Современная электронная библиотека ModernLib.Net

К ясным зорям (К ясным зорям - 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Миняйло Виктор / К ясным зорям (К ясным зорям - 2) - Чтение (стр. 6)
Автор: Миняйло Виктор
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Подберут, проклятущие, и глазом не успеешь мигнуть!.. А пропали б вы все пропадом!
      До самого вечера Степан не обмолвился ни словом. В ответ на обращение Софии буркнет "да", "нет" и опять углубится в работу. Раскалывал сосновые поленца, обстругивал рубанком дощечки и брусочки, мастерил табурет. В хате вкусно пахло живицей, мирный такой и уютный запах...
      Вот если б в хате да еще и настоящий мир...
      Сколотив табурет гвоздями (столярного клея не было), Степан торжественно стукнул им посреди комнаты и, то ли издеваясь над Софией, то ли в знак примирения, сказал:
      - А ну-ка, сядь, не развалится ли...
      София приняла его вызов, села, еще и покачалась.
      - Вот это хозяин! Доведись, то и гроб для жинки сколотит!..
      Степан усмехнулся.
      - Вот только как этот хозяин обойдется двумя десятинами? - уже без намерения уязвить высказала свое беспокойство София. Помолчав, спросила его: - Так будешь брать землю в агропункте?..
      - Нет. Не то закуркулишься ты. А тогда и в царство небесное не попадешь. А я - в коммуну.
      Она долго смотрела на него, будто не узнавая.
      - Какой-то такой ты стал... будто помешанный. И что с тобой сделалось?
      - Человеком стал.
      Утром, управившись со скотиной, Степан пошел в сельсовет. Здоровались женщины - день добрый! - останавливались, провожая взглядом, видимо, знали что-то или хотели дознаться от него. Удивлялся - как же хочется каждому залезть в чужую душу!.. Останавливали мужики, которых он еще, кажется, и не знал, брали его руку в свои ладони и, подолгу не отпуская, сочувственно заглядывали в глаза, покашливали - выдал? - имели в виду Яринку. "Да, да, надо..." И, очевидно, ждали приглашения на чарку... "Ой, оставьте меня в покое!.. Отдал все, что имел, и не осталось у меня ничего! Идите себе подобру-поздорову, люди, - хорошие ли, злые ли, хочу побыть наедине с собою, нет у меня здесь друзей, но не хочу иметь и врагов среди настырных, которые набиваются в друзья!
      Идите себе, идите!.."
      У крыльца сельсовета долго еще стоял и раздумывал.
      В помещении секретарь озабоченно щелкал на счетах.
      В другой комнате разговаривали двое - Ригор Полищук и председатель комнезама Безуглый.
      - Здорово, хлопцы, - как-то устало пожал им руки Степан. Сел на лавку, долго молчал.
      - Пришел с чем? Иль на посиделки?
      - По делу, хлопцы. Только вот так сразу начать не могу. Надо бы нам вместе подумать. - Степан снова умолк и долго рассматривал групповой портрет членов правительства новообразованного Советского Союза, подошел ближе, читал фамилии, многих не знал. - "Чичерин... Луначарский... Семашко... Цюрупа... Яковенко... Красин... Курский..." А скажите-ка, хлопцы, кто это такой Яковенко, что наркомземом?
      - Такой же мужик, как ты или я, - объяснил Ригор. - Только голова во-о!..
      - Да ну! Чтоб простой мужик да в министры!.. Так, так... Ну, значит, про дело. Вот скажите вы мне: пошли б вы снова со мной на банду, если б объявилась?.. Вот так - плечо к плечу? Не побоялись бы, а?
      - С ним пошел бы, - кивнул Ригор на Безуглого. И улыбнулся одними глазами. - А с тобою... - помолчал немного, - и с тобою тоже пошел бы! Да вот только - отпустила бы тебя снова твоя Сопия?.. Не по душе она мне. А через нее, так сказать, и ты.
      - А что я - привязанный?.. Ну, да можешь думать как хочешь. Но только дюже заскучал я по винтовке, и дюже я не согласный с куркулями, как они шипят. И боюсь я, чтоб не ужалили они советскую власть. И хочется мне, чтоб они меня крепко не любили, чтоб за врага лютого принимали да чтобы из-за Софии не считали меня за родича. Да чтоб не надеялись на Польшу да Англию, когда, чтоб им пусто было, я при оружии! В армию я уже не годный. А в милицию - так пошел бы!
      ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, где Иван Иванович рассказывает, как Сашко
      Безуглый удивил не только свою жену, но и все село
      Жизнь в наших Буках - как лихорадка: то в холод тебя бросает, то в жар.
      Невесело, скажу я вам, прошла для меня Яринкина свадьба, - с неделю ходил как в воду опущенный. Но вскоре и повеселиться пришлось. А причиной тому послужил наш председатель комнезама Сашко Безуглый. Молва по селу пошла, будто бы рехнулся он. Еще бы - то повыкидывал было все иконы из хаты, то жену чуть ли не порешил, как стала возражать, когда в партию вступал, а тут на тебе - библию читает!..
      И куда бы теперь ни шел Безуглый, люди останавливаются и долго присматриваются - ну гляди ж ты, человек как человек, а такое с ним стряслось!.. Раньше, кажись, ничем себя не выявлял, а теперь вон глазами хлоп, хлоп, на людей смотрит, губы сложены трубочкой и посвистывает себе, как суслик - фью-у... фью-у... Ой, что-то оно не так!..
      Здесь должен пояснить: так уж повелось в Буках, что самыми грамотными считали меня, Евфросинию Петровну, Нину Витольдовну, а более всего батюшку, но даже за нами никто не замечал, чтоб библию читали. У батюшки евангелие, но это совсем иное дело!.. Водился такой грех разве что за Романом Ступой, но все знали, что он далее первой книги Моисея не осилил. А кто прочитает всю библию, тот становится таким уж умным, что вскорости упрячут его в сумасшедший дом. Вот такая опасность поджидает всех умников!..
      А как же выявилось это чудачество за Сашком? Да просто. Как-то вечером читал он толстенную книгу, а теща и глянь из-за плеча. А в книге той кто-то с роскошной белой бородой. Вот и разнеслась молва.
      Как-то я подступился к нему. Показал мне Сашко эту книгу, и оказалось - "Капитал" Карла Маркса.
      Рассказал я ему, что на селе про него болтают. Покачал он головой.
      - А должно быть, и впрямь мне ума не хватает осилить эту премудрость. Поначалу у меня в глазах двоилось, а теперь уже троится... Ну, а сказать по чести, мне ли знать про капитал, тогда как у нас революция, а коммуна... - тут он стукнул кулаком по столу, - все одно будет!.. - И посмотрел на меня таким горящим и уничтожающим взглядом, будто я посмел сомневаться. - Вот увидите! Сделаем!
      Я, конечно, подтвердил, что так оно и будет. Однако не сдержался, чтоб не пошутить.
      - А как, - спрашиваю, - для себя или для всех?
      - На всей земле!
      Я снова поддакнул. Но все же осторожненько так спросил:
      - А как вы мыслите себе процесс организации коммуны?
      Сашко в недоумении заморгал.
      - Ну, вот так - взяли и сделали!.. Собрались все бедняки и...
      - ...снесли в кучу по пустому мешку, и стала груда зерна...
      - Да вы что - смеетесь?! Государство же поможет!
      - Конечно, без этого не обойтись. А то - ни коней, ни инвентаря, ни конюшен, ни семян, а тоже - в хозяева!..
      - Не верите? - сморщился от обиды Сашко.
      - Не очень, - говорю. - Вот возьмите, к примеру, хотя бы такое. Сколько среди вашего брата бедняка еще таких, как Плескало. Живет себе один-одинешенек в нетопленной хате, никаких у него забот, от ранней весны до поздней осени возится на пруду - рыбку ловит. А зимой прикрывает один глаз кожаным кружочком да прилаживает деревяшку к здоровой ноге и попрошайничает в дальних селах. Разве захочет такой вот Плескало работать?.. А как быть с пьяницами? Да они же пропьют все ваше хозяйство! А воры?..
      - Это вы правду говорите, - удрученно согласился Сашко. - Но на вашу правду я вам свою скажу: не будем мы брать в коммуну ни лентяев, ни пьяниц, ни воров. Вот!
      - Ну и получится как в раю: одни только праведники. А куда же вы денете грешников?..
      Тут Сашко вновь заморгал глазами, а затем разразился такой тирадой, что я рассердился и ушел. Оказалось, что я и не за тех стою, и не тем дышу...
      Не знаю, одолел ли Сашко "Капитал", но тещу свою, что слух по селу распустила - зять, мол, не в своем уме, - совсем сбил с панталыку.
      Как-то зашла она к дочке. Поздоровался Сашко с ней, мамой назвал, а потом так ласково попросил:
      - Подойдите-ка сюда!
      Подошла теща, а этот пакостник мигом накрыл ее скатертью и так вот подчеркнуто строго:
      - Стойте и не шевелитесь! Ну-ка!
      Положил теще на голову книгу и с полчаса читал вслух.
      Теща едва чувств не лишилась.
      А как закончил чтение богоданный зять, так сказал:
      - Судачили вы, мама, про меня: "тронутый", мол, и то и се, вот и пришлось мне вас в новую веру перекрестить. Ну как, полегчало вам?.. И не вздумайте, - говорит, - к попу идти, чтоб снова открестил, не то пристрелю долгогривого. А чтобы в вас крепче новая вера держалась, печатку на тайном месте поставлю.
      Ой, как кинется теща в слезы:
      - Смолчу, смолчу, вот те крест святой, только печатки не ставь.
      - Ну, так помалкивайте, мама, и если с полгода не согрешите языком, то, может, и отчитаю вас в прежнюю веру.
      Как узнала, говорят, Сашкина жена, так ринулась на мужа с рогачом. Но он и жинку озадачил:
      - Если ты не перебесишься, так зачитаю старую, что не разогнется в пояснице, а у тебя язык отнимется. Ну, - говорит, - ударь меня! Ударь!
      И что вы думаете - опустились руки у жены.
      - Не боюсь я, - говорит, - что язык отнимется, сроду такого с женщинами не случалось, а боюсь я только того, мол, чтоб от рогача не стал ты еще дурнее!.. А хотя вы и комнезамы, но и вам нельзя быть без царя в голове! - Вот так и ляпнула горластая Зинка, Сашкина жена.
      А Сашко Безуглый и вправду что-то такое надумал. Все говорил с Ригором, спорил, порой чуть ли не на кулаках доказывал свою правоту.
      Когда это случалось на людях, то слышали все частенько, как Ригор Полищук на пламенные Сашкины речи бурчал сурово:
      - Я раньше тебя про это думал... Да только... нету у нас таких людей! Нашел где праведников искать - в Буках! Здесь каждый, к примеру, третий живоглот!
      - Сам ты живоглот, если не веришь в коммуну!
      - Чтоб я да не верил в коммуну?! Да только не в Буках! Может, лет через сто! Самогон гонят - как их ни трусим! В церковь ходят! Попу носят! Детей крестят! И ты меня не воспитывай - я воевал за коммуну!
      - А я что - за Антанту?!
      Казалось, вот-вот схватятся друг с другом.
      Тяжело дыша, будто и вправду уже подрался, Ригор поворачивал беседу на мирные рельсы:
      - Да поверь ты! Я сам про это балакал в уездном парткоме... А вот страшно... Ну, уездком будет решать... А только еще раз скажу - нет у нас таких сознательных, таких, стало быть, кому все грехи отпущены. А допускать в коммуну всякий сброд... Ведь коммуна, братец ты мой... раз за нее тысячи людей помирали... то ею шутить не годится!..
      Тем не менее, заразившись настроением Безуглого, Ригор ходил с ним даже по полям, барахтаясь в сугробах и согревая руки в рукавах шинели. Прикидывали вдвоем, где отвести землю для коммуны.
      Поползли слухи по селу, встревожились богатеи - еще бы, лучшую землю отберут от хозяев для всяких вшивых! А чтоб вы ноги переломали, пока снуете да меряете!..
      Плохо чувствовали себя мужики. Говорил писарь, а ему достоверно ведомо: отрежут от Буков двести десятин и прирежут Половцам. И это справедливость? Испокон веку числилась земля за буковской общиной, каждый пастушок знал границы, которыми были отмежеваны половеччина от буковщины, старые мужики даже задами своими могли засвидетельствовать эти межи (в старину, рассказывают, отмежевывая село от села, на главных поворотах межи пороли пойманных для этой цели мальчишек - для памяти!), а тут на тебе отдавай лентяям половчанам и коммуне!.. Нет, не знают об этом высшие власти!..
      На сельсовет и комнезам надежды не было. Потому как и Ригор, и Сашко Безуглый ради коммуны все Буки отдадут. Ради их партийной справедливости...
      Тайно собирались мужики у Балана, выбирали доверенных, тайно от местных властей собирались те к самому всеукраинскому старосте.
      А как же, пойдем. Расскажем, как издеваются комнезамы - это при народной-то власти! Скинут Ригора, ей-богу! И Безуглого в три шеи - это вам не восемнадцатый годик!
      Надели, говорят, хозяева старые кожухи - латаные и облезлые, обулись в разбитые сапоги, обмотав их мешковиной, чтоб не сказали сторожа при власти - о-о, куркули приперлись! - сели в кукушку... и-и - прощайте, родные Буки, вернемся невесть когда, если не с золотой грамотой, так в поминальной грамотке...
      А Сашко с Ригором направляли своих ходоков - в уезд. Написали все, как должно быть, - и чернозем, мол, у нас в аршин, и постройки в бывшей экономии Бубновского кое-где сохранились, а остальное можно подправить, и земельная норма, мол, у нас лишняя есть, и народ, сильно желающий в коммуну, в полном наличии, и инвентарь помещичий, если хорошенько потрусить куркулей, тоже найдется, - и саковские плуги, и бороны "зигзаг", и скоропашки, и еще пружинные культиваторы. И еще два паровых трактора заржавелых. Вот и давайте нам, мол, землю, да постройки, да инвентарь, который, как сказано, богатеи растащили из экономии, да кредиты на покупку лошадей и крупного рогатого скота, да посевной заем, да материи на одежду - негоже ведь коммунарам отсвечивать грешным телом, - да и станем жить на зависть всем, кто в коммуну не хочет и кого не хочет коммуна.
      Вызывали Полищука и Безуглого в волость, а потом и в уезд. Возвратились они охрипшие и похудевшие. Сашко от радости ходил вприпрыжку, мало того что и так голенастый.
      Вскоре в Буки приехал сам секретарь уездного парткома. Рядом с ним в обшарпанном автомобиле сидел спец - Виктор Сергеевич Бубновский.
      Агроном уже привык к своему положению совслужащего, и то обстоятельство, что с секретарем уездной парторганизации приехал в родное село, не обескуражило его. Напротив, он был веселым и разговорчивым, без тени предупредительности или виноватой смущенности.
      Возможно, именно эта черта его характера и импонировала секретарю уездного комитета Петру Яковлевичу Кочевскому. Секретарь был из бывших студентов политехникума, работал в подполье в Екатеринославе, потом в Чека. До сих пор еще ходил в кожаном картузе и кожаной тужурке шофера броневика. На остром носу уверенно сидело пенсне велосипедом. К агроному Бубновскому секретарь относился с легкой насмешливостью. Он подозревал Бубновского в дворянской ограниченности, в сословной глупости.
      Около сельсовета старенький "бенц" в последний раз чихнул, вздрогнул и остановился. Мальчишки тесным кольцом обступили автомобиль, гладили ладонями замасленные бока, бренчали туго натянутыми спицами колес.
      Секретарь, которому не было и тридцати, легко спрыгнул на землю. Виктор Сергеевич, солидный возраст которого и, так сказать, благоприобретенная дородность не позволяли бодриться, слез медленно, опираясь на плечо одного из мужиков, стоящих рядом. И от этого всего выглядел он так, будто секретарь уездного комитета был у него в подчинении, но он не желал этого показывать.
      Виктор Сергеевич небрежно поздоровался с толпой - здорово! здорово! затем запросто обратился к секретарю:
      - Я, Петр Яковлевич, на полчаса... Пройду на кладбище.
      Кочевский молча кивнул головой и, будто бы загребая с собой гурьбу мужиков, едва не наступавших ему на ноги, вошел в сельсовет.
      Бубновский заметил меня, подошел. Настороженно и вежливо-враждебно смотрел неспокойными светло-карими глазами. Мы с ним вяло пожали друг другу руки, перекинулись несколькими необязательными словами, потом замолчали. По-видимому, не чувствовали моральной обязанности к дальнейшему общению.
      - Как Катя? - спросил он с учтивым равнодушием. "Удовлетворительно"? Как Нина?
      Я пожал плечами.
      - Так, так... - потискав мне пальцы, он заложил руки в косые карманы своей бекеши и пошел к кладбищу.
      Секретарь уездного парткома с полчаса разговаривал с Ригором и Безуглым. Потом Сашко вышел на крыльцо и поманил меня рукой.
      - Вас, Иван Иванович...
      Я вошел в помещение, еще раз поздоровался с крестьянами. Секретарь был в другой комнате.
      - Так вот какой вы! - Он долго держал мою руку. - Слышал про вас, слышал!
      - Верно, что-то плохое?
      - Да, плохое.
      - Ну что ж, дадите землю, буду пахать-сеять. А с мужика меня уже никто не выгонит.
      Секретарь гмыкнул, что означало, должно быть, смех.
      - Плохое вот что: не вступаете вы в партию. Почему бы это?
      - Я должен отвечать?
      Секретарь пожал плечами, развел руками.
      - Как вам сказать?..
      Я решился:
      - Не хочу торопиться делать политику.
      Петр Яковлевич усмехнулся:
      - А мы с вами и не делаем политику. Мы ее проводим в жизнь.
      - Я согласен проводить эту политику. Но хотел бы иметь право и на сомнение.
      - Так вот в чем дело! - покачал он головой. - Ох уж эта мне интеллигенция!.. Ну, пусть будет по-вашему. Только смотрите, чтобы жизнь не опередила вас. А в том, что вы будете нам помогать, я не сомневаюсь. О вас говорят - человек честный.
      - Благодарю.
      - Вот и скажите нам: как вы относитесь к идее организации в вашем селе сельскохозяйственной коммуны типа артели?
      Я сказал ему то же самое, что и Безуглому как-то.
      Сашко порывался перебить меня, но Петр Яковлевич с досадой замахал на него рукой.
      - Сомнения ваши разделяю и я, - сказал он просто. - Но подумайте и о том, что кооперативный план - это не пустой звук. Проще не скажешь: единственно возможный способ ликвидации эксплуататорского класса на селе в кооперации. Для этого нужно иметь опыт. А опыт - в работе. Пусть и в ошибках. Пусть и в срывах. Пока найдем правильный путь.
      - Ну, хорошо. А если ошибки и срывы дискредитируют саму идею кооперации?
      - Об этом мы не имеем права и думать. Можно отступить временно, в порядке тактического маневра, что мы и делаем, вводя нэп. Но отступление по всему фронту немыслимо. Иначе пришлось бы перемахнуть и через исходные позиции. То есть утратить и революцию. Есть в этом логика?
      - А пожалуй, что да.
      - Вот видите! Давайте же подумаем, как с самого начала взять верную ноту, не пустить "петуха". Надо максимально доводить до крестьянина хороший пример организации аграрного производства. Смотри, дядька, как у людей получается!.. Совхозы уже имеем. Это, как известно, высшая форма организации социалистического сельского хозяйства. Но крестьянин и раньше мог наблюдать собственными глазами крупное производство. Что ж, Бубновский неплохо хозяйствовал! Но для мужика это хозяйствование было враждебным. А коммуна - э-э, тут иное дело, это на его глазах, и хозяйничают в ней его сосед, или сват, или брат. Вот в это мужик уже поверит. Да еще как!..
      - Но согласитесь же - это будет рай для избранных!
      - Пусть будет сперва для избранных, чтобы в него поверили вообще! И в этом есть логика?
      Кочевский засмеялся. Он, видимо, любил не столько спор, сколько победу в нем.
      - Ну, так вот. К горячности этих юношей, - с легкой усмешкой указал на Ригора и Сашко, - добавим ваш жизненный опыт, трезвый ум и необходимый во всяком деле скепсис - и составится хороший триумвират учредителей коммуны! Ну, как?
      - Согласен, - без должного в подобных случаях пафоса сказал я.
      В это время в помещение вошел Виктор Сергеевич.
      - А вот товарищ агроном, - кивнул на него секретарь, - будет помогать вам экономическими расчетами. Не торопитесь. Все предложения подготовьте к началу посевной. Землеустройство затянется, возможно, даже придется коммуне сеять на землях кавэдэ. А потом можно будет произвести обмен посевами. Ну, это еще впереди...
      Так запряглись мы в большую работу...
      Не люблю я, как уже говорил, вмешиваться в жизнь, но никак не удается остаться в сторонке. Захватит тебя водоворот, и хочешь - выплывай, а хочешь - пузыри пускай. И должен, черт побери, выплывать...
      ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ, в которой автор видит Яринку по-настоящему
      счастливой молодицей
      От самой свадьбы Яринка никак еще не пришла в себя. В ушах все еще звучали свадебные песни - веселые и страшные своей волшебной силой, песни-пророчества, песни-заклятия. Будто и до сих пор продолжался праздник, шумный, бесконечный, бессонный и изнуряющий. А вся теперешняя ежедневная, без конца и края, работа казалась отдыхом от того надоедливого праздника.
      С третьими петухами вскакивала Яринка, горячая не от сна, а от бессонницы. Вся как наболевшая рана: не касайся - больно, но и немая - за нее могли кричать лишь другие. Свекровь тоже стеная сползала с печи, - она была честной рабочей скотинкой и перекладывать всю свою ношу на слабые плечи невестки не хотела.
      В одних нижних сорочках становились на колени - громким шепотом, преданно и нелукаво разговаривали с богом - "Отче наш, иже еси на небесех...", - выстреливали непонятные, тяжелые и шелестящие, как птичья дробь, слова, разгоняли ими сон, молча одевались, - свекруха ревниво поглядывала на невесткин живот, будто за несколько недель могло что-то измениться в ее существе, зевала открыто и откровенно, словно приглашая к этому и невестку, плескала из ладоней холодной водой в лицо, небрежно утиралась краем фартука, неодобрительно, но и без осуждения смотрела, как старательно умывается Яринка, - того и гляди сороки унесут! - и так, отдав дань новому дню, вступали в работу.
      Мужская половина семьи еще спала.
      Кузьма Дмитриевич лежал на топчане, как новорожденный, - большие натруженные руки на животе, отвалившаяся челюсть, почему-то запавшие во сне глаза, рыжеватые усы встопорщились кверху. Рядом с ним - мизинчик Павлик - бронзовая головка с золотыми кудряшками, спокойное, по-детски беззаботное и чистое лицо. На широкой лавке - ничком, с опущенной на пол рукой - мучился, захлебываясь в подушке, одутловатый Тимко. А из комнаты сквозь приоткрытую дверь доносился густой храп Данилы. От него Яринку пробирала дрожь. Данько будет спать дольше всех. Его не станет будить мать - жалея за ночные труды, отец же просто побоится: сын в раздражении начнет кричать будто спросонок, оскорблять, а ты кумекай, стоит ли гневаться на сонного...
      Да, Данилу мать пожалеет. Но ни Данько, ни свекруха не пожалеют Яринку. Ведь и себя свекруха не жалеет. И ни одну женщину не пожалеет она за всю жизнь. Можно пожалеть разве что непомолвленную дивчину. Она еще может поверить в добрый мир, в искреннюю ласку...
      Казалось - Яринка ко всему постепенно привыкает. И к своей постоянной - так и сводит челюсти от зевоты - бессоннице, и к тяжкой спина трещит - работе, и даже к новой, докучливой и ненавистной обязанности покоряться Данилиной грубой силе по ночам. Ко всему постепенно привыкала, чтобы не терять надежды - все должно измениться. Это лишь временно несет она свое тяжкое послушание - за радости свадьбы, за ту зависть, которую чувствовали к ней подруги, за познание недозволенного, думалось, чего-то неимоверно прекрасного, а оказалось - отвратительной пытки.
      А потом - что же?..
      Она и сама не знала, но, чтобы не умереть, ждала того, что должно было прийти на смену ее сегодняшнему бремени.
      Это должно быть чем-то долгожданным и светлым, как пасха. Этого можно было ждать годами, но оно могло открыться и в любой миг. Так вот: широко растворятся двери и вспыхнет такой яркий - со звоном - свет, от которого рыдания сотрясут ей плечи, - последние - радостные! - слезы в ее жизни!..
      И в этом свете появится он. Тихий парубок Павло из Половцев. С которым не сблизилась, не познакомилась, спасла от издевательств парубков и... оставила навсегда.
      Может, во имя его красоты, его боязливой кротости работает она в чужом хозяйстве (а ее никто и не уверял, что оно не чужое), отдает свое тело не любви, а поруганию. Во имя его красоты, любуясь ею в чистых мыслях своих и во сне, теряла уважение даже к собственному телу, ведь здесь, у чужих людей, она, опрятная, как лебедка, не имела возможности хотя бы искупаться.
      Во имя восхищения и веры в красоту, ожидания красоты она утратила даже песню - горлышко ее соловьиное пересыхало от напряжения в чужой работе.
      Во имя этой невиданной любви, которая должна была прийти, она, чтобы не умереть, обязана была любить и действительно любила чужих людей, которым досталась, как вещь, к тому же на даровщинку, как подарок по пьянке.
      Любила свекра и рада была услужить ему, - он будто бы стеснялся ее, как царевны, отданной за какую-то провинность в наймички. Он еще не привык к ней, вроде как не верил, что она приживется в его доме. Точно так же, как не верил Кузьма Дмитриевич когда-то, что богатая балановского рода девка, теперешняя его жена, станет жить с ним: только потому и согласились Баланы отдать дочку за него, наймита, что был неистов в работе, терпелив и неутомим, как вол.
      Кузьма Дмитриевич только покряхтывал, как бы в бессловесной благодарности за Яринкину предупредительность, - хвалить в хозяйстве считал неуместным: взбредет в голову невестке что-нибудь, зазнается, а там недалеко и до нерадивости.
      Угождала Яринка маленькому Павлику: ей нравился он - хорошенькое, как глазированное, личико, между зубами щербинка, смешно так шепелявит, рассудительный и умный. И ее совсем не задевало, что мальчик относился к ней как-то свысока, пожалуй, немного презрительно. И она понимала: Павлик хорошо чувствует небольшую разницу в их возрасте и охотно бы играл с нею, как и она с ним, но между ними уже стала высокая стена семейных отношений: деверь - невестка, и это сердило Павлика, а отсюда и это покрикивание, деланная придирчивость.
      - Ярина! Эй, давай-ка поесть! - это с порога Павлик, переваливаясь к столу, и Яринка летала, как ласточка возле ненасытных своих птенцов.
      От сурового густого голоса свекрухи Яринка напрягалась, как струна. Словно тумака ожидала в спину и, не дождавшись, облегченно вздыхала, благодарная за то, что ее так легко простили. А в чем была ее вина, не знала и сама. Возможно, в том, что родилась на свет такая худенькая и гибкая - как упрек дубовой силе и фигуре старой Титаренчихи.
      Яринке часто казалось, будто видела где-то свекруху - то ли в тревожном сне или, может, на какой-то иконе - черноликую суровую святую. И в своем справедливом гневе она не накажет Яринку только потому, что та никогда не осмелится ее прогневить.
      Любила и Данилу, мужа своего. Старалась не замечать его недостатков, иначе они могли бы вызвать только ненависть: его деревянный смешок, жестокость его - ни за что пинал ногой кота, бедняга вякал от боли, наглость - грубил отцу, гаркал на обоих братьев, его мужскую ненасытность, от которой Яринка часто беззвучно плакала. Любила его, или так ей казалось, чтоб не спугнул настоящую любовь, чтоб могла дождаться ее Яринка хотя бы и через десять лет!
      Любила даже мешковатого Тимко, который топтался вокруг нее, как бодливый бычок-годовик, сопел, фыркал, томился, казалось, покушался на нее своей дурной силой. Да, и этого она любила, хотя и побаивалась.
      Любила и ученого Андрюшку. Тот словно обнюхивал ее маленьким курносым носиком, будто зачаровывал сверкающими стеклышками пенсне. Был очень застенчивым, называл ее сестрицей, подходил к ней почтительно и крадучись, как ласковый кот. Из деверей этот был ей более всех по сердцу, и если бы она была незамужней, то, верно, наиболее свободно чувствовала бы себя именно с ним. Может, шептались бы, может, стали бы товарищами, может, по-дружески подтрунивала бы над ним.
      Так вот любовью, которую сама себе выдумала, спасалась эта чистая душа от неосознанной тоски, от страха, от отчаяния, а может, и от петли.
      От своего великого потрясения Яринка утратила чувство времени. Будто бы не несколько недель, а уже целую жизнь прожила она на какой-то шумной ярмарке в ожидании - когда же наконец домой?..
      Впрочем, теперь уже и родного дома у нее не было. Где-то в глубине души не осталось уже и прежней любви к матери. Мало того, даже злилась за ту перемену, которая произошла в ее, Яринкиной жизни. Отчима она уважала и как-то робко любила, но и ему не могла простить, что он не заступился за нее, не спас. Не было у нее где и поплакать, вряд ли и родная хата осушит ее слезы.
      Порой она и укоряла самое себя за неверность чужому дому. Ведь все так живут, и никто не надеется уйти от своей судьбы. А она, Яринка, была такой непокорной - даже в своей покорности!..
      И ей, отрезанной от всего светлого мира, дышали в лицо предстоящие дни вчерашним холодом, старой болью. Теснились за нею тени - все осмеянные судьбой, униженные девчушки, которые стали женами, матерями-богородицами и потеряли на свете все, не получив от жизни ни царствования, ни блеска княжеского ("молодые князь и княгиня!"), ни величия, ни даже маленькой человеческой любви. Теснились вокруг нее песни, похожие на красивых и нарядных девушек, такие голосистые и нежные, что становилось больно неужели и их обманут?..
      Так и жила.
      Любили ли ее?
      Она об этом не ведала. Да и в своем ожидании любви, что должна прийти, не очень-то стремилась знать, любят ли ее в этом доме.
      А принимали ли тут ее приязнь?
      И этого она не знала. Но вскоре узнала.
      В темных сенях подстерег ее как-то Тимко. Тихо кряхтя, клешнями своими лазал по телу, сжимал до боли груди, сопел и, словно оправдываясь, чуть подхихикивал. От неожиданности Яринка поначалу не в состоянии была даже голос подать. Потом ей стало неимоверно противно и страшно и она завизжала что есть духу.
      В сени выскочил Данько и, разглядев их обоих у стены, дернул Яринку за руку, крутанул вокруг себя и втолкнул в хату.
      - Так-то ты, растрепа?! - прошипел почти с веселой усмешкой.
      Содрал с головы платок, закрутил на руку косу и начал бить кулаком куда придется и так жестоко, что у Яринки сразу перехватило дыхание. Она лишь стонала утробно.
      Кузьма Дмитриевич кинулся разнять, но старуха преградила ему дорогу.
      - Оставь, - прогнусавила густым голосом. - Она жинка, он муж, нехай учит.
      Прекратила науку старуха лишь тогда, как стал Данько пинать жену сапогами.
      - Да ладно тебе! Еще печенки отобьешь! Глянь, еще рассыплется...
      Данько послушался, попятился со сжатыми кулаками, не сводя взгляда с распластанной неподвижной фигуры.
      - Ишь! Ишь! - злился он. - Вон какая! - Смотрел на мать, словно обвинял и ее.
      - Да никак Тимко шутковал... - равнодушно сказала Титаренчиха. - А все одно бабу учить надобно... За битого двух небитых дают.
      Она неторопливо набрала из кадки воды и брызнула изо рта на невестку.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18