Ее охватило беспокойство. И мучилась, не понимая, откуда происходит эта непонятная тревога, возраставшая с каждой минутой. Легкую бледность на ее лице первым заметил майорат, понял смущение девушки, но не хотел при всех досаждать ей вопросами. Беспокойство Стефы передавалось ему.
Пан Мачей внимательно посмотрел на нее:
— Что с тобой, дитя мое?
— Боюсь… — откровенно ответила она.
Взгляды их встретились. Лица затуманились.
— Чего ты боишься? Стефа бледно улыбнулась:
— Не обращайте на меня внимания. Это пройдет… Разговор поутих. Все почему-то почувствовали себя уставшими. Беседа вновь оживилась, когда все перешли в малый салон, где у камина был сервирован чай.
Внезапно вошел лакей с серебряным подносом и направился прямо к Стефе. Она не отрывала от него глаз.
— Что это? — спросил Майорат.
— Телеграмма, с вашего позволения…
— Мне? — спросила Стефа. Лакей утвердительно поклонился.
Все взгляды обратились на нее, потом на майората.
— Да, это для вас, — сказал майорат, подавая ей конверт.
Стефа с пылающими щеками разорвала ленточку.
Все затаили дыхание. Неспокойное поведение Стефы за ужином и внезапно пришедшая телеграмма показались вдруг чем-то странным.
Стефа прочитала и, уронив руки, безжизненным голосом произнесла:
— Бабушка умерла. Меня вызывают на похороны. Все облегченно вздохнули — почему-то ожидали чего-то худшего.
Только пан Мачей затрепетал, словно перед ним вырос призрак и вперил в него взгляд.
— Это ваша бабушка Рембовская умерла? — спросила Люция.
Стефа расплакалась:
— Да, она… Бедная бабушка! Я так ее любила! Боже мой, Боже…
— Она болела?
— Нет. Она внезапно скончалась в Ручаеве… Ничего не понимаю. Обычно она проводила зиму за границей… Нужно немедленно ехать, иначе не успею — телеграмма изрядно запоздала, судя по датам…
Она порывисто вскочила.
Молодой Михоровский глянул на часы:
— Вы решительно хотите ехать прямо сейчас?
— Я должна… только бы успеть на поезд!
— На поезд вы успеете, но наступает ночь… Стефа умоляюще сложила руки:
— Я должна ехать немедленно!
— Тогда я прикажу запрягать.
Они перешли в столовую, и Вальдемар отдал должные распоряжения.
Пани Идалия взяла Стефу за руку и поцеловала в лоб:
— Быстренько собирайте вещи. Только не плачьте, бедная моя Стеня!
Люция плакала навзрыд.
Все дамы разошлись по своим комнатам.
В зале остались пан Мачей, сидевший в огромном кресле, Вальдемар, расхаживавший взад-вперед, и пан Ксаверий, сонно пошевеливавшийся у камина. Царило молчание. Величественно тикали большие старинные часы, звучно раздавались размеренные шаги Вальдемара.
Пан Мачей бросал быстрые взгляды на внука и спросил наконец:
— Ты не знаешь, какой была девичья фамилия ее бабушки?
Вальдемар отрицательно мотнул головой. Старик потер лоб:
— Меня странно встревожили отъезд Стефы… и эта смерть.
Вошел лакей и доложил, что кони готовы. Следом появились дамы. Стефа уже была в теплом зимнем платье и шапочке. Глаза ее были красными, лицо горело. Взволнованная, она подошла попрощаться с паном Мачеем. Старичок дружески обнял ее и отцовским жестом прижал к груди.
Люция плакала.
— Стефа, ты ведь скоро вернешься к нам, правда?
— Я постараюсь…
Когда она подошла к Вальдемару, слезы перехватили ей горло. У него дрожали губы. Впервые он поцеловал ей руку при посторонних.
Пан Мачей вздрогнул, пани Идалия поджала губы, глаза ее сузились. Люция глядела с неким триумфом, словно говоря: «Я-то обо всем давно знала…»
Когда все выходили в прихожую, пан Мачей придержал Стефу за руку:
— Детка, твоя бабушка была Рембовская, так ведь?
— Стефания Рембовская, — ответила Стефа и, увлекаемая Люцией, вышла из зала. Девочка что-то шептала ей на ухо.
Пан Мачей остался один. Дверь в прихожую была распахнута. Старик, тяжко опершись на стену, задумчиво смотрел на жирандоль, словно считая лампочки.
— Что это? Стефания… Что это? У меня было чувство…
Он сделал шаг вперед и громко позвал:
— Вальдемар!
Стефа, уже одетая, выходила на крыльцо. Люция и майорат сопровождали ее. Пани Идалия, облокотившаяся на лестничные перила, услышала голос старика и позвала:
— Вальди, дедушка тебя зовет!
Вальдемар, нетерпеливо оглянувшись на тетку, быстро взбежал вверх. Разгоряченный, он не заметил в первый миг беспокойства пана Мачея.
— Спроси Стефу про девичью фамилию ее бабушки! Скорее!
— Что случилось?
— Быстрее!
Вальдемар заторопился назад. Стефу он застал на крыльце. Лакей отворял дверцу поставленной на полозья кареты. Ночь была ясная, лунная, похрустывавшая от мороза и снега. Кони фыркали, столбы пара били из их ноздрей. На козлах сидели Бенедикт и выездной лакей из Глембовичей. Майорат усадил Стефу в карету и сам закутал ей ноги волчьей полостью:
— Простите, как была фамилия вашей бабушки? Стефа удивленно взглянула на него:
— Рембовская.
— Я знаю… а девичья?
— Стефания Корвичувна.[84]
Михоровский вздрогнул, кровь ударила ему в лицо.
— Что с вами? — спросила пораженная Стефа.
— Ничего, ничего! До свидания! Берегите себя… и побыстрее возвращайтесь к нам. Хорошо?
— Не знаю… — еле выговорила Стефа. Рыдания вновь вырвались наружу.
Вальдемар порывисто поцеловал ей руку и захлопнул дверцу:
— Бенедикт, езжай осторожнее. А Вавжинец пусть устроит все на станции!
Нетерпеливые кони пустились рысью.
Вальдемар долго смотрел вслед удалявшейся карете, потом глянул в сторону, где ожидали его запряженные санки.
— Вы едете, пан майорат? — спросил Яцентий.
— Не знаю… нет. Как думаете, они благополучно доберутся?
— Светло, хоть иголки собирай, ночь лунная, да и на козлах — Бенедикт, — успокоил его Яцентий.
Вальдемар вошел в прихожую и тяжелыми шагами направился наверх. В голове у него шумело, он был бледен. Поднимаясь на последний пролет, он увидел ожидавшего его пана Мачея.
Старик выглядел, словно статуя. Недвижимый, помертвевший, он тяжко опирался на обтянутый бархатом поручень. Глаза его впились в лицо внука. Они молча смотрели друг на друга… боясь того, что должно прозвучать, и понимая друг друга.
— Она? — еле выговорил старец.
— Да. Внучка той, — закончил за него Вальдемар. Пан Мачей схватился за грудь. Лицо его посинело.
Майорат подскочил к нему:
— Дедушка! Боже!
Старик безжизненно осел в его руках.
Четверть часа спустя молодой Михоровский, бледный, но спокойный, вышел из спальни дедушки к перепуганным слугам:
— Санки, которые заложили для меня, немедленно отправить за доктором! Пан заболел.
Слуги молча расходились.
II
В Ручаеве был тихий зимний вечер. Шел густой снег, кружа белыми туманами. От ворот обширного двора отъехали привезшие Стефу санки. Она вошла, приветствуемая родителями, родственниками и слугами. Лица всех тотчас просветлели. Оказавшись в объятьях матери, Стефа забыла на миг о цели приезда, прижалась, тихо всхлипывая. Пани Рудецкая тотчас отгадала, что, кроме печали по бабушке, за этим кроется что-то еще.
— Ты чуточку опоздала, дочка, — сказал отец. — Тело уже в костеле, завтра похороны.
— Я выехала сразу же, папочка, телеграмма опоздала…
Все приглядывались к Стефе с любопытством, только мать посматривала на нее растроганно. Со времени выезда из родительского дома девушка стала красивее и серьезнее, выглядела более элегантно. Однако отцу показалось, что, по сравнению с осенью, Стефа чуточку увяла. Ее прекрасная кожа стала бледнее, напоминая по цвету раковину-жемчужницу. Розовые губы улыбались уже не столь весело. Фиалковые глаза стали словно бы чуть темнее. Все, что творилось в душе девушки, выражалось в ее глазах. Во всем доме царила печаль, и охватившая Стефу грусть не выглядела чем-то из ряда вон выходящим.
Глядя на мать и отца, Стефа, в свою очередь, видела в них перемены. На лице отца явственно читалась озабоченность. Когда девушка мимоходом упомянула о пане Мачее, родители чуть побледнели и обменялись быстрыми взглядами. Стефу это обеспокоило. О Вальдемаре она старалась не вспоминать — правда, о нем никто и не спрашивал.
Только однажды кузен Нарницкий спросил:
— Слодковцы — частное владение или одно из имений майората?
— Частное владение.
— А сколько лет майорату?
Стефа зарумянилась, злясь на себя за это:
— Тридцать два.
— Совсем еще молодой! — сказал Нарницкий, глядя на нее испытующе.
Пан Рудецкий подхватил:
— Ты же видел его портреты в газетах, когда он вернулся из путешествия по Африке, чтобы принять майорат после смерти Януша.
— Тех газет я не помню. Но помню снимки с выставки. Симпатичный человек, прежде всего…
— Светский, правда? — спросил пан Рудецкий.
— И настоящий большой пан.
Стефе хотелось рассказать им о Вальдемаре побольше, но она знала, что равнодушной остаться не сможет. И ограничилась кратким замечанием:
— Кузен прав. Подлинная аристократия во всем отличается от тех, кто пытается ей подражать. Разница особенно видна при близком знакомстве с человеком.
Пан Рудецкий искоса глянул на дочку и подумал: «Лишь бы не при особенно близком…»
Поздно ночью, когда все разошлись, кузен Нарницкий поделился с зеркалом своими впечатлениями о Стефе: «Она попала под влияние аристократии, особенно майората, а может, даже…»
Однако эту мысль он не стал развивать, не хотелось даже допускать ее — потому что рассчитывал, что Стефа займет в его жизни определенное место, а отступаться от этого он не собирается…
Покойная не была жительницей Ручаева, но на похороны пришли многие соседи. Гроб поместили в фамильный склеп Рудецких, откуда его должны были потом перевезти в имение Рембовских.
Когда траурный кортеж направился к кладбищу. Нарницкий предложил Стефе опереться на его руку, но она отказалась. Шла чуточку сбоку, увязая в снегу, по самому краю расчищенной дорожки. Черные платье и вуаль прибавили изящества ее фигуре. Она шагала печальная, задумчивая. Последний раз она видела бабушку год назад, еще в те времена, когда Пронтницкий наезжал в Ручаев, добиваясь ее руки.
Седая старушка, крайне добродушно со всеми обращавшаяся, пользовалась всеобщим уважением. Лицо ее, хоть и увядшее, сохранило выразительность черт, хранивших отпечаток некой трагедии, пережитой на заре жизни. Стефа была словно бы ожившим портретом бабушки в юности, что неопровержимо доказывали старые фотографии.
С раннего детства, впервые услышав смутные недомолвки о некой печальной истории, пережитой бабушкой в юности, Стефа чрезвычайно заинтересовалась этим. Но никто не хотел ей ничего рассказать. Когда она, не находя места от любопытства, спросила наконец бабушку прямо, старушка побледнела и запретила настрого на будущее задавать ей такие вопросы…
Бабушка Стефа давно жаловалась на сердце, и окружающие старались не причинять ей ни малейших волнений. Именно потому ей долго не говорили про отъезд Стефы в Слодковцы, старушка и так перенервничала, узнав о разрыве внучки с Пронтницким.
Внезапная смерть бабушки оставалась для Стефы загадкой. На все ее вопросы отец отвечал:
— Потом все узнаешь.
«Может, здесь и я сыграла какую-то роль?» — думала Стефа.
Любопытство не давало ей покоя, а поведение отца беспокоило. Сердил ее и Нарницкий. Стефа легко угадала, что он намерен добиваться ее руки, и решила сразу же после похорон, не мешкая, возвращаться в Слодковцы. Перед глазами у нее стоял Вальдемар — такой, каким он ей запомнился во время короткого, но столь многозначащего свидания в парке. Именно тогда она открыла, что любима. То, что любит, она поняла уже давно. Во время его долгого отсутствия Стефу убедила в том тоска, столь же сильная, как и любовь. Когда при прощании он поцеловал ей руку, жар этого поцелуя потряс ее. Она вновь видела его санки, стоявшие рядом с каретой. Яцентий сказал, для чего они здесь — Вальдемар должен был сопровождать ее на станцию. Но что-то ему помешало. Быть может, пани Идалия? Но ее он не послушался бы. Значит, пан Мачей?
Острая боль пронзила сердце Стефы, но она понимала: трудно требовать от старого магната, чтобы он одобрял поступки внука… Мысли эти усиливали ее печаль… и словно бы отрезвляли.
— Я не должна, не должна думать о нем! — повторяла она упорно. — Не должна думать о…
Шагая по рыхлому снегу, она устала, раздумья о Вальдемаре утомляли ее. Стефу охватило тупое равнодушие. Когда подошел Нарницкий и вновь предложил руку, она не отказалась, тяжело опершись на его плечо. Они не обменялись ни словечком. Стефа склонила голову и прикрыла глаза. Пыталась вообразить, что идет под руку с Вальдемаром, но это ей не удавалось — с Вальдемаром ее нынешнего спутника никак нельзя было сравнить… Она вздрогнула. Нарницкий наклонился к ней:
— Кузина, тебе не холодно? Может, ты устала? Садись в санки, я провожу.
— О нет, я пойду пешком.
Нарницкий, поглядывая сбоку на ее нежный профиль, видел ее состояние, но относил его целиком за счет похорон. Серый мглистый день и длинная процессия, шагавшая под гору за черным катафалком и крестом, навевали печальные мысли. У подножия пригорка чернели высокие ели, окружавшие кладбище, перемежаемые густыми зарослями кустов. Щебетали оставшиеся на зиму птицы, мешая свои голоса с монотонными, прерывавшимися порою нотами погребального песнопения. Неизмеримая печаль витала над процессией. Пронзительный звон колокола провожал ее; мрачные ели встречали. Процессия выступала медленно, величественно, сопровождая меж деревьев и крестов еще одну людскую душу, претерпевшую столько огорчений от жизни…
В погребальной процессии всегда скрыты печаль и угроза. Человек ощущает беспокойство и трепет страха, но в нем пробуждается и любопытство — что же ожидает там? Что откроется пред душой человеческой? Стефа, крайне впечатлительная, переживала все это особенно остро. Впервые в жизни смерть показалась ей страшной, впервые она столь четко осознала, что любит жизнь и мир. И не скрывала уже своих чувств от себя самой, любила Вальдемара всей силой юной души. По сравнению с этими новыми чувствами давняя симпатия к Пронтницкому была каплей в океане, а сам Пронтницкий — карикатурой, червячком. Ибо все возвышенное подавляет низменное. Плевелы могут быть яркими, но даже скромный колосок затмевает их…
Молитвенные напевы, колокольный звон, запах ладана — все погружало Стефу в тоску, ее живое воображение рисовало картины одна угрюмее другой. Она не противилась даже навязчивому присутствию Нарницкого — лишь бы забыться, снять тяжесть с души.
Часа через два после возвращения с кладбища из Слодковиц пришла соболезнующая телеграмма за подписями обоих Михоровских, пани Идалии и Люции. Была еще одна, направленная Вальдемаром лично Стефе, выдержанная в не столь церемониальном, сердечном тоне. Вальдемар сообщал еще, что пан Мачей внезапно занемог. Известие это крайне взволновало Стефу, на щеках ее выступил румянец, и все сразу поняли — что-то произошло.
— Что же могло случиться? Так внезапно… — сказала она, показав телеграмму отцу. Однако, когда к листку потянулся Нарницкий, Стефа почти вырвала у него телеграмму, не дав прочитать ни слова. Он удивленно пожал плечами. Оставшаяся для него тайной телеграмма небывало его заинтриговала.
Под вечер в Ручаеве осталось совсем немного людей, но Нарницкий не уехал. Стефе пришлось остаться на какое-то время — этого очень просили родители.
Когда они остались с отцом наедине в его кабинете, пан Рудецкий спросил с любопытством:
— Пан Мачей знал фамилию бабушки?
— Знал, — ответила Стефа, побледнев в непонятной тревоге. — Он спрашивал перед самым моим отъездом, и я сказала…
— Но он не знал ее девичью фамилию? Это было бы невозможно! Он же не знал!
— Конечно, не знал, он никогда и не спрашивал… но тогда же, перед дорогой, майорат спросил меня…
— Ах, все-таки спросил!
— Когда я уже садилась в карету. Я сказала.
— Вот как… А когда ты уезжала, пан Мачей был здоров?
— Совершенно. Он ни на что не жаловался. «Узнал от майората и захворал», — шепнул себе пан Рудецкий.
— Папа, что вы сказали? Что он узнал?
— Подожди, детка. Сейчас поймешь.
Он достал из ящика стола большой пакет, старательно завернутый в пожелтевшую от времени бумагу и перевязанный черной ленточкой. Отдавая его Стефе, сказал дрожащим голосом:
— Это тебе, бабушка велела передать. Умирая, она очень о тебе беспокоилась и просила отдать в твои руки самое для нее дорогое. Это было для нее свято… отнесись к нему с уважением, дитя мое… и да хранит тебя Бог! Доброй ночи!
Взволнованный, со слезами в глазах, пан Рудецкий поцеловал онемевшую Стефу и быстро вышел.
Она растерянно стояла посреди комнаты, вертя в руках поблекший, довольно тяжелый пакет. От него пахло старой бумагой. Стефу охватили беспокойство, страх и любопытство — что же находится там, под завязанной крест-накрест черной ленточкой? Пытаясь на ощупь угадать содержимое, она определила, что там лежит нечто похожее на книгу. И побежала к себе, шепча словно в беспамятстве:
— Самое дорогое для бабушки… ее святыня… предназначенная для меня… почему?
Смутные опасения заставили ее сердце биться чаще. Стефа влетела в свою комнату и захлопнула дверь.
— Ты отдал ей? — спросила пани Рудецкая входившего мужа.
— Да. Она пошла к себе. Бедный ребенок!
Глаза пани Рудецкой были полны слез:
— Она так изменилась… Что ты обо всем этом думаешь?
— Не сомневаюсь, что она любит майората.
— Снова Михоровский! Боже, Боже!
— Твоя мать сама в том виновата — мы не знали этой истории, не знали даже имени…
III
Усевшись за столик в своей комнате, Стефа развязывала пакет. Прежде ее томило любопытство, теперь она умышленно медлила.
Развернула бумагу. Под ней была еще одна обертка. Щеки девушки горели, глаза зажглись. Нервным движением она сорвала последнюю обертку. Перед ней лежала довольно толстая тетрадь, искусно переплетенная в темно-пунцовую кожу. На обложке была тисненая золотом, чуть потемневшая надпись: «Наш дневник». Под надписью буквы: С. К. и M. M. Стефа долго смотрела на золотые буквы, прежде чем решилась открыть тетрадь. Из нее выпал и со звоном покатился по полу какой-то маленький предмет, обернутый тонкой бумагой. Стефа подняла его, развернула, и из груди ее вырвался крик. Она держала в руке миниатюру пана Мачея, в точности такую он подарил ей на именины…
Девушка стояла, как оглушенная, зажав ладонями виски:
— Что это? Он… здесь? Что все это значит?
Поспешно, лихорадочно она раскрыла тетрадь, обуреваемая страшным предчувствием. Первая страница была исписана четким красивым женским почерком.
Стефа проглатывала строчку за строчкой:
«Дневник сей посвящен нашей глубокой любви, как вечный документ чувств, кои угаснуть не смогут никогда, посвящаем неугасимой вере, безграничному доверию, нерушимой привязанности…»
Здесь строчки обрывались, под ними стояли другие, написанные уже несомненно мужской рукой:
«…дабы с течением времени будущие поколения имели Живое свидетельство, что любовь — всесокрушающая сила, что жаркие чувства способны преодолеть все преграды и позволить влюбленным пасть друг другу в объятия с возгласом неизмеримого счастья. Ореол, озаряющий любовь, сверкает столь же ясно и чисто, как над головами святых. Такой именно ореол засиял над нами и вечно осенять будет нашу любовь до гробовой доски».
Внизу стояли подписи:
Стефания Корвичувна
Мачей, майорат Михоровский
— Езус-Мария! — вскрикнула Стефа, тяжело падая в кресло.
Она была словно бы мертва. Кровь застыла в ее жилах. От страха сердце ее билось едва слышно. Девушка всхлипывала, укрыв лицо в ладонях. Глухие рыдания раздирали ей грудь, не в силах вырваться из стиснутого спазмой горла.
Наконец всю ее сотряс плач, мучительный, звучавший невыразимой болью. Она поняла все, что когда-то было для нее тайной. Перед глазами встали портретная галерея в Глембовичах и рассказ Вальдемара. Значит, несчастная нареченная пана Мачея, которую он любил, но вынужден был от нее отказаться — ее бабушка? Значит, величественная дама с портрета, герцогиня де Бурбон, заняла место ее бабушки? Отобравшая у бабушки все, что по праву должно было принадлежать ей… кроме любви! Лишь любовь осталась собственностью брошенной. Но… быть может, герцогиня ни о чем не ведала? Жизнь ее была нелегкой, она сама перенесла много страданий… Обеих женщин погубили, сломали им жизнь, «высший круг», фанатизм, предрассудки встали на их пути к счастью…
А ведь поначалу он думал иначе. Он написал на первой странице дневника, что жаркие чувства сметают все преграды. Но случилось по-другому. Он уступил фанатизму своего круга, оставил любимую и любящую женщину только потому, что она не принадлежала к аристократическому роду. Не нашел достаточно сил, чтобы следовать принципам, которые сам же провозглашал. Нарушил обещание, пошел не по зову сердца — туда, куда вели его «сферы» и надменный магнатский род. Княжеская шапка соединилась с герцогской короной, не печалясь, что разбила чье-то сердце, чересчур скромное, чтобы на него оглядываться. Старый шляхетский герб, старая фамилия — но ее не было в золотой книге магнатов, и она не могла соединиться с блистающим гербом и фамилией Михоровских. Простая шляхетская корона с пятью зубцами — всего лишь мимолетная забава для княжеской шапки… Существуют неписанные правила, и преступить их — все равно что государственная измена, преступление против аристократического круга, караемое лишением наследства и изгнанием из высших сфер. Мачей, испугавшись суровой кары, посвятил сердце Маммоне и всю жизнь не знал счастья…
— Ужасно! Ужасно!
Стефу, внучку той Стефании, судьба провела по той же дороге, поставила почти в те же самые условия. Но все не ограничилось тем, что она полюбила того старика, как отца, злой рок вел дальше — в тех же покоях вновь появился молодой майорат, носящий то же самое имя, столь же прекрасный…
Прошлое возвращается.
Страшная шутка судьбы!
Стефа, закрыв руками разгоряченное лицо, в горячке шептала:
— Нужно это оборвать, нужно покончить, пусть даже сердце у меня разорвется. А сейчас — читать, читать!
Оперевшись на стол локтями, сжав пальцами виски, она читала, не пропуская ни словечка.
Сначала Стефа Корвичувна кратко описывала свою жизнь, семью, дом, в котором выросла, и наконец… Настала очередь главы, озаглавленной «Королевич из сказки».
Стефа Рудецкая читала:
«Я мечтала о нем, еще не зная его… уверена была, что он придет наконец, именно такой, и сразу покорит меня. Предчувствия будущего счастья были слишком сильны. Отец, набивая трубку с длиннющим чубуком, смеялся надо мной, дразнил: „Фантазерка, фантазерка!“ Быть может, под влиянием старой няни, рассказавшей мне множество сказок, я любила мечтать и тешиться золотыми снами. Любила прекрасные майские вечера и закаты, ибо в эти минуты, погружаясь в просторы фантазий, видела его — королевича из сказки. Любила пение соловья и даже кваканье жаб — все навевало прекрасные мечты. И однажды пришел самый прекрасный день, оставшийся для меня памятным навсегда. Я увидела его — королевича из сказки…
Это было на большом балу во дворце камергера Лосятиньского. Мой отец был его школьным другом, и они остались приятелями на всю жизнь. Мы приехали на бал всей семьей. Когда я, в розовом тарлатановом платье, с цветами в волосах, поднималась из сада на террасу, увидела его в уланском мундире. И сразу узнала свой идеал. Красивый, стройный, весь проникнутый достоинством и величием магната, он заставил меня онеметь, подчинил вес мысли и чувства. Он быстро приблизился к нам и, представленный камергером, первый раз поцеловал мне руку».
Стефа подняла голову, заломила руки:
— Совершенно такой, совершенно! Красивый, достоинство большого магната!
«Мы с первого взгляда полюбили друг друга, души наши без единого слова летели навстречу. Со мной он танцевал чаще других, так умел говорить, так пленять! С бала я уехала зачарованной. Высота его положения в свете пугала меня. Подруги говорили, что он магнат, майорат в Глембовичах, Михоровский, миллионер, с княжеской шапкой в гербе. Но сейчас, видя перед глазами его образ, я и думать не хотела обо всем этом. Подружки остерегали, что такой магнат не для меня, что я и думать о нем не должна..».
— Боже! Боже! — охнула Стефа.
«Но я ничему не верила, чувствуя, что и он меня полюбил. И чувства не подвели меня. Уже пару дней спустя он приехал к нам в Снежев с визитом, и теперь я вижу его почти каждый день. Сначала он приезжал от Лосятиньских, потом — прямо из Глембовичей, на перекладных, хоть это неблизкий путь. Ах! Что за счастье услышать рог глембовического ловчего, сопровождающего своего пана! Этот звук уже знаком мне лучше, чем колокол нашего костела. А позже Мачей кутал в наших местах небольшое именьице (удивив тем соседей) и поселился там. Все поняли причину странного поступка молодого магната, которого вдруг заинтересовало именьице в глуши. Отец мой сначала косо поглядывал на эти визиты, но в конце концов смирился — ему льстило, что столь родовитый магнат навещает его так часто. Он полюбил Мачея за его деловитость и благородство. Мы же скоро признались друг другу в наших чувствах. И Мачей открылся моим родителям. Отец сначала гневался, говоря, что прежде всего Мачей должен получить позволение на такой брак от семьи, но Мачей поклялся своей честью, что получит его. Однако ж его матери и дядюшки, ближайших родственников не было дома (они уезжали за границу), и мы обручились, не поставив их в известность. Как я его люблю, и как он меня любит! Жизнь наша, несомненно, продлится века — столь великое счастье не может иметь конца».
Чуть ниже была приписка:
«…счастье наше окрепнет, когда мы соединимся неразрывными узами… когда ты, любимая, опершись на мою руку, пройдешь по жизни, вечно прекрасная. Не пугайся, не тревожься, верь моему слову: либо ты будешь моей, либо никто! И думать не смей, что счастье наше встретит какие-нибудь преграды, поставленные моим кругом. Мой круг станет и твоим: где любовь, там нет сословных различий. Родные мои обязаны будут полюбить тебя, жизнь моя, ибо ты достойна всеобщей любви».
Грудь Стефы часто вздымалась, слезы вновь подступили к горлу. Собрав всю силу воли, она заставила себя успокоиться и читала дальше. Следующие главы дышали счастьем, безмерной радостью молодых пылких душ. Во многих местах сделанные мужским почерком приписки сопровождали признания Стефы. В одном месте она писала:
«Боюсь, не омрачит ли его магнатское величие нашей лучезарной дороги. Не закует ли его в цепи круг, к которому он принадлежит? Раздумья эти, словно черные тучи, неотвязно пятнают мою зарю».
Ниже стояло четким мужским почерком:
«Моя несравненная Стеня, даже если наступит битва, которой ты боишься, не забывай — я поклялся честью. Твой Мачей слишком тебя любит, чтобы повредить твоему счастью. Я смету любые предрассудки, если они встанут на пути, пойдут напролом и уж не дам заковать себя в великосветские кандалы. Прошу тебя, единственная, верь мне безгранично! И ты увидишь, какое счастье ждет нас!»
Должно быть он, читая дневник нареченной, дополнял его своими мыслями. В дневнике были описания проведенных вместе дней, записи разговоров… Но настал момент, когда тучи стали сгущаться. Он отправился к родным за дозволением и благословением, она готовилась к свадьбе. Бабушка Стефа писала:
«Это были ужасные минуты — когда я увидела его готовую к отъезду коляску. Мы стояли друг перед другом в саду. Цвела сирень, пели соловьи, мир был чудесен! Мачей, растроганный до глубины души, целовал меня, сжав в объятиях, просил ни о чем не беспокоиться, обещал, что вскоре вернется с матушкиным дозволением и отвезет меня к ней, дабы она благословила нас. Но я боялась эту гордую пани! Говорили, она очень красива и происходит из славного венгерского рода графов Эстергази. Я верила Мачею, доверялась ему всецело, но, когда он уезжал, сердце мое занемело от боли, я заливалась слезами. Наконец минул час прощанья. После долгих обещаний и клятв, когда коляска тронулась, я крикнула, казалось, на весь мир: „Мачей, не уезжай!“ Он выскочил из коляски, подбежал, обнял. Столько веры и надежды сумел он мне внушить, что я, в конце концов, проводила его с улыбкой. Отец же благословил его фамильным крестом. Когда коляска удалялась, смутная печаль вновь ожила в моем сердце, а когда экипаж исчез за поворотом, я упала без чувств!» Стефа Рудецкая потерла лоб:
— Это, несомненно, было их последним свиданием, — прошептала она побледневшими губами.
Дальнейшие страницы дышали печалью. Подклеенные в дневник нежные письма от него свидетельствовали, что он любил ее по-прежнему. Тоска и печаль молодой нареченной витали над становившимися все короче, все грустнее главами. Местами на страницах виднелись явственные следы пролитых слез, не исчезнувшие десятилетиями. А там и писем от него не стало. Еще несколько тоскливых страниц — и Стефа увидела вклеенное короткое письмо, написанное незнакомым почерком. Оно было окружено траурной рамкой — несомненно, ее начертила бабушка. Это было письмо от опекуна Мачея, его дяди Цезаря Михоровского, весьма холодно сообщавшего Стефе Корвичувне, что ее помолвка с Мачеем считается отныне разорванной с ведома и согласия самого Мачея. Главным поводом Цезарь Михоровский называл разницу в общественном положении. Впрочем, он пускался в долгие объяснения. Сделанная Мачеем короткая приписка выражала лишь стыд и печаль — но ничего более. Молодой Михоровский отсылал Стефе кольцо, сообщая, что судьба неотвратимо разлучила их. Никаких пожеланий на будущее он не делал, не называл главным виновником Предначертание. Понимал, что ранит ее сердце и не хотел добивать ее такими увертками, сваливать все на игру судьбы.
— Значит, вот так? — шепнула потрясенная Стефа. — Куда же подевались все его заверения? Где любовь, сметающая все преграды? Значит, высшие круги столь сильны, что торжествуют над самым святым?