать некому. Вот я бы себе жинку взял!
      Мать слушала эти слова, вроде бы удивляясь, что сама не пришла к такой мысли.
      - Ну, ты гляди!..
      И долго стояла молча и неподвижно - каменная баба в степи.
      - Если бы хоть тебе, Тимоха, господь счастья дал!
      И в воображении своем видела ту девку, которую мог взять Тимко: фигура - широкая дубовая доска, большие руки, молчаливая, неистовая в работе. Такая, как она сама, Палажка, была смолоду. Будет рожать детей под копной, на третий день после этого возвращаться к работе. И не надеяться на благодарность. Жить только ожиданием, что после смерти свекрухи все добро: бесчисленные поставы полотна, скотина во дворе, и прялка, и кудель, и терница, гребни и мотовила, и все загоревшие, как мавры, горшки, и зыбка, в которой укачивались дети многих поколений, и кровать, и гора подушек, и подойник, и цедилка, и даже деревянные кружки - накрывать кринки - все достанется ей. Так разве не стоит ради этого повиноваться и молчать? Как молчала и повиновалась она, Палажка. А она ведь - была хозяйской дочкой, привезла в приданое столько добра, что и не счесть!.. Но повиновалась, и слушалась, и потихоньку плакала ночами. Иначе как же жить?
      Может, такой же самой, как видела ее Палажка, представляла себе свояченицу и Яринка: дубовую доску, с душой в животе. И молодица заранее возненавидела ее, но вовсе не из-за того, что та приберет к рукам все хозяйство и на правах жены старшего брата будет верховодить в семье. За то невзлюбила ее, что своим существованием будет утверждать: можно жить и повиноваться, можно существовать и терпеть там, где дерево трухлявится, а железо изъедает ржа. За то, что не станет ждать сватов с высокими посохами, которые должны сосватать ее за добра молодца. За то, что своим существованием будет утверждать: нет ни мечтаний, ни счастливых снов, ни надежды, ни даже права на смерть в конце великих разочарований.
      ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, в которой Иван Иванович очарован явлениями
      искусства, прослеживает рост самосознания Нины Витольдовны и
      удивляется ископаемым останкам монархизма
      Давно уже прошла пасха, но и до сих пор мол гусята-школьники приносят в торбах крашеные пасхальные яйца. Сваренные вкрутую, они уже посинели внутри, некоторые - позеленели, но, однако, никому еще от них не было вреда. Ибо сказано - черт знает кому и вареничек поперек горла станет, а молодец и от палки не увянет. Сторожиха Ядзя выносит на мусорник полные ведра крашеной скорлупы, ругает детей, а они все "христосуются" - один зажимает в кулаке яйцо, а другой старается разбить его своим. Разбил забирай и уплетай, твое треснуло - давай сюда. Даже новообращенные юные коммунары-спартаки, не кроясь от нас, учителей, развлекаются с крашеными яйцами. И так будет продолжаться еще с неделю, пока не съедят все яйца. Не считается преступлением, если кто-нибудь смухлюет. Прокалывают свежее яйцо, высасывают белок с желтком, заливают скорлупу расплавленным воском, а тогда - только подставляй другие яйца! Приносят в школу и неимоверно красивые писанки. Это уже настоящее искусство. Пожалуй, такие не грех было бы показать где-либо на выставке, если бы нашелся умный человек, который не узрел бы за этим мастерством потворство религиозным предрассудкам.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18