Современная электронная библиотека ModernLib.Net

К ясным зорям (К ясным зорям - 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Миняйло Виктор / К ясным зорям (К ясным зорям - 2) - Чтение (стр. 7)
Автор: Миняйло Виктор
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Яринка открыла глаза, застонала.
      - Вставай уже, - вздохнула старуха. - Подрались и помиритесь. Бог велит в согласии жить. И нехай жена да убоится мужа своего. А не то как жить?..
      Она легко, как малого ребенка, взяла невестку на руки и положила на лавку.
      - Дай ей подушку, Даня... Ой беда мне с вами!.. - И не произнесла больше ни слова. Оперлась на лежанку и долго стояла так, о чем-то думая.
      А Яринка, у которой все тело гудело от побоев, бесслезно плакала и мысленно голосила: "Ой, на кого ж ты меня покинул? - словно упрекала мертвого. - Ой, когда ж я тебя дождусь, заступник мой, орел сизокрылый? потому что хотела видеть свою будущую любовь именно такой. И клялась ему и самой себе: - Все стерплю, все приму, только бы вороги не разлучали меня с тобой!.."
      ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, в которой Иван Иванович рассказывает о
      спартанском воспитании невесток и о сильной метели
      Отпустили жгучие морозы. Как-то дня два кряду бесновалось воронье. Как гречишная полова в водовороте, кружились тысячи крикливых птиц в серо-зеленоватом небе, усаживались на гибкие ветви тополей, покачивались, сохраняя равновесие распушенными хвостами, взлетали вновь, кружили и кружили, и от созерцания этого дикого вращения казалось: дюжие парубки взялись завертеть всю землю в ледяной карусели.
      Зима испускала дух. Проступали на дорогах серо-желтые полосы от полозьев, снег не скрипел, а только шуршал. Слегка горьковато пахла молоденькая кора на потемневших от оттепели вербах. Дымы стелились над крышами, сползали на землю и, тихонько покачиваясь, таяли на ветру. В хлевах мычали коровы - в дурманящую темень хлевов сквозь щели доносились неуловимые запахи грядущей весны.
      Я люблю эту пору. В ней - неясные чаяния и надежды. Все сковано льдом, зажато в железные тиски холода, но уже незримо и безудержно, наперекор ощутимой силе зимы, наперекор страху перед не изведанными еще стужами и лютыми ветрами, земля, стеная от боли, готовится сбросить с себя смирительную рубашку ледяного омертвения.
      Зима мало привносит впечатлений в человеческую душу. И запоминается она разве что событиями: вон тот родился в студеную пору - после крещения чихал, вон тот помер - проклинали могильщики, пока долбили яму, вон тот пьяным валялся на дороге, взял да примерз к земле... А какие цвета окружающего зимнего мира радуют человеческую душу, об этом не сказано ни в одной песне. Не сложено песен про зиму.
      Потому и эту зиму тысяча девятьсот двадцать третьего года описываю так: снег да снег. Только знай пробивай дороги.
      Длинной извилистой тропинкой идем мы с женою на пруд. На плечах у меня коромысло, а на нем навешено выстиранное белье - Евфросиния Петровна будет полоскать его в проруби. Жена использует меня как дешевую рабочую силу, вернее, как вьючного осла. Но нам, мужчинам, приятно чувствовать себя ослами - за это нас жены хвалят.
      Вот так идем мы: впереди я, за мною мой любимый погонщик - говорит о домашних делах. Вдруг видим - Титаренковым огородом, сгибаясь под ношей, направляется к пруду Яринка Титаренчиха, а за нею - ее свекруха.
      У колеи мы сошлись, поздоровались.
      - Дай боже! - гнусавит старуха.
      - Дай боже! - пропел вслед и худенький ребятенок, которого мы с женой учили здороваться попросту: "Добрый день!"
      Яринка очень похудела. Верно, здорово достается ей в том раю, куда так торопятся все девчата... Большие продолговатые глаза юной женщины светятся искренней приязнью и даже гордостью: она уже знает себе цену, выросла в собственных глазах - большой работой, новыми, взрослыми заботами, познанием освященных тайн.
      Она, видимо, знает, что я о ней думаю. Смущается, но горделиво, до определенной грани; за той гранью - уверенность, что все идет хорошо: вот играла в песочке, подрастала, подчинялась всем взрослым, а как ступила на рушник - стала полноправной, может даже пререкаться со старшими, и никто за это не осудит, не рассердится. Вот так неожиданно каторга брачной жизни придала ей достоинство.
      Все идет, как и тысячи лет назад. Но не радует меня метаморфоза, что произошла с девушкой. Лучше бы она оставалась тем милым ребенком, какой я ее знал. Только бы на несколько лет дольше продлилось ее счастливое бесправье...
      Прорубь для полоскания была вырублена широкая - сажени четыре, не было споров из-за места.
      Старшая Титаренчиха села на груду мокрого белья и, кряхтя, стащила сапоги.
      - Вроде бы и поубавился мороз, а попервоначалу-то холодно, - сказала она, переминаясь с ноги на ногу. - А все старость... - Ступни у нее были плоские и растоптанные, с большими шишками на суставах пальцев. Сапоги Титаренчиха поставила подальше от проруби, чтобы не забрызгать. Разувайся и ты, Ярина, а то вмиг сапога промочишь... Теперь кожи не накупишься.
      - Да что вы, Палажка, сдурели, - вмешался я, - она же простудится!
      - Ничого с нею не станется до самой смерти! Что ома, ребенок?.. Замужняя, поди! Ни к чему ей панские причуды!
      - А как же, - произнесла Яринка. - Я уже замужняя. А кожа теперь дорогая! - И молодичка, танцуя на одной ноге, тоже разулась.
      Каково было ей ступать босыми ногами по льду - я понял по тому, как она зашипела тихонько, втягивая воздух. Однако храбрость рачительной хозяйки превозмогла стужу.
      - Ой, дурные, ну и дурные люди! - схватился я за голову. - И кто только вас образумит?!
      Евфросиния Петровна сердито буркнула - а тебе-то что? - и я, постанывая, как от зубной боли, начал расхаживать позади нее. А женщины спокойненько принялись полоскать. Кружили в воде свитыми в трубку полотнищами, расправляли их, хлопали по воде, выбивали вальками на льду. Вода тоненькими широкими язычками лизала им ноги. Одна только моя жена не жалела сапог. Не обращала внимания она и на то, что босые ноги Палажки Титаренчихи приобрели молочный цвет, а у Яринки - свекольный. Евфросиния Петровна оживленно разговаривала с обеими женщинами, и ее вовсе не тревожило мое возмущение.
      - Чем баклуши бить, лучше берись за валек!
      Я хлопал с такой яростью, будто под руку мне попалась сама Палажка.
      - Ох уж эти мужчины! - покачала головой Евфросиния Петровна.
      - А что, правда, Просина Петровна, - заговорила старуха, - что на церкву снова подати увеличили? - На меня Палажка совсем не обращала внимания. - Да и доколь оно будет, такое диво?! То в голодовку двадцать первого все золото позабирали из храма в казну, а тут уже и подать на храм. Как на шинок, прости, господи!.. Ой, так оно не обойдется! Вот помяните мое слово! Скажете - сбрехала!.. Еще и владыку святейшего хотят мирским судом судить!.. Горе нам, горе!
      - Вот вы, Палажка, болеете душой за патриарха Тихона, добрые вы, должно быть. А почему не болит у вас сердце за ребенка? - кивнул я на Яринку.
      Палажка сердито сплюнула.
      - Оттого, что у владыки сапог пары три, а у нас, грешных, по одной!
      Железная логика!
      Я уже не мог и возмущаться.
      - "У кого есть, тому добавится, а у кого нет, отнимется и то, что имел", - засмеялась Евфросиния Петровна.
      Чтобы меньше переживать за Яринку, я отошел от женщин.
      В тот день зашла к нам София жаловаться на мужа. Бросил хозяйство на произвол судьбы, подался в милицию. Уже приезжал из волости на казенном коне, на боку сабля, за плечами винтовка. И так возомнил о себе, что, приехав, не слезал с коня до тех пор, пока жена не открыла ворота. "Ну-ка пробегись да поверти своими телесами перед красным казаком!" Вот что отчебучил!
      Бегала София и к родичам, плакалась.
      Сват Тадей Балан успокаивал. Это, мол, ничего, будет и у нас своя рука. Ведь теперь вы, Сопия, и мы, хазяи, заодно...
      Но только не к тому пошло. Потому как, только что проснувшись, сел Степан на коня, заехал в сельсовет, взял с собой понятого и поехал к сватам на обыск - "трусить" горилку. Самогона, правда, не нашел, зато разбил куб. "Это, - говорит, - сватоньки, чтобы на нас люди не кивали, что мы, мол, родичи и я вашу сторону держу... В другой раз, - говорит, заеду, еще и обрез найду!" Бож-же ты мой!.. На что уж Ригор, да и тот не такой лютый!.. И что же мне делать, скажите мне, Просина Петровна, и вы, Иван Иванович?..
      - А вы его выгоните, - посоветовал я лукаво.
      - Да как же это так?! - всплеснула руками наша соседка. - Ведь поженились! Венчались! Перед богом святым поклялись!..
      - Ну, так, - говорю, - живите и покоряйтесь законному мужу.
      - Да мне ж хазяи хату спалят!
      - Вот видите, с кем вы породнились! С поджигателями да самогонщиками. С врагами советской власти. И ребенка своего отдали им на поругание.
      София вскипела:
      - Вот кабы вам, Иван Иванович, девки три!.. Иль ждать мне было, пока у Ярины коса поседеет?.. За хорошего человека отдала, за хозяина! А где хозяйство, там и достаток! Вы себе за деньги работаете, так вам все козы в золоте. А нам, хлеборобам, нужно работать и не думать, босая ты или обутая. На нас и сверху течет, и снизу печет! Если б не наша бережливость да работа - некогда и вверх глянуть, - и вы были бы без сапог, и Просина Петровна без "полсапожек"!..
      Высказала нам эту свою хозяйскую правду, зло сверкнула глазами, повернулась и хлопнула дверью.
      Вот так...
      И снова записываю я в свою Книгу Добра и Зла великую обиду. Горе чистого дитяти. А кого обвинять? Кого карать? Одних только Софию да ее сваху?..
      Сижу и размышляю - не напрасен ли мой труд на протяжении десятилетий? Какая польза от того, что восемьсот - девятьсот моих учеников научились читать, писать и считать? Смягчились ли их сердца, поселилось ли в них добро? Ведь и Софию я когда-то учил - "семью восемь - пятьдесят шесть", и "Буря мглою небо кроет", и "Сколько земли человеку надо". А вот не проняло ее мое проникновенное слово, - равнодушно отправила свое дитя на пожизненную каторгу, так же отправит и в могилу!..
      Нет, каюсь, нельзя безоглядно любить ближнего! Порою во имя человечности необходимо дубасить этого ближнего палкой по голове!
      Ой, Иван Иванович, как тяжело тебе жить на свете, разрываясь между любовью и злом! Если бы можно было взвалить все муки людские на себя погибал бы на каторге, замерзал в стужу, пылал бы в огне, выплакал море слез - за всех униженных и обиженных. Но скажите мне, люди, как это совершить?..
      И снова плетутся дни за днями, как серые каторжники на этапе, понурые и тупые...
      Неспроста кружилось воронье - выхлопотало, вымолило у сатаны великую метелицу.
      Накануне сеяло маленьким сухим снежком, а затем будто сквозь узенькую щелочку зашипел ветерок. Потом заворковал, как на сопелке, приглашая к танцу. И пустился нечистый вприсядку, да так, что взметнулись снега! Завыло, загрохотало в трубах и поддувалах - гу-гу-гу! Го-го-го! У-у-у!.. Хохотал сатана на ведьмовских оденках. Поднял такую кутерьму, что забеспокоилась в хлевах скотина.
      Завтра будут, наверно, сугробы выше заборов. Я решил наносить в кадку воды.
      Проклятые ведьмы, разлетаясь со своего шабаша, чуть не сорвали ведра с коромысла, срывали с меня шапку, дергали за полы бекеши, ледяными иголками кололи мне лицо, добирались до тела. Бр-р-р!
      Пока принес шесть ведер, еле жив остался.
      Зашел в хлев. Тусклый огонек каганца в желтом нимбе испарений покачивался от тоненьких сквознячков. Нежногубая Манька повернула голову, смотрела на меня доверчивыми глупыми глазами. Я протянул ей краюшку хлеба. Корова приняла ее шершавым языком и, подняв голову, смачно пожевала. Дохнула на меня нежно и тепло и, не дождавшись новой подачки, без обиды начала дергать сено. Я поиграл еще с телушкой. Ее тоже угостил. Пока я почесывал ей шею, телушка с удовольствием жевала рукав бекеши. Проверив, хорошо ли закрыта ее клетка, я погасил каганец и оставил счастливое семейство спать в тепле и уюте да видеть во сне зеленую весну под свирепое завывание вьюги.
      Теперь можно было вернуться в дом и благодарить судьбу, что уберегла от дальней дороги.
      Метель неистовствовала. Шагах в десяти уже ничего не было видно. Глаза слепила колючая белая мгла, дух захватывало. Ну и будет же завтра работы!..
      Мне не спится. Шелестит что-то в загате, попискивает стекло от скользящих по нему соломинок, кажется, что это шевелятся встревоженные мыши, тысячи псов завывают, просятся в хату. Так и подирает мороз по коже. Хорошо, что свою собаку Шайтана я взял в сени.
      Думаю и размышляю, как бы выпроводить Нину Витольдовну в уезд, сватает ее наробраз на курсы повышения квалификации. Хотя официально у нашей учительницы незаконченное высшее образование, а вот педагогического совсем не имеет. Предлагали поступить на четвертый курс института народного образования, но учительница отказалась: мол, старая уже... Решила так и остаться в сельской начальной школе.
      Жертвенность на манер мужа, с тайной гордыней? Не думаю. Просто, кажется мне, боится жизни исстрадавшаяся женщина, боится потерять связи с близкими людьми и остаться одинокой. Остерегается утратить единственное место на земле, где никто не попрекнет ее прошлым, где помнят ее доброй и чуткой, где никогда она, как сказал Шевченко, "не имела зерна неправды за собою". Где можно быть благодарной людям, даже самому последнему оборванцу-подпаску, за то, что не осмеяли ее горькую судьбину.
      На время отсутствия матери Катя будет жить у нас. Это решил конечно же не я, а моя любимая жена. Ей, как и всякой сильной личности, очень хочется быть порою чуткой и доброй. От этого сильная личность еще больше вырастает в собственных глазах. Кроме того, у нее под рукой будет объект воспитания, а сильные личности так любят учить и поучать. Мне же, возможно, посчастливится стать рессорой, когда воспитательную колымагу будет порядочно трясти...
      Всю ночь выло, ревело, свистело, стонало, шуршало, скулило - будто какой-то лохматый сказочный зверь пробирался к домашнему теплу.
      Вьюга не утихала до самого полудня. Брезжил в окнах тусклый свет, не понять - то ли сумерки это, то ли скудный рассвет. Хату выдуло так, что на двойных рамах окон повырастали острые ледяные шпили, а в ведре с питьевой водой тонюсеньким прозрачным кружевом поблескивал ледок. Хорошо еще, что дверь у нас открывается внутрь, а то навряд ли вышли бы из хаты. До хлева мне пришлось копать окоп в полный профиль. Напоив скотину, я влезал еще на крышу - прочищать трубу.
      Село будто вымерло - ни крика, ни человеческой фигуры на улице, ни фырканья коней, ни скрипа колодезного ворота. Только тоненький шорох и свист поземки - словно после гибели всего живого кто-то решил как следует подмести весь белый свет.
      Но постепенно люди приходили в себя. Растапливали печи, прочищали дорожки к воротам. Барахтался по самую грудь в снегу исполнитель из сельсовета, приказывал хозяевам расчищать улицы, - слушали его снисходительно и насмешливо: еще чего!
      - Так что, дядюшка Тимофей, за лопату да живо!
      - Еще бы! На мою лопату у бога сорок святых. И каждый как подкинет по сорок лопат!.. Вот начнут люди ездить, то и конями пробьют.
      - Это вы правду говорите! Но у меня служба такая. Только бы приказал. И еще просит власть чугунку чистить. Поезда не ходят.
      - Эге-е! Нехай Разуваев своих голоштанников выведет. А то вон какие гроши берут, а за них еще и на чугунке работай! Нема дурных!
      - Конечно. Я так же говорю, но, опять же, служба... Ну, прощевайте.
      - Ходите здоровы!
      И действительно, пробивали дорогу лошадьми. Только каждый выжидал, чтобы ему не пришлось выезжать на улицу первым.
      У случайных ездоков кони с храпом, с отчаянным напряжением вскачь преодолевали каждый аршин сугробов.
      Мужики стояли в воротах и сочувствовали.
      - Влево, влево бери! А не то покалечишь на тыне... Ну и намело!.. Светопреставление, да и только. Перепутал никак поп молитву...
      Где-то лишь к вечеру стали сходиться к Букам недобрые слухи. Усаживались на лавках, дышали на руки, развязывали по нескольку платков и шамкали. Вон в том да и в том селе баба замерзла на печи. Из хаты не выйти, к стогу не пробиться, печь не затопить. Лежала, лежала, пока не закоченела. Пришли сердобольные невестки, а она уже, слава богу, как полено...
      И еще рассказывают, замерз нищий у одного богатого человека под помостом рубленого амбара. Заливались, сказывают, собаки, потом что-то скреблось в окно, думали себе: уйдет куда-нибудь, а он, бессовестный, взял да подлез под амбар. И теперь будут таскать человека ни за что ни про что...
      И еще одну новость принесли старые сороки на хвостах юбок.
      Говорят люди, что недалеко от Половцев в Темном овраге нашли поломанные сани, а возле них какой-то начальник с кучером. А кони с упряжкой неведомо где. Видать, грелись бедняги горилкой, потому как нашли около них порожнюю четверть. Грелись, грелись, но так и не согрелись... И лежали в обнимку, как малые детки. Так и благословил господь тех мучеников и умереть соединившись...
      И чего понесло горемычных в Темный овраг? Там же пенек на пеньке, сам черт ногу сломит, а уж с санями... Видать, грелись те люди задолго до того, как случилась с ними беда...
      День прошел в тревоге и тяжких трудах. Беспокоились все - у того родственник накануне метели поехал на мельницу, тот в город повез кабана, а та подалась на чугунке в Киев на богомолье. А дома ждут не дождутся...
      Как ни ворчали люди, однако сами шли расчищать от снега узкоколейку. И хотя не платили за это, но каждый понимал: что для советской власти хорошо, то и людям не пойдет во вред.
      Были на этой общественной работе и начальник станции Разуваев, и его жена Феня, и их старшие сорванцы. Этим особенно нравилось, стоя на нагруженной снегом дрезине, отталкиваться палками и отвозить снег к высокой насыпи, где этот груз сгребали под откос. Отец их от большого возбуждения даже забыл напиться...
      - Веселее, молодички, веселее, дядюшки! - воркующе упрашивал он, а у самого весь чуб взмок. Сегодня он верил не только в человечество, а и в самого себя.
      - "Веселее, веселее"... - бурчали мужики. - Вот вытянуть бы из тебя во-от такого магарыча, сразу заскучал бы... - Но тем не менее, имея привычку работать на совесть всюду, где только брались, вырезали в снежной стене такие глыбы, что только кряхтели, подавая их на лопате вверх.
      Железнодорожное сообщение возобновится не скоро. Своего снегоочистителя узкоколейка не имеет. Поэтому и Виталик наш приедет неизвестно когда.
      Мы со своими гусятами-школьниками тоже трудимся в поте лица. В школьный двор нанесло снегу столько, что деревянное сооруженьице в углу двора замело по самую крышу. Порасчищали дорожки, небольшую площадку для гимнастических упражнений, ну, а для малышей выстроили снежную крепость и горку. На переменках во дворе было столько шума, столько веселья, что хотелось и самому присоединиться к одной из воинствующих ватаг...
      А через день или два после того, как пробили дороги между селами, из волости к нам в Буки привезли тело Виктора Сергеевича Бубновского. Это он, оказывается, был тем начальником, что замерз вместе со своим кучером.
      Узнав об этом, Нина Витольдовна лишилась чувств.
      Я чуть ли не с кулаками накинулся на мешковатого Диодора Микитовича, когда тот не проявил необходимой поспешности.
      - Да не умреть она... - попробовал было успокоить меня Фастивец. Женщины - они живучие, как кошки...
      - Вы!.. Пустозвон!.. Если не поторопитесь... так я вас! - Взглядом я искал что-нибудь потяжелее, что в моей руке могло бы убедить фельдшера в серьезности моих намерений. - Бего-о-ом арш! - гаркнул я, и старый военный фельдшер сразу узнал бывшего офицера.
      - Слушаюс-с... Сей момент...
      Он засеменил по утоптанной тропинке, наклонившись вперед, едва не падая.
      Руками, что тряслись от усердия, поднес обеспамятевшей нашатырный спирт. Нина Витольдовна вздрогнула, чихнула и открыла глаза.
      С ее уст сорвался чуть слышный стон, а у меня заболело все тело.
      Диодор Микитович впрыснул ей камфоры, и спустя некоторое время женщина совсем пришла в чувство. Потом тихо заплакала, то и дело повторяя:
      - Прости меня, боже... виновата... Прости, Виктор...
      У Кати личико заострилось, побледнело, губы дрожали. Она вся съежилась, и я знал - если она и застыла от страха, то только в тревоге за жизнь матери.
      Долбили яму на старом кладбище рядом с семейным склепом Бубновских.
      Представитель уезда, который должен был проводить Виктора Сергеевича в последний путь от имени земельного отдела, сидел в сельсовете и выправлял разные сводки. Нам он прозрачно намекнул, что церковные похороны нежелательны, поскольку покойный был совслужащим. Нина Витольдовна только растерянно кивала головой.
      Провожали Виктора Сергеевича всем селом. Может, потому что он был последним в помещичьем роду Бубновских. В далекое прошлое, в воспоминания дедов отошли дикий произвол крепостничества, но еще помнили строгий порядок помещичьей экономии, кумовство с либеральным старым паном, крестьянский надел, который получил молодой Бубновский, его самобичевание, издевательства над женой - от непомерной гордыни и сдерживаемой дворянской злости. И в смерти своей оказался Виктор Сергеевич незатейливым фигляром напился напоследок с "народом" и окочурился...
      Представитель из уезда оказался очень осторожным. Он так гладенько прошелся по жизни Виктора Сергеевича, что не понять было, хвалит ли он его или хулит. Стоит ли всем помнить кипучую энергию его, умершего, по внедрению многополья, в организации совхозов и агропунктов или ограничиться лишь тем, что он, умерший, был представителем враждебного класса, но нашел в себе мужество своевременно перейти на службу советской власти.
      Поулеглись после метели снега, спадало людское возбуждение.
      Нина Витольдовна три дня не выходила из своей каморки. Не было на уроках и Кати.
      Смерть Виктора Сергеевича как-то сразу примирила Евфросинию Петровну с ее коллегой. Потому что она стала вдовой. А это совсем не то, что разведенная женщина. Далеко не то!
      По этому случаю моя половина дала немало ценных указаний вдове. Посоветовала, какие цветы посадить весной на могилке, какому кузнецу заказать железную решетку для ограды, как справлять девять дней, сорок дней, годовщину.
      Справив поминки, Нина Витольдовна поехала на курсы. Притихшая и исхудалая девчушка осталась жить у нас. Временами меня пронимала такая нежность к этому ребенку, что замирало сердце. Но я никогда не позволял себе приголубить Катю на глазах у своей жены. Только изредка, помогая девочке решать задачи, положу руку на ее чернявую теплую головку, а у самого слезы на глаза навертываются. Как она, эта козочка, похожа на маму свою!..
      Не дает мне спать мысль еще об одном ребенке.
      Недавно повстречал я Диодора Микитовича. Пыхтел он, преодолевая нелегкий путь в глубоком извилистом ровике, что зовется сейчас тропинкой. Сошлись мы с ним, чуть ли грудью друг в друга не упираемся. Он в снег лезет, и я тоже.
      - Тьфу, каналии! Тропинку и ту не прочистять!
      - Откуда вы, Диодор Микитович? Здравствуйте!
      - Да вот Титаренковы пригласили. У них невестка малость прихворнула. Чуть было не врезала дуба. Понимаете, босая на льду белье стирала... Живучие, эти каналии-мужики... Ну, ничего. Дасть бог, и поправится, коли не помреть...
      О мерзавцы! Гром на головы ваши!
      ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ, в которой автор продолжает начатый Иваном
      Ивановичем разговор о спартанском воспитании
      После того как закончили с бельем и раскидали его на плетне да на кустах смородины и жасмина, чтоб вымерзло, Яринка никак не могла согреться. И только поздно вечером ее тело стало наливаться теплом. И вместе с этой теплотой все внутри наполнялось тяжестью, будто в жилах текла не кровь, а подогретое живое серебро - ртуть. Яринка поначалу думала, что это усталость разморила ее. Но начало пересыхать во рту, в глазах почувствовала жар, горели щеки, и она отказалась от ужина и сразу же легла.
      Данько долго играл с Тимохой в дурака, горячился, отчаянно хлопал засаленными, как блины, картами, пока бережливая мать не дохнула в стекло каганца.
      - Тоже мне домовые! Полбутылки керосина за ночь спалят!
      Вкатившись под кожух рядом с женой, Данько полез с объятиями. Яринка вскрикнула как ужаленная и толкнула его локтем. Данько зашипел от злости, зажал Яринке рот, но она с такой ненавистью вывернулась, что он, подобру-поздорову, отодвинулся.
      - Зараза! Противный! Гадкий!
      Яринка вся горела. Впадала в чуткую дремоту, видела пожары, мерещилось ей сырое мясо, и подсознательно поняла наконец - напала на нее хворость.
      Как малый ребенок, раскидывала руки, перекатывалась с боку на бок, и Данько, которому она мешала спать, шепотом ругаясь, забрал подушку и улегся на лавке.
      Яринку мучила жажда. Но знала - в этой хате никто ей не услужит. Спустила горячие ноги на глиняный пол и почти на четвереньках добралась в другую комнату. Нащупала ведро с питьевой водой, пошатнулась и, опрокинув ведро, облила стенку. Проснулась свекруха, прогундосила - а чума тебя забери! - и снова захрапела. С мокрым подолом - стояла на коленях - Яринка кое-как напилась, со стоном поднялась и, шатаясь как пьяная, добралась до своей постели.
      И все ей стало безразличным. Спать или не спать, встанет завтра раненько к привычной работе или будет лежать колодой, жить или умереть. Пускай ее осуждают, пускай оговаривают, Яринка не обмолвится ни единым словом, она далеко отсюда, ой-ой как далеко! Время не только остановилось, но и потекло вспять. И вот уже она не молодица, не чья-то невестка, а мамкина дочка. И все то хорошее, чего лишили ее после того, как она стала взрослой, снова вернулось к ней, десятками добрых рук обняло ее, ласкало и жалело.
      И этих ласк было так много для нее, что она начала стонать. "Не хочу, не хочу!" - плакала, как пресыщенное сладостями дитя. И склонялась над нею мать и в своей нежности была так горяча, что Яринка задыхалась от излучаемого матерью тепла.
      Потом была жатва, нестерпимый зной, короткая стерня колола ей босые ноги.
      Затем она теряла сознание от жары. Прибегала мать, обливала ее теплой водой, и Яринка приходила в себя - и сорочка действительно была мокрой, хоть выкручивай. А далее Яринка умерла. И была счастлива, что ее смерть пришла без боли и страданий. Сколько продолжалось состояние небытия, она не знала.
      Оживала и вновь умирала. Но и оживая, Яринка не знала, что происходит в окружающем мире. И ни разу не подумала ни про своего мужа, ни про свекровь, ни про деверей. Они просто не существовали для нее. И даже половецкий парубок Павло не являлся ей в бредовых видениях.
      Невесткина болезнь не внесла разлада в размеренный порядок семьи Титаренко.
      Так же, тяжело кряхтя, перед рассветом слезла старуха с печи и, не дождавшись пробуждения Яринки, в великом удивлении побрела в комнату посмотреть, то ли спит, лентяйка, то ли что сталось. Поднесла каганец чуть ли не к самому лицу, изумилась:
      - Ну, ты гляди! Чудеса, да и только...
      Бормоча что-то себе под нос, сготовила завтрак, разбудила всех, за исключением Данилы, сказала мужу:
      - Ты на гору, а черт за ногу... Ярина занедужила... И чего б это ей?
      Кузьма Дмитриевич пожевал губами, поскреб в затылке:
      - Вот, гадство, как жизня устроена!.. Надо бы фершала кликать.
      - Куда хватил! Не померла ж она.
      - Опять же жалко дитя...
      - Жалко, то, может, и жалко... А к слову сказать - еще опериться не успела, а уж такая квелая... А что ж будет, как пяток детей приведет?.. Тоже мне невестка, работница!..
      - Ну, фершала надо!
      - Да постой. Это ж - тому каналию отдай кус сала да десяток яиц. А я вот ее липовым цветом напою, да и...
      Отваривала Палажка липовый цвет, поила с ложечки невестку. Пробовала даже покормить - надо есть, а то долго так пролежит... Бурчала, выдергивая из-под невестки мокрую простыню, - ну, ты гляди! Чудеса, да и только! между тем дала маленькому Павлику подзатыльник, чтоб не был слишком любопытным.
      - Крутится, анцихрист! Чого ты тут не видал? Любопытный, как моей тетки гуска!..
      Еще дня два ждали, пока невестка надумает поправляться, потом уже послали меньшого к Софии, а Кузьма Дмитриевич пошел к Фастивцу. Не любил Диодор Микитович ходить к больным пешком, - подавай ему подводу, да получше вымощенную. Однако Кузьма Дмитриевич унял фельдшера:
      - Значца, так... вы поглядите, как, гадство, намело! Ну, намело ж, гадство!.. Надо ж понимать!.. Кони же - они животные, только сказать не умеют!..
      - Каналии, да и только! - фыркал фельдшер, но из уважения к богатому человеку пошел-таки.
      Ради невестки Палажка приготовила для фельдшера хороший завтрак.
      Диодор Микитович в одиночестве сидел в красном углу и неторопливо наливал горилку из ребристого, как бомба-лимонка, графина и, выпив, закусывал мерзлым салом и яичницей.
      - Вы, мадам Титаренкова, добре исделали, что присогласили медицину. Оно, конечно, бываеть, что и баба-шептуха помогаеть. Ну, иснять сглаз или вылить испуг, на ето бабы-шептухи великие мастерицы. Ну, а в рассуждении анатомии оне совсём слабые. А бабу-шептуху надо присоглашать тогда, када медицина совершенно бессильна. Не будеть ни вреда, ни пользы...
      Не закончил еще Фастивец завтракать, как прибежала София. Диодор Микитович попробовал было пригласить и ее к столу, но женщина лишь возмущенно махнула рукой. Вбежала в комнату, упала на колени перед дочкиной постелью и заголосила, как над мертвой:
      - Ой, на кого ж ты меня покидаешь!.. Ой, ягодка моя сладкая!.. Ой, улыбнись, мое солнышко ясное!.. Ой, деточка моя горемычная!..
      Целовала дочкины руки, а они были тоненькие и бессильные и, казалось, хрупкие и прозрачные, как стебельки одуванчика.
      - Мама... - шевельнула черными губами Яринка и зажмурила глаза. Она знала, что должно означать это слово, и знала так же, что мать не поймет его никогда. И она пожалела мать, отпустила ей великий грех, - ничего, мама...
      София поняла так: "Я никому на вас не пожалуюсь. Я стерплю. Забуду. Буду жить".
      И мать бурно обрадовалась:
      - Слава богу! Слава всему святому!
      Поцеловала дочку в потное личико, перекрестила и, повеселев, вышла к сватам.
      - Ну, вы подумайте только! И с чего бы это?.. Прицепится хвороба, а людям хлопоты... - Она словно извинялась перед свахой, словно сожалела, что родила дочку такой болезненной.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18