Современная электронная библиотека ModernLib.Net

К ясным зорям (К ясным зорям - 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Миняйло Виктор / К ясным зорям (К ясным зорям - 2) - Чтение (стр. 10)
Автор: Миняйло Виктор
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Слышь, - позвала старуха с топчана, - это они к тебе... Может, еще чего привезли.
      Двое Василининых мальчуганов осторожно подошли к Степану сзади, трогали эфес сабли. Маленькая девочка, сидевшая с бабушкой на топчане, заговорила о чем-то беззаботным голубым голоском. Внезапно замолкла, засопела, выскользнула из бабушкиных объятий, сверкнув голым задком.
      - Цего-то захотелось, - сказала она серьезно, присев над помойным ушатом.
      - Бесстыдница! - глянула на нее через плечо Василина. - В хате чужой дядя, а она, такая девица!..
      - Я исцо маленькая...
      - Она еще маленькая, - подтвердил Степан, подошел, нагнулся, погладил мягкие волосики ребенка и протянул ей длинную леденцовую конфету. - Нате и вам, - одарил он и мальчиков.
      - Кланяйтесь, благодарите, висельники! - Старуха заерзала. - Вишь, обратилась к дочери, - даже конфет привезли... А у кого же брали - у Тубола или у Меира?.. Может, в кооперации?
      Василина молча вытирала ложки рушником.
      - Эге ж, - рассуждала далее старуха, - тратятся... Как другая бы, то, может, и пожалела бы мужика... Может, они с Софией не ладят... Хворает или еще что...
      - Цытьте, вы! - прикрикнула Василина.
      - А я что, ничего... - промямлила старуха. - У нас комната одна...
      - О господи! - застонала молодая хозяйка. - Ну, чего пришли?!
      - Да вот... - смутился Степан. - Может бы, свету?..
      Василина зажгла масляную коптилку.
      - Что, не видели моей роскоши?..
      И села на лавке, сложив руки на коленях.
      - Садитесь уж и вы.
      - Ты спроси их... - снова подала голос старуха.
      Но Василина перебила ее:
      - Ну, говорите, чего пришли... скоро ли мне ваша Сопия косы рвать будет?
      - Убил бы.
      - Слышь, - не стерпела мать, - вон в Половцах одна вдова, детная, но ничего себе, отбила мужа у одной раззявы... А что, нехай смотрит. А то у одной есть, а у другой нету.
      - Слышите, - деревянно засмеялась Василина, - отобью!.. А чтоб тебя! Ну?! - резанула она Степана взглядом.
      Ему стало жутко.
      - Не нужно так, - сказал покладисто. - Мне так же больно, как и вам. И вот что скажу...
      - Говорите да идите себе. А гречки мне не нужно.
      - Какая пани! - Это старуха. - Не слушайте ее.
      Степан достал из нагрудного кармана сложенный вчетверо лист бумаги.
      - Вот нате.
      Василина не шелохнулась.
      - Про Никифора? Имею уже.
      - Гляньте.
      - Темная я.
      Он подошел к коптилке и начал читать.
      Василина слушала и не слушала. Надавала шлепков старшенькому, что полез было к Степановой сабле. В сердцах посадила на топчан меньшенькую, которая таскала за хвост терпеливого, серого от золы кота. Потом остановилась напротив Степана, сложила руки на груди.
      - Чтой-то в толк не возьму. Это про нас?
      - А как же. Я и говорю: назначили вам пенсию на детей. - Степан так расчувствовался от своих слов, что на некоторое время ему показалось, что он один причастен к этому делу. - Вот видите, аж семь пятьдесят в месяц!
      Женщина удивленно захлопала глазами.
      - Должно, шуткуете.
      - Нет. Вот тут - черным по белому. - И поправился: - Советская власть дала.
      - Гляди ж ты, и мы уже стали нужные! - Женщина все еще не верила и подтрунивала над собой: - Вот какие мы!..
      Мать ее заволновалась.
      - Слышь, Василина, это ж про гроши! Ну, ты гляди!.. Да сиди ты! прикрикнула она на внучку. - А сколько там моих будет?.. Говорила ж я Василине: этому человеку ты, мол, приглянулась. Так ты...
      - Деньги на детей.
      - Скажете!.. Такого и не бывает. Ежли к ней топчете стежку, то я - ей мать!
      Степан развел руками.
      - Закон. Вот если бы вы были родной матерью Никифора...
      - Такого не может быть! - Старуха даже затряслась. - Завсегда говорил мне покойный - ненько! Такого не может быть! Вот я отпишу самому большому начальнику! Как я мать...
      Старуха заплакала.
      - Нате конфету! - рассердилась Василина. - Замолчите, кому сказала!..
      Степану стало не по себе. Отдал бумагу молодой хозяйке.
      - Отдай бомагу! - потянулась старуха к дочери. - А то прокляну, ей-богу, прокляну!
      С чуть заметной улыбкой Степан взглянул на Василину.
      Та поняла.
      - Нате уже. Владейте. - И пожала плечами.
      Глядя молодице в глаза, Степан сказал ее матери:
      - А ваших там, думаю, не меньше рубля.
      Старуха сразу успокоилась.
      - Я ж так и знала. Меньше рубля не дадут. Как я есть мать.
      - Конечно. А это - на два пуда зерна.
      - Вишь, Василина, я ж говорила, что они... Так ты уж... Как я засну, то меня хоть в окно вытаскивай.
      Наступило молчание. Степан чувствовал себя скверно.
      - А я думала про вас не то. И злилась, ох как злилась!..
      - Ну, я пойду. Прощевайте.
      Василина метнулась открыть ему дверь. В сенях вдруг прильнула к нему всем телом, словно желая вобрать в себя. Всхлипнула.
      - Видал, как мать меня... Ой, все же!.. Лучше б я тебя и не встретила вовсе!
      Чтоб не обидеть женщину, он осторожно обнял ее.
      - Сестра!
      - Нет. Одна я как перст. Как свечка над покойником!
      Ее слезы щекотали ему подбородок.
      - Ты не гляди на мою злость. Не могла простить сама себе те снопы.
      - Я не осуждал тебя. Нет.
      Она поднялась на цыпочки и поцеловала его.
      - Сама себе не прощу... Что призналась.
      Он гладил ей спину. Дрожал. Думал: "От всего отказываюсь. От всего".
      - Знаю. Горе мое чубатое... Пошли.
      Под вишнями возле погребка женщина села на старые снопики. Степан осторожно опустился рядом с ней.
      - Василина... Ой, сестрица!..
      - Знаю.
      - Ой, не все ты знаешь, голубка!..
      Женщина взяла его руку, погладила ею себе щеку, потом положила на грудь.
      - Лучше б я тебя и не встретила б вовсе! - И всхлипнула. - Ты какой-то такой... Да только я не могла себе простить. Потому и зло имела на тебя. Ой!..
      Платок ее сполз на плечи. Кудрявые мягкие волосы тонко пахли ромашкой.
      - Василина. Сестра.
      - Нет.
      - Милая моя!..
      - Знаю. Да только Сопии боюсь. И сама себя боюсь. Знай, - зашептала она, - только с Никифором... Он один... да ты... Ну ты имеешь... Так, может, не нужно?.. - Вздохнула. - Пускай будет как было. Не надо, - решила она. - Чтоб мне глаза не прятать... если где повстречаю твою... А так считай - я твоя... вся. Но только не надо. И потом, не хочу я тебя ни с кем делить. Такая уж я удалась. Ой!..
      Степана опекла тоска.
      - Не сердись. Любимый.
      - Мне легко с тобой. Если бы ты все знала!..
      - Что?
      Молчал.
      - Как станет тебе так тяжко... так тяжко... что весь свет опостылеет... я буду ждать тебя. Как негде будет голову приклонить... Так не сердишься, нет?
      - Н-не...
      Степан осторожно поцеловал ее в щеку.
      - А в губы - нет. Потому как любый мне очень. А теперь я пойду. А не то останемся тут до утра. Потому как нет больше сил моих. Лучше б я тебя и не встретила вовсе. Ой!..
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ, где Иван Иванович в который уже раз размышляет о
      красоте человеческой, но не успевает довести дело до конца из-за
      Яринкиного несчастья
      Густым дождем стекают ветви ивы, огромная чаша пруда отсвечивает голубизной и зеленью. В чистое зеркало воды неотступно всматривается безоблачное лицо весны.
      Каждый год в эту пору я очищаю свою душу от печали прожитых лет. Телом воспринимаю мягкое, словно бы текучее солнечное тепло, слухом музыку мира, взглядом - два единственных, присущих нашей матери-Земле, холодных цвета. Выбрасываю из памяти все свои вольные и невольные грехи, услышанную и высказанную ложь, вырываю, как репейники, невеселые будни день за днем, смываю, как жирные пятна, все воспоминания, унижающие мой свободный дух, и - остается только детство, глазам которого открыты для радостного удивления все сокровища мира.
      И так - каждую весну, когда земля закипает зеленой пеной своей материнской силы и плодородия.
      Вчера приехала к нам из города Нина Витольдовна. Всего несколько дней пробудет она с притихшей доченькой-лозинкой. И правда, Катя незаметно вытянулась и стала такой гибкой, что покачивается в талии, когда идет. Два платьишка, все, что есть у нее, едва достигают коленей. Она стыдится, постоянно одергивает платьице, и эта ее стыдливость - не от воспитания, а от первобытного инстинкта ее прабабушки Евы, которая вдруг задумалась, насколько она угрожающе - первый небесный огонь на сухое дерево! - жива и прекрасна.
      Нина Витольдовна, несмотря на то что получает восемнадцать рублей стипендии, умудрилась не только жить на них, но еще и выкроить из этого дохода на гостинцы дочери. Были, конечно, конфеты, несколько книжечек-мотыльков с цветными рисунками и отрез шотландки на новое платье. И еще была волшебная трубка - калейдоскоп: все мы, от малого до старого, очарованы красотой, которая никогда не повторяется.
      Конфетами, понятно, набивали полный рот, невоспитанно причмокивали, облизывали губы и пальцы, часто пили воду - до полного изнеможения. Отрез прикладывали к груди, крутились перед зеркалом, склоняли головку то на одно, то на другое плечо, потом горделиво вскидывали, строили глазки, окутывались тканью, как туникой, счастливо вздыхали, ведь были мы женщиной от самого рождения и останемся ею до тех пор, когда нашей красотой перестанут любоваться не только другие, но и мы сами.
      Калейдоскоп, смешно сморщившись, нацеливали на солнце. Вращали его и просто немели от восхищения - нарождались немыслимые цветы и соцветия, которых никогда не запомним: вспышка, взрыв красок и - другое мгновенное рождение - как эфемерида по сравнению с человеком, как человек перед вечностью.
      Мы были умиленными, нежными и великодушными. Мы кошечкой мурлыкали под боком у матери, захлебываясь, объяснялись в любви к ней, очень невыразительным голоском уведомляли ее о наших успехах в учении, - скорее стыдились их, чем гордились ими, целовали маму разжатыми губами - очень влажные и искренние поцелуи, - вдыхали запах мамы и пьянели от этих родных запахов, но самое главное - в присутствии Евфросинии Петровны мы были вполне лояльны по отношению к этой почтенной даме и говорили о ее добродетелях с таким видом, словно хотели убедить в этом саму Евфросинию Петровну.
      "Она мне как мама родная. Ты, мамочка, никогда, никогда не сможешь быть такой, как Евфросиния Петровна!"
      И мама свято верила в это. Мы не шептались с мамой где-то по углам, мы знали уже про существование интонаций, тысяч оттенков улыбок, знали, что "текст" - для жестокосердных, "подтекст" - для добрых. И мы верили в то, что в конце концов избавимся от опеки над собой со стороны лицемерных, а по сути - недобрых матрон. "О как я хочу, мамочка, чтобы ты поскорее освободила Евфросинию Петровну от лишних хлопот!.."
      А любимая моя жена так и цвела от гордости - ее доброту признают публично! - и кипела от возмущения, что слова, предназначенные ей, можно толковать еще и по-иному.
      О святое детство! Горе тебе, если уже и ты, из соображений житейских, из побуждений устроить свое спокойное каждодневное бытие, начинаешь лицемерить - даже улыбаясь с прищуром.
      Нас с Евфросинией Петровной тоже одарили. Жене досталась большая жестяная коробочка с нарисованной на ней полнолицей красавицей с наплоенными волосами - пудра "Киска", целая голова сахара в синей бумажной обертке, мне - красивый настольный пенал с новым советским гербом и римской цифрой "V" и еще узенькая продолговатая записная книжка с алфавитом, может быть, для того, чтобы я в ней поименно записывал собственные грехи.
      Мы пили ароматный китайский чай с вареньем из крыжовника, и посреди стола стоял новый никелированный самовар, тихо мурлыкал и, напевая нежнейшие хоралы, посмеивался над нами какими-то продолговатыми носатыми рожами.
      Милые мои потомки! Когда будете выбрасывать из своего быта весь ненужный хлам дней наших, не трогайте только самовар! Он вас спасет от одиночества, приведет в ваш дом друзей - тихих, умиротворенных, он вас спасет от гордыни транжирства и пьянства!..
      Окна в нашей хате были открыты настежь, над лампой сатанинскими сателлитами кружились ночные бабочки, самоотверженно лезли в огонь, ослепленно бились о белую скатерть, но мы, казалось, не замечали их время замирало, как рой пчел после захода солнца. Мы перекидывались словами, как бы прислушиваясь к собственной речи, и она казалась музыкой, не требующей конкретного смысла. Мы были поглощены друг другом и сами собой.
      - А знаете, - вдруг оживилась Нина Витольдовна, - мои подруги по общежитию не верят, что я воспитывалась в институте. "Как, в том, где "благородные"?.. Не может этого быть!.. Вы, мол, и стирать умеете, и пол моете не хуже нас!.." Говорю: "Я и жать умею, и снопы вязать. И хлеб печь. И стряпать. И всему этому меня научила революция". - "Ну, благодарите, говорят, революцию, что сделала из вас человека!" Чудные такие девчата, наивные до смешного. Как-то в бане одна из них осторожненько так погладила меня по спине. "А вы совсем-совсем как наши девчата. Думала, что хоть кожа у вас какая-то не такая. Потоньше, что ли..."
      Мы с Евфросинией Петровной очень потешались.
      - А я ей, - продолжала далее Нина Витольдовна, - дала еще и мозоли на руках потрогать, - они еще не сошли с тех пор, как с Виктором получили землю от общины. Так они все кинулись целовать меня: "Вы ж теперь наша, совсем наша!.." Видите, как мало нужно для того, чтобы получить пропуск в другое общественное сословие!..
      - Ну, это вы, Нина Витольдовна, упрощаете! Те наивные девчата еще не делают погоды.
      - А я думаю: если приняли меня они, то примет и общество. Я не могу думать о них хуже, чем они того стоят. Мне сейчас так легко, что я верю только в хорошее.
      Я подумал: "Ты, золотая душа, можешь и разочароваться. Ведь суеверия очень живучи среди людей темных и одержимых".
      Уже, казалось, можно было и расходиться, как пришла из хаты-читальни наша Павлина. Девушка была грустная, пожалуй, даже угрюмая.
      - Что с тобой, детка? Садись с нами пить чай.
      - Ой, Евфросиния Петровна, с души воротит!..
      - Что такое, может, парни?..
      - Да нет, Иван Иванович... Совсем не то. Сегодня у каких-то Титаренко невестку из петли вытащили. Говорят, едва отходили.
      Какое-то недоброе, дурманящее и едкое тепло разлилось у меня в груди. Перед глазами всплыла мерцающая сетка и не исчезала даже после того, как я зажмурил глаза.
      - Яринка... о господи!..
      - Что?! Как?! - Евфросиния Петровна насела на будущую свою невестку, будто она была причастна к Яринкиному крутому отчаянию.
      - Всякое говорят, - защищалась Павлина. - Одни: тронутая она, мол, чего ей надо еще - попала к таким богатеям, другие: муж ее, мол, пасется на чужом поле, а еще иные - эти ненасытные жадины не одну на тот свет спровадят.
      И за столом среди нас, казалось, сел кто-то серый и косматый, без лица и теплого духа. И разъединил нас всех. Мы чувствовали себя словно воры, которых должны вывести из хаты на всеобщий позор. И от стыда отрекались друг от друга - не я! не я! меня не было в этой хате, я не живу вместе с теми людьми, их жестокость меня не касается!
      И Нина Витольдовна пошла с дочкой к себе, а мы с Евфросинией Петровной тоже ушли - каждый сам в себя.
      Только Павлина осталась сама собою - не чувствовала никакой вины.
      - Надо и у нас организовать женсовет. Защищать женщин. Ох, как бы я их!.. Тех хозяев! Мироедов!
      Тень Евфросинии Петровны ответила на это:
      - Смотри, детка! Убьют! Я не переживу этого.
      - Они убивают постоянно. Работой, такой, что плечи трещат и голова кругом идет! Проклятиями - за кусок хлеба, что дают за эту работу! Я их знаю.
      Мой скепсис, частица моего существа, тоже подал голос:
      - Да никто не пойдет в твой женский совет!
      И Павлина, пожалуй, знала - не пойдут. Но была в ней какая-то неуклонная - вне времени и обстоятельств - вера.
      - Сегодня не пойдут, пойдут завтра!
      И даже прищурилась, и две черточки, две бороздки залегли меж бровями - от решимости. И на этот раз она была очень хороша, хотя и портили ее горячую красоту эти, по-мужски жесткие, черточки. Вроде бы на какой-то миг отреклась от своей женственности и терпеливой мягкости, стала судьей.
      Мы сразу улеглись спать - что-то ждет нас утром?
      В темноте мне мерещилось невесть что. Будто бы, высвеченная изнутри по контуру, в чернильном мраке раскачивалась продолговатая фигура. Раз сюда, раз - туда... Как маятник, что отсекает время. Я мысленно считал до ста, до двухсот, а фигура качалась под мой счет, и не было мне отдыха от того мертвого колебания.
      В комнате изредка гмыкала Павлина. Потом я услыхал, как она встала и тихонько прошла по кухне. Я угадал ее фигуру в дверях моей боковушки.
      - Иван Иванович, - зашептала, - слышите, вы не спите?
      - Ой, где там...
      - Извините, я никак не могла уснуть. Все никак не выходит из головы... та, повесившаяся. Вот вроде и не боюсь, а жутко... Будто сама... сама задыхаюсь и... каюсь. Но поздно приходит раскаяние... Ой, поздно!.. И каждый ли кается?.. Или, может, только мука смертная побуждает к этому раскаянию?..
      - Не знаю, каются ли... Пожалуй, то, что приводит к самоубийству, тяжелее смертной муки.
      Молчала девушка, тяжело дышала.
      - Ты садись, детка. Там где-то скамейка.
      - Я - ничего... Только вот мерзну вроде...
      Потрескивала тишина.
      - Слышите, Иван Иванович... Я, кажется, знаю ее... Как рассказывают так это та самая. Вы сказали - Яринка. Так ведь? Была у нас в совхозе... поденная. Высокенькая, худенькая и красивая. Глаза длинные-длинные. И кудрявая.
      - Да, да, она.
      - Ну, подросток, да и только.
      Мне было слышно, как стучат зубы у девушки.
      - Иди, детка, спи. - И чтобы она не боялась и не корила себя за свой страх, я добавил: - Мне тоже тяжело.
      - Да, да, иду. А завтра!..
      Павлина прошлепала к своей постели.
      Возможно, оттого, что в своей тревоге и печали не был одинок, я постепенно успокоился и вскоре заснул.
      Проснулся очень рано. Душу обволокла серая тоска. Во рту - привкус полыни. Как после тяжкого суда, на котором судили меня.
      Мои домашние еще спали. Евфросиния Петровна, как всегда, спокойно и праведно - ее никогда не судили. Заглянул к Павлине. Красивое лицо - вне времени, не скажешь, сколько ей сейчас - восемнадцать ли, тридцать ли. Она, пожалуй, сейчас судит других.
      Куда идти, что делать? Не знал я. Для действий необходим ясный рассудок и крепкие нервы, а у меня руки и ноги дрожат, в горле пересохло, - возвышу ли я голос до крика в филиппике: "Карфаген должен быть разрушен!"?
      Вышел во двор. Если бы это было в романе, должен бы тоскливо свистеть ветер, гнулись бы деревья, хлестал бы косой дождь, грохал бы в землю гром, - все соответствовало бы переживаниям главного героя. А тут, черт возьми, в розовом лоне неба зачинался чудесный рассвет, щебетали птицы, на серо-зеленой траве жемчугом белела роса, в воздухе стояла такая свежесть, что совестно было дышать полной грудью - пускай достанется еще и другим.
      Я прошел к школе. Через улицу от колодца пробежала сторожиха Ядзя Стшелецка с полными ведрами на гнутом коромысле. Вода хлюпала в пыль, босые ноги молодицы были мокрые и грязные. Ядзя торопилась - нужно было замести и вымыть полы в классах, пока не проснулись и не запищали маленькие Ступенята.
      Я, кажется, и не поздоровался с нею. Держал тяжкое сердце на нее с тех пор, как Ригор Власович повенчал ее со Ступой своим наганом. И даже в представлении моем поблекла ее неземная краса, и тело, которое, казалось бы, могло ослепить самого бога, мысленно вижу почерневшим - пощипано серыми клешнями Ступы. Нет бога, если богородица - в свином хлеву!
      И мысленно видел уже и Ядзю в петле - склоненная набок голова, вывалившийся синий язык. Померк золотой нимб ее волос над ясным челом. Бог тоже покинет ее - святой нельзя оставлять жизнь, пока ее не замучили.
      Со школьного крыльца осторожно топочет в своих ладных туфельках Нина Витольдовна. Сейчас она, как и всегда, напоминает мне утреннюю зарю. Подняла глаза, увидела меня, обрадовалась:
      - Ой, это вы!.. Доброе утро, дорогой Иван Иванович!
      Я зажмурился от счастья: она - жива! Не наложит на себя рук женщина, что счастлива своим вторым рождением. Как это хорошо, что я намного старше ее, и поэтому она, как и потомки мои, - бессмертна! Ведь все, кто за моей межой, - бессмертны.
      - Ниночка!.. - Так, кажется, впервые назвал я ее вслух. Ибо в душе это слово лелеял, стоял перед ним на коленях, касался его устами, пил, как чистейшую живую воду.
      И я был очень удивлен, что меня не поразил гром. Может, потому, что Нина Витольдовна давно не слыхала нежных слов. Может, потому, что и у нее болела душа и слово мое капнуло бальзамом. А еще, может, и потому, что она слышала какой-то голос в себе и моего слова не услышала. А может...
      Но я был трезвым даже в опьянении своем и последнее предположение отверг. Да оно и не нужно мне. С меня достаточно и этого, я сыт вполне своею радостью - она жива!
      Может, воспитанность, может, такт, а может, и... Нет, это ее светлый ум подсказал ей такие слова:
      - Ох, как вы мне всегда нужны, дорогой Иван Иванович!.. - И хотя она продолжала говорить, а я отсек эти слова, и они долго звучали во мне, как благовест. - Я всю ночь не спала... все разговаривала с вами... с близким человеком... все о том же... как жить, чтобы не чувствовать себя виновной в чужих бедах? Как, наконец, поступать?
      И совсем неожиданно для себя мне захотелось испытать ее. Хотелось ясности, безмерной ясности.
      - Это вопрос всей вашей жизни?
      Она смутилась. Брови волнисто изогнулись.
      - Да. Это не сегодняшний плач. Но в иное время я была глубоко убеждена в нерушимости мира, чтобы лелеять какую-либо надежду на лучшее. С надеждой приходит и желание действовать. Но что делать, что?
      - Очевидно, помогать таким, как Полищук. Такие не знают колебаний. Для них все ясно. У них четкое, может иногда упрощенное, представление о границе между добром и злом.
      Нина Витольдовна в задумчивости молчала.
      - Им я верю. Только бы поверили мне. - И, помолчав еще, добавила: Как только возвращусь в село, запишусь в женсовет. Туда меня, пожалуй, примут. И горе будет тому, как теперь говорят, мироеду, который посягнет на жизнь и достоинство женщины! Мне кажется: коммуна там, где по-настоящему свободна женщина, где она будет рождать не рабов, а рыцарей и героев! Пошли! - решительно положила она руку мне на локоть.
      Хотя только что занялся свет, у Титаренко уже не спали. Данько запрягал коней, Кузьма Дмитриевич и Тимко укладывали на воз тележку и плуг, выезжали пахать ранний пар. Здесь не имели времени на раздумья о жизни и смерти, о страданиях души человеческой, - у каждого свои обязанности: тот уходит из жизни, иная стонет в родовых муках, тот с истиком* в руке будет ходить за плугом. На этом стоит мир.
      _______________
      * И с т и к - палочка с железным наконечником для очистки плуга от налипшей земли.
      Заметив нас, Кузьма Дмитриевич вытаращил глаза, так и присел. Всплеснул руками о полы.
      - Ай-яй-яй! Вот, гадство! - На растерянное, вычеканенное на меди, лицо - морщины продольные, морщины поперечные, глубокие до черноты, наплыла напряженная улыбка. - Эге-ге! Ранние пташечки! И пани Бубновская!.. И Иван Иванович! В гости, вот так... А мы, гадство, на поле, значца, да... на поле... Вот так жизня устроена... Тимко, убери собаку в будку, чтоб барыню не порвала... Это вы, значца, про четырехполку... А мы уже давно хозяйничаем в четыре руки, как наша власть говорит...
      - Нет, - с неожиданной для меня резкостью отрубила Нина Витольдовна, - мы хотим повидать вашу невестку, которую довели до самоубийства! Мы хотим удостовериться, что ее еще не доконали!
      Старик затрясся весь.
      - Оно, значца, так... значца, так... - Он задыхался. - Вот, гадство!.. Значца, так... Данько, рассобачий сын, почто гриву не выпростал?! - закричал он высоким, сорвавшимся на фальцет, голосом. Выхватил из рук сына кнут и с болезненной гримасой огрел парня несколько раз кнутовищем.
      Данько отскочил, яростно взревел и сжал кулаки. Старик бросил кнут и схватил с воза истик.
      - Вот я тебе, гадство!.. Научу как!.. Научу!.. - Потом сплюнул и прохрипел: - Оно, значца, так... Никакого, пани, касательства к энтому делу не имею... Ей-богу... Палажку, значца, спрашивайте... - И затряс головой: - Мужику, гадство, треба робить... Робить, пока сдохнешь... А они там!.. Вот так, гадство, жизня устроена... Растворяй ворота! - опять заорал на Данилу. И с такой поспешностью стал стегать лошадей, будто торопился на пожар. На ходу вскочил на телегу, яростно обернулся к сыновьям, которые не спеша, вперевалочку шли со двора, и замахал им кулаком. Те припустили бегом.
      А с улицы к нам торопилась Павлина.
      - О, и вы тут? - протянула она по-простонародному, и я понял, как она обескуражена тем, что запоздала.
      Мы постучали, хотя это было лишним. В сельской хате не должно быть греха.
      Палажка будто бы и ждала нас. Стояла в закутке между печью и полатями, полуобернувшись к двери - высокая, широкая, худая, черноликая.
      - Здравствуйте!
      - Дай боже здоровья.
      Была Палажка недвижима не только фигурой, но и душой. Сейчас она походила на почерневшую дубовую лавку, поставленную торчмя. И мы не знали, как к ней подступиться.
      - А невестка где же? - Это, кажется, вырвалось у меня.
      - В той хате.
      Глаза ее были темные и мудрые. Взгляд стылый, как и душа.
      - Что вы наделали!.. - дрожащим голосом сказала Нина Витольдовна. Ах, что вы наделали!..
      - Ну, ты гляди! - удивилась старуха. - Виновата хата, что впустила Игната!.. Чудеса, да и только!
      И снова мы молчали и чувствовали себя так, будто нас облили помоями.
      - Послушайте, вы!.. - вдруг прорвало меня.
      Но Палажка и не шелохнулась.
      - Чего кричите? - прогнусавила она - без сердца, без злобы, без вины, без страха. - Говорите, чего пришли. Робить треба.
      Мы и вправду мешали ей. Невелик праздник, невелика беда, когда кто-то дурной пожелает свести счеты с жизнью. А время не сидит на колоде, а солнце не стреножено.
      И мы уже было направились в другую комнату, как под окном кто-то протопал. Саданул ногой сенную дверь, задребезжал щеколдой внутренней, и на пороге на какое-то мгновение застыл Степан Курило. Он, казалось, и не заметил нас. Глаза злобно округлены, весь подался вперед - вот-вот прыгнет, сомнет, изувечит.
      - Ты!.. - шевельнул губами, обращаясь к Палажке.
      И она поняла. Еще больше потемнела в лице и быстро перекрестилась. Степан рванул саблю из ножен и прыгнул вперед. Откинул назад руку и, резко хекнув, описал клинком блестящую и тоненькую, как молодой ледок, дугу. И сам едва не упал. Острие клинка вонзилось в матицу дюйма на два. Я ринулся к обезумевшему человеку, охватил его за плечи, Нина Витольдовна и Павлина загородили старуху.
      - Степан, опомнитесь!.. Вы с ума сошли! Лю-у-уди!..
      А он хрипел, с силой вырывался, конвульсивно дергал саблю. Я терял последние силы, а он напирал на меня, как медведь, обдавал горячим дыханием, ненавидел. Вдруг внезапно обмяк и затрясся в злом рыданье.
      - Г-гады шипящие!.. Отбили... отобрали... последнее!.. Да и то, ненавистные, погубили!..
      Он еще раз рванулся к Палажке, но с меньшей яростью, и я его сдержал.
      - Степан!.. Ради бога!.. Отойдите, говорю! А то...
      Он бессмысленно глянул на меня и быстро пришел в себя. Немного попятился назад, кинул фуражку наземь.
      - Тьфу!.. Падло!.. Руки марать!.. Н-не. - Еще раз посмотрел на меня, опустил голову. - Извиняйте. Благодарствую. И еще раз... спасибо великое. - И твердым шагом направился во вторую комнату. Мы все быстренько протолкались за ним.
      Очевидно, от страха Яринка прикрылась рядном с головой, но, заслышав наши шаги, на миг ожгла нас диким взглядом.
      Степан, вероятно, забыл о нас.
      - Ягодка моя!..
      Громыхнув саблей и прикладом карабина, опустился перед постелью на колени.
      - Яриночка!
      Уткнул голову в подушку.
      - Да лучше б я не родился на свет!
      Яринка приподнялась на локте, а потом села. Смотрела на склоненные плечи отчима с удивлением и всезнающей мудростью. Перехватила мой взгляд и порывисто закрыла шею локтем.
      Степан тяжело поднялся и уже спокойным и твердым голосом велел падчерице:
      - Одевайся.
      И, сурово глянув на нас всех, первым вышел из комнаты.
      Палажка так и стояла в своем закутке.
      - И сундук заберете?
      Степан прищурился от ненависти.
      - Н-нет! - процедил сквозь зубы. - Сами привезете. - Помолчал и изменил решение: - Да нет, не так. На руках принесете. А не то порубаю. Всех. Пошинкую. Слыхала?.. Запомни. И чтобы днем несли. А то и хату спалю дотла. Помирать, так с музыкой. Я сказал. - И он отвернулся от нее почти с равнодушным видом. Снял из-за спины карабин, отстегнул саблю и все передал мне. - Вы, Иван Иванович, сами были воякой... А то тут женщины... не знают, с какого конца это взять...
      Снова вошел в комнату и спустя минуту появился с Яринкой на руках. Высокая и худенькая, молодичка обвила его повиликой.
      - Открыва-а-ай! - гаркнул Степан на старуху. И ко мне - без тени улыбки: - Как замешкает, рубайте куркулиху от плеча до пояса!
      Судьба и Палажка освободили меня от исполнения Степанова приказа.
      И мы шли по улице так: впереди Степан с своей дорогой ношей растроганный, заплаканный и страшный в своей нежности, за ним, как свидетели его великого горя и отцовской любви, Нина Витольдовна с Павлиной, а позади всех я - с карабином и саблей в руке - его ненависть и решимость.
      - Доня... доня... цветик мой лазоревый!..
      И люди молча смотрели на нас и видели нас, как и нужно было видеть: вот так мы вступимся за каждую униженную душу. Связанную путами - земными и небесными.
      ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, в которой автор рассказывает, что София не
      знает, как и поступить, и как Степан превысил свои полномочия, и что
      из этого вышло

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18