Однажды мальчик, которого еще на школьной скамье манила занимательная геология, наткнулся на целую монографию, судя по обложке, о вовсе не известном ему минерале
Диодоре Сицилийском. Мелькнувшая в окне фигура возвращавшегося Вадима спугнула подростка раньше, чем успел вникнуть в истинное значенье слова. Истолкование его далось чуть позже, подсознательным расслоеньем на камень
диорит и чем-то родственный ему
Лабрадор, как раз богатый близкими породами, но осталось загадкой навсегда – какая у канадской провинции связь с итальянским островом? Означенная ребячья путаница позволяет приблизительно засечь Вадимово знакомство со знаменитым греческим историком, чья туманная, в память запавшая строка и завела молодого человека подобно тропке в окрестности его трагической темы.
Каким-то неправдоподобным чутьем проведавший о злосчастной статейке, Егор уже к обеду следующего дня, за свой счет, успел раздобыться номером поквартального издания для сельской молодежи, где была напечатана, но скандал разыгрался лишь за ужином. В полном молчании, щадя Вадима, уже пылавшего пятнистым румянцем, все глядели кто куда, но видели краем глаза единственно залистанную, близ отцовского локтя, журнальную тетрадку с прегадкой картинкой на обложке. Вдруг Егор дрожащим голосом оповестил, что в доме завелся выдающийся писатель, и предложил поприветствовать его теплыми аплодисментами. Никто не оборвал мальчишку, никак не отозвался на дерзкие затем два его хлопка. Домашние как по сговору взглянули на Вадима с вопросительным молчанием, что означало как бы предоставление слова для самооправданья.
– Отлично сознаю, что я отрезанный ломоть теперь... но прошу учесть, что ни в чем и не раскаиваюсь, потому что... да потому что принципиально отвергаю религию, церковь, Бога... ну, разумеется, и всех мастей шаманов, какие со своими бубнами путаются в ногах у человечества, которое идет к вершинам земного бытия! – с задышкой от волнения, запальчивым и звенящим голосом проговорил Вадим, и погромче, чтобы слышно было и тем, уже насторожившим ухо вдалеке, для кого в конечном счете и предназначалась тоном присяги произнесенная декларация. – Я уйду... собственно, мог бы прямо сейчас очистить занимаемое место, тем более что сборы мои недолгие. Мне ничего здесь не требуется, да и не надо брать с собою: там все дают при поступленье – простыню, полотенце, даже одеяло байковое. Мне давно обещана койка в общежитии, но, к сожалению, товарищ вернулся из больницы раньше чем предполагалось. Думали, что-нибудь серьезное, а оказались пустяки. Но это чисто временная заминка, и если мое присутствие хоть чуточку обременительно теперь, то я... – Привстав, он всем видом изобразил готовность по легчайшему намеку покинуть место за столом и даже побледнел чуть, когда никто не двинулся удержать его на месте.
Случалось не раз за последнюю неделю, что в поисках надлежащего тона перед послезавтрашним, может быть, разрывом он на пробу заговаривал несвойственным ему, до высокомерия учительным баском, но если раньше под ним скрывалось опасение обидеть зря, теперь прозвучало если не озлобление пока, то враждебное отчаяние – на недогадливость старших облегчить ему бегство лучше всего категорическим изгнанием, исключающим всякий пересмотр принятого решенья. Несколько в разных оттенках обитатели домика со ставнями не сомневались в чрезвычайном историческом жребии, ожидающем их любимца впереди, и повседневно стремились оберечь его от эпохальных огорчений сословья. Беззаветная уверенность в блистательной будущности старшего сына, не меньше прочего родства служила сплочению семьи в тяжкие моменты, становясь единственным смыслом существованья. Поэтому незаслуженный выпад Вадима должен был обидеть всех, в особенности Дуню, которая с не меньшим обожаньем, чем родители, относилась ко всеобщему любимцу, может быть, провидя его трагический взлет с таким же стремительным вскорости паденьем. Ее обращенье выглядело как прямой бунт против маленького семейного тирана, слишком попривыкшего к поклоненью:
– Как нехорошо говоришь ты с нами, Вадим, – не подымая голоса, сказала она с робким осужденьем, – будто мы провинились перед тобой... но чем? Разве только тем, что все еще существуем... – и промежуточный вздох означал непроизнесенное: «Вопреки прилагаемым усилиям», – вроде на ногах твоих висим, воспарить мешаем к вершинам, которые ждут тебя не дождутся. Так не карай нас за это...
– В самом деле, сынок, ведь мы тебя дома нисколечко не держим, обременять собою не хотим, – с места поддержал дочку о.Матвей. – У нас и в мыслях нету закон природы преломить. Отродясь заведено, чуть поотросли крылышки у птенца, он с гнезда сымается, улетает в манящие просторы... и весь мир ему тогда вчерашний не боле, как яичная скорлупа. Так и люди: негоже старикам от молоденьких требовать, чтобы закапывались с ними в могилу. А в чем не угодили, ай хлебушко порой горьковат был? – на том простите Христа ради. И здесь вся мудрость наша кончается... вот, может, мать чего еще на дорожку подкинет!
Тогда, то и дело прикланиваясь, напутственную эстафету переняла у него Прасковья Андреевна. Произносимые в тоне похоронного причитанья слова выбирались настолько униженные, ползучей нет, что Никанор, слышавший их у себя за стенкой, опустил их в своей передаче, а Егор полкарандаша сгрыз, прежде чем порешился навести деловой порядок. Кажется, мать пыталась обелиться перед своими малолетними судьями за непрощаемый проступок наделения их жизнью на сей постылой земле. Кроме рассказа о бессонных ночах, когда так до свету и прокачаешься на табуретке в ожидании – вот-вот сту-канут в окошко, стребуют долгогривого на разделку подавать, она поделилась переживаньями, какими вряд ли стоит засорять память детей.
– Уж вы не корите нас, милые, за стариковскую немочь нашу, – нараспев за душу тянула Прасковья Андреевна, уголком кофты утирая увлажнившиеся щеки. – Нету нам прощенья... да ведь и то правда, что, может быть, мы бы с ним вовек и не спозналися, не случись той проклятой ночки, кабы знать было наперед, чем она обернется, слезками-то детскими, наша с ним несчастная любовь... в пору на колени перед вами стать! А легко ли, судите сами, матери перед детками каяться, что, бессовестная, на свет их произвела? А на деле-то ведь мы вас для счастьица растили...
Тут не выдержал Егор.
– Убедительно просим вас, поубавьте крик души, мамаша, – на каком-то психическом спазме проскрежетал он. – Если вы прослезить его хотите, то напрасно... сердце политика чуждо частному людскому горю!.. Опять же, правду сказать, зубы заныли от ваших бесполезных стенаний. Конечно, дело его вполне серьезное, но и оплакивать нечего, не покойник пока... да никто и не гонит его из дому на ночь глядя. А поскольку бежать ему отсюда некуда, то имею деловое предложение.
Без единой запинки он изложил его в сжатых юридических пунктах. Чтоб не сгорать от стыда перед новым приятельством за свои связи со старым прогнившим миром в лице семьи, Вадим временно, до приискания постоянного пристанища пусть перебирается в пустующие аблаевские каморки. В отсутствие посторонних, для секретности, Дуня дважды в день носит туда горячее питание, она же не откажется постирать бельишко старшего братца, также поштопать в случае нужды. Про все чохом, включая дрова и коммунальные услуги, жилец пусть платит бывшей семье рублик в месяц из сумм, получаемых за подобные статейки от тех, ради кого, в сущности, и пишутся. Разница с действительной стоимостью пайка и коммунальных услуг оплачивается за счет родителей, морально ответственных за благополучие непосредственных потомков. А при отъезде можно было бы даже взять с них отступное за избавление впредь от дорогостоящей опеки.
– Никогда не понимал, за что, помимо какой-то биологической нашей несовместимости, ты так бешено невзлюбил меня, старообразный отрок Егорий?.. – сказал врастяжку Вадим. – За поздним часом изложи хоть вкратце, какие такие роковые пороки раздражают тебя в моей особе?
– Что ж, попробую, воистину нелюбимый брат мой... – кивнул тот, и в голосе лязгнул предупредительный смешок. – Конечно, блаженны миротворцы, ибо сынами Божьими нарекутся, однако везде на свете не шибко терпят таких двурушников-миротворцев, пытающихся осуществлять свои грезы о всемирной гармонии за счет вскормившей их среды... да и по существу жизнеопасное занятие для такого путаника, как ты. Почему, старательно обеляя противную сторону в глазах отца, сам не торопишься с той же проповедью в их преисподний лагерь?.. Ответить тебе на вопрос? Да потому, что, если здесь тебе прощается любое кощунство, там его расценили бы как сознательную вылазку перебежчика обезвредить главное их оружие – за века и по слезинке скопленную ненависть, эту штурмовую взрывчатку всех революций...
– Ага, значит, и ты признаешь ее священное происхождение... – ухватился за нужное ему слово старший брат.
– Но дай же мне досказать... – поднятой ладонью защитился младший и прибавил, что примиренье непримиримых обычно происходит на поле битвы и состоит в коротком замыканье полюсов...
Ввиду крайне многословных и довольно путаных формулировок, последовавших с обеих сторон, удобнее в смысловом изложении передать суть их дальнейшей перепалки.
По мысли младшего, беда той каверзной взрывчатки заключается в том, что, раз воспламенясь, она вслепую и насмерть поражает все вокруг себя, как это на собственной коллективной участи и познают сегодня присяжные ее накопители и жрецы. В свою очередь старший подчеркнул, что так и должно быть, всякая великая правда стоит своих жертв, зато, когда спадут строительные подмостья и уберут из окрестности неизбежный мусор, она во всем величии предстает миру. Затем Вадим повторил, что под ее путеводной звездой человечество проделало весь свой, как недаром говорится в прокламациях, тернистый путь, беззаветно и практически за рабскую похлебку воздвигая прекрасную, хотя несколько смятенную и вообще слишком противоречивую, цивилизацию, под обломками коей будет когда-нибудь погребено, если своевременно не образумится. По счастью, на критическом нынешнем рубеже оно всерьез призадумалось, каким же образом пресловутая заповедь о любви к ближнему, предназначенная к обузданию ненасытной элиты, стала насильственной добродетелью обездоленных и посредством чьих магических махинаций произошел подмен адресатов?
– Не кажется ли тебе, чересчур умный мальчик, что обращенное к нищему приглашение раздать имущество в обмен на вечное блаженство без печали и воздыхания, то есть буквально в загробной валюте, должно восприниматься простыми людьми как безжалостный юмор? А ведь грех перед людьми грешнее, чем перед Богом, которого не обманешь? В таком аспекте евангельское пророчество об алчущих и плачущих, которые однажды насытятся и воссмеются, не выглядит ли прямым указанием на события наших дней, когда простонародная вера в добро становится самозащитной волей разгневанного?.. Согласен, иногда даже слишком гневного, но абсолютного большинства... Она уже потому священна, что ненависть, какая изначально в качестве противовеса вложена в христианский тезис о любви к ближнему, к прискорбию пущена на самотек добровольности вместо наследственного закрепления в поведенческом кодексе человека...
– То есть вроде как у пчелок и муравьев, например? – тоном недоверчивого раздумья переспросил ставший ненадолго прежним мальчиком моложавый старичок, и обманутый детской улыбкой мнимого просветленья, Вадим счел возможным завершить дискуссию в духе примирения:
– Ну, умному и теперь очевидно, что если не взорвемся досрочно, то именно так оно и осуществится где-то впереди, ибо как иначе уместить в ту же жилплощадь предстоящее множество без уплотнения в насекомую категорию? И так как уже никакой силой не загнать назад в стойло древнюю мечту людей, нам остается лишь притормозить малость свой лавинный спуск в тот свыше обетованный муравейник. Нет-нет, не об отмене биологического приговора хлопочу, пусть все свершится, как тому генетически предначертано быть!.. А хотя бы на полстолетья, пока снова бельмом инстинкта не затянется умственный кругозор, подзадержаться в предпоследней фазе, чтобы без гонки и одышки, досыта насладиться прощальной, как бы в закатце, красою наших уже мглистой дымкой обреченности подернутых городов... Странно, ведь я совсем еще молодой, но откуда же известно мне, как прекрасно будет выглядеть мир за мгновенье до пропасти?.. Речь идет о даруемой всем приговоренным сладостной отсрочке, когда минутной на излете вспышкой памяти насквозь озаряется пройденная даль. Разумеется, история никогда не согласуется с планами людей, предпочитая ход коня; так что возможны какие-то другие варианты... Тут я не досказываю кое-чего... – многозначительно и вполголоса добавил он, чтобы не подслушали будущие друзья оттуда, и вдруг без особой уверенности, как предлагают рукопожатье после крупной размолвки, справился у брата – понял ли тот его до конца во всю ширь поставленного вопроса? – И если я искренно прощаю тебе болезненную нетерпимость в защиту родного гнезда, то не серчай и на тех, кто посильно хочет продлить себя в плане большого человечества, а ведь это в наших общих интересах?
– Сколько я понял, ты задумал укрощение чересчур распылавшейся стихии, – раздумчиво протянул чуть улыбнувшийся Егор, – похвально, но как? Даже если бы великая гроза столкнула нас в братские объятья, то ведь пропасть-то больно велика: не перешагнуть, пожалуй. Можно порвать промежность, а?
– А и не потребуется... если по взаимному сговору, например, сблизить обе доктрины в единое русло одноцелевого исторического процесса по развитию главного гена в человеческой природе. Тогда идеологическая разница их легко объяснится неминуемым на слишком длительном перегоне преображением чудесной евангельской сказки в земную реальность, по Христову же завету, но в уточненном варианте осуществляемую еще при жизни. Понимаешь, к чему я веду?.. Дело, на мой взгляд, обоюдовыгодное: было бы неразумно одной стороне нести и дальше напрасное мученичество, а другой – отвергать многомиллионный, беззаветно стойкий и абсолютно пассивный нынче контингент верующих в те же социальные тезисы, известные им под названьем заповедей Божиих. Учти, наконец, что в глазах масс богословская схоластика столь же туманна, как всякая официальная гегельянщина. Я верю в победу разума, брат!
– Понятно, – притворно соглашаясь, все кивал противник, – но, кроме разумной терпимости при утряске принципиальных разногласий, потребуется и немало храбрости сделать начальный шаг. Интересно, кому же, на твой взгляд, должен принадлежать почин сближенья?
– Тому, разумеется, кто старше в смысле жертвенного опыта и служения добру.
– В таком случае как лицо проверенной привычности и прочности кандидатом намечается папаша ввиду очевидного риска получить раз по шее за свою инициативу. Кстати, ты так усердно сманивал его давеча в свою веру, словно готовил в качестве личного вступительного, даже трофейного взноса, как говорится, на алтарь Коминтерна!
Жестом пренебрежения Вадим отверг недостойную шутку:
– Что ж, при острой надобности и выше его саном предшественники ездили на поклон в орду, – вполне одобрительно к такого рода подвигам отвечал он, даже прибавил, что история знает эпизоды, когда акты гуманизма оплачивались и более жестокой ценой. – Однако не вижу тут смешного... Чему же усмехаешься, злой мальчик?
Наступило предгрозовое затишье, и жалостно было глядеть на онемевших стариков, наблюдавших плачевный, хоть и без пролития крови, исход братского поединка.
– Видишь ли, дорогой мой... – отвечал тот сквозь зубы и врастяжку, словно для лучшего за– маха похлеще руку за спину отводил, – уж больно занятно было выслушать вдохновенную исповедь двурушника, который, еще не добежав до орды, именно этим словом, в качестве отступного за измену, предал ее нам. Мне представилось, как по прибытии на место станешь с таким же воровским надрывом убеждать хозяев не упускать оказии фактически дарма, за кукиш купить христолюбивое папашино стадо с пастырем во главе. И последний совет на прощанье: самым видом своим не раздражай хозяев и облагораживай их осторожно преимущественно в хозяйственно-бытовом разрезе...
Нанесенный удар получился тем болезненней, что все это, произнесенное сухо, четко и как бы наотмашь, походило на пощечину. Такие вещи чем тише произносятся, тем работают смертельнее. Подобным камешком даже из детской пращи можно было сразить Голиафа и покрупнее. Весь помертвевший Вадим дрожащими пальцами оглаживал край скатерти, выжидательно озираясь – кто первым вскочит, закричит на мальчишку, но подавленная ужасом родня молчала не из согласия с обидчиком, а из содроганья, что по крайности произнесенных слов немыслимым становилось когда нибудь примиренье братьев. Серее сумерек за окном и, видимо, в расчете на что-то, Вадим потерянно поднялся из-за стола и лишь по прошествии целой напрасной вечности, прежде чем опомнились перетрусившие старики, ринулся вон из дому в метель, на верную погибель, как был в дырявой фуфайке и с непокрытой головой в двадцатиградусную зимнюю стужу. Учитывая почти немыслимую в тех погодных условиях да еще при затемненном сознании дальность пробега с окраины до глухого, в центре города староарбатского переулка, чтобы угодить в заранее подстроенную там ловушку, тогдашнее Вадимово спасенье представляется вовсе неправдоподобным без участия разве только нечистой силы, обрекавшей молодого человека, как выяснилось потом, на затравку одной недостойнейшей, адски запутанной акции против командировочного ангела с тайным прицелом сделать из него невозвращенца, так сказать, в пику небесам.
Дверь в сени осталась открыта настежь, и так вьюжило во дворе, что порывами сквозняка снежинки доносились до порога.
Похоже, как перед прыжком за черту малодушно озиравшийся Вадим давал время кому-то поправить, отменить бесповоротно случившееся, потом со стонущим всхлипом совершил непостижимо-сложный болевой пируэт, как изображают смертельно раненных оленей. Никто не преградил ему пути, взглядом не проводил – не потому, однако, что затяжка означала новую порцию взаимных мучений, а просто не отпускал от себя сидевший за столом, не назовешь иначе, незнакомец Егор Лоскутов. Странно, что никогда раньше не пытались вникнуть в суть его давней, так и не разгаданной распри с Вадимом. При отсутствии в доме ценного имущества, например, чего было делить наследникам в случае отцовской смерти кроме канапе да вонючих сапожных колодок? Если даже допустить ту непонятную ныне причуду библейской старины, то кому в наши дни пришло бы в голову оспаривать у старшего брата благословенье нищего, поверженного старика? Вдруг замкнувшись в себе, Егор с насильственной усмешкой сожаления косился на чашку перед собой, которую вряд ли видел. И пока не истаяла в его лице суровая мужицкая грубоватость, все длилась жуткая уверенность, что не Вадиму, пожалуй, а именно ему, если только на подступах не подстрелят досрочно, предстоит историческая будущность – маловероятная лишь из-за трудности свыкнуться с мыслью, что у великих тоже бывает детство. Оно и сказалось допущенной им тогда оплошности, и, словно осознав ее, он никогда больше в школе и дома не давал равного повода заподозрить в себе сокрывающуюся от пули личность.
Глава XI
Выскочившему с крыльца в ночь и стужу да еще с непокрытой головой Вадиму, после стольких пощечин, оставалось только прах отчего дома с ног отрясти – по старинной формуле, исключающей саму мысль о возвращении. Он, возможно, так и поступил бы, кабы не пересилившее прочие чувства отчаянье бездомности, когда впору бывает нечто похуже совершить. С кладбища город и жизнь вдалеке представлялись еще неприступнее. Уже тетка Ненила нашептывала взахлебку на ушко добраться до ближайшего вокзалишка да, рухнув пластом в уголке на ледяном полу, в стороне от людского потока, предаться судьбе, пока, подобрав его в спасительном беспамятстве, не утащат все равно куда. Однако это не диктовалось упадком сил, в общем-то непоказанным его деятельной натуре, равным образом потребностью немедленной мести допустившим расправу и, надо полагать, залившимся теперь слезами старикам, а просто безудержной, в такой степени роднившей его с Дуней игрой воображения. Стоило крутануть разок, и сна как не бывало, и до свету, как с киноленты, сыпались картинки одна хлеще другой. Больше того, он тогда в таком безумном ожесточении пребывал, что, найдись маловероятная в те годы блажная душа дать ему тепло и кров на сутки-двое, он сам не согласился бы подставлять неведомого друга под удар за предоставление приюта бродяге без прописки. Впрочем, нашлась, и согласился.
Тем более странно, что, так мучительно переживший одиночество первой бездомной ночи, он не закричал, не содрогнулся от страха, оказавшись на высоте среди эпохальных пропастей под ногами. Ему не пришлось слишком изворачиваться и лгать: отзывчивое сердце и христианский катехизис внушили ему начатки ненависти к богачам за угнетенье бедных, а природная наблюдательность и подсобные книжки помогли достаточно быстро понять ключевую механику принявшей его среды, чтобы прижиться на чужеродной почве. Все же странно, что от ревнивого общественного внимания, пусть даже потрясенного разгулом тогдашних арестов, ускользнула головокружительная, при столь порочной анкете, карьера Вадима Лоскутова, правда – в пределах низшей партийной номенклатуры.
Отмеченное черным провалом в памяти выздоровление от почти месячного недуга состоялось в одно мартовское солнечное утро. Последнее запомнившееся было – дом был гулок и пуст, хозяева ушли куда-то, еда стояла на столике у койки. Он вышел на улицу, и все вчерашнее сгинуло, словно отменили: жизнь предлагалась заново, в ином варианте. Ощущая странную, но благодетельную в общем-то хлопотню вкруг себя, паренек старался не вникать в довольно путаную логику дальнейшего везенья, тем более что вполне допускал возможность таких трансцендентальных приключений. Вдобавок легчайшее прикосновенье ума к обстоятельствам происходящего сопровождалось болезненным, как бы электрическим покалываньем в висках. Еще можно было постичь, каким образом по нехватке подсобной рабсилы парнишке без документов посчастливилось временно пристроиться в домоуправлении смежного студенческого общежития на сезонную уборку зимней наледи с прилегающей мостовой, но лишь особым содействием того же безликого благодетеля следовало объяснить, что уже неделей позже он из дворницкой перебрался в главный корпус на полноправный пансион с зачислением на учебу. Все то же темное чье-то покровительство поповскому отпрыску в особенности сказалось на быстролетном освоении распахнувшейся перед ним советской действительности, когда проявил свои способности и рвение при выполнении разного рода мелких поручений. Также доводилось не раз выступать на собраниях и в закрытых многотиражках от имени всей районной молодежи, а однажды с разбегу даже от областной, причем с такой преданностью отозвался о великом вожде, что удостоился упоминанья в газетном отчете, чего с беспартийными новичками, как правило, не случалось. Правда, через какое-то время отмечалось некоторое снижение, как вдруг прошел непроверенный слушок, будто персонально Лоскутова в обгон более заслуженных посылают в лестную командировку на зарубежный конгресс передовиков без уточнения покамест, каких именно. Поездка не состоялась, но все равно жутковатый ветерок холодил щеки пареньку от стремительного подъема в непривычную высоту, и порой до щекотки остро хотелось заглянуть на полгода вперед – для какой срочной своей и таинственной надобности готовит его судьба. Кстати, помимо начальства, новые товарищи дарили чужака столь неизменным, хотя чудилось иногда со щуркой иронической приглядкой расположением, что тот уже искал подходящей оказии добровольно раскрыть им свое преступное инкогнито не из-за одних только попреков совести или потребности предупредить неминуемое впереди разоблаченье, а прежде всего хоть чуточку притормозить головокружительное над бездной возвышение, на поверку оказавшееся бесстыдной махинацией все тех же темных сил. Разделяя всеобщую участь человека на земле, сам Вадим Лоскутов так и не разгадал до конца истинного режиссера погубившей его эпопеи, выявившей Шатаницкого, в придачу ко всему прочему, как изрядного шутника. К слову, злосчастному поповичу там предназначалась роль всего лишь передаточного рычажка, даже не приманки. Речь идет о поистине адской западне на Дымкова, встроенной в сюжетные просторы сего повествования с целью, как раскрылось позднее, сделать из командировочного ангела невозвращенца в пику Всевышнему.
Судебное расследование так и не выяснило потом, кто именно содействовал его скоростному, через ступеньку, восхождению по должностной лестнице молодежных организаций, тем более что социальных корней своих не скрывал, порой даже бравировал то подозрительной осведомленностью в делах церковных, то словечком из поповского лексикона. Если прибавить сюда, что из гадливости к житейским приемам века не прибегал к оболганию соперников с угождением начальству, то придется в согласии с Никанором Шаминым приписать этот поражающий воображение взлет некой посторонней, даже потусторонней стихии, торопившейся в лимитные сроки, безотрывно от прочих узловых событий, вознести юношу в зенит, чтобы козырной картой швырнуть на подразумеваемый игорный стол.
Временами пугающая по своей крутизне кривая лоскутовского взлета почти сплошь состояла из удач, кроме двух-трех оплошностей вроде приключившейся на самом старте, когда по ходу внутристуденческой дискуссии его уличили в идеалистической трактовке столь принципиального вопроса, как отрицание отрицания. Толком так никто и не уяснил тогда, в чем состояло Вадимово заблуждение, да и обвинитель, оказалось позже, перевирал оглушительные цитаты, которыми палил с трибуны в свою побледневшую, как мел, жертву. Однако день спустя половину стенного листка возле деканата заняла редакционная статья с призывом вывести поповское чадо на свежую воду – в смысле его позиции в отношении диалектического материализма. Не иначе как материнская молитва помогла Вадиму извернуться от наветов доносчика, вскоре красиво погоревшего на еще более злостном извращении классического учения о каком-то там накоплении постепенностей. Первые ораторские успехи у сверстников пока снискал Лоскутов получившими чью-то высокую, едва ли не скудновскую оценку выступлениями на клубных митингах от лица подрастающей смены – в последовательном возрастанье: факультетской, общерайонной и всего через полгода по восстановлении в университете – прямо от имени молодежи столичной. На областной конференции в защиту чего-то очень нужного он настолько живописно обрисовал заветные чаяния угнетенных наций, словно в сто мильонов уст нашептанные ему на ухо, что кое-где возникло было намерение выпустить его в прениях на подготовительном симпозиуме к предстоявшему тогда конгрессу, если память не изменяет, афро-азиатского единства посланцем от братской европейской делегации, откуда шаг один оставался ему, так сказать, до категории всепланетарной. Но тут раскопали в одной секретной объективке, что в предпоследней речи на слете молодых научных кадров он слегка перегнул по вопросу, хотя и разрешенной иногда к упоминанию, великорусской гордости, за что для назидания прочим был понижен на несколько разрядов, так что пока не выправился, выступал даже уполномоченным лицом от группы читателей кругосветного журнала. Для справедливости надо помянуть, что на прежний уровень вернулся он без чьего-либо постороннего покровительства, путем личных заслуг, очевидно, и внушивших ему обманчивое представление о якобы достигнутой политической недосягаемости.
В ту горячую пору перед большой битвой за будущее мира высокопарная хваленая ода стала чуть ли не вернейшим способом выхода на видную литературную орбиту с обгоном более способных и долговременного действия современников. Но в отличие от тредьяковских времен, когда жанр этот являлся как бы золотошвейным ремеслом по части придворного камзола, теперь она облекала грознейшее имя эпохи в самовысшие эпитеты для придания ему таранной мощи ввиду совсем скорого тогда штурма устаревших твердынь. Естественная очередность заданий делала поклонение вождю религией будущих армий. Низовой огонь пущен был по стране в расчете, что, пожравши социальные плевелы, он сольет рассыпное дотоле людское золотце в утопическую, единую, праведную, нерушимую отныне глыбу. И подобно тому, как в грохоте нарочно запускаемых моторов растворялась ночная пальба спецназначения, круглосуточный рев оваций и высокотемпературного переплава почти начисто глушил адские стенанья осужденных. Милосердная судьба дала Вадиму Лоскутову почти годичную передышку, вернее отсрочку в сущности уже предрешенного стремительного восхождения на скалу, откуда должно было произойти паденье. В качестве предлога для маскировки скрытой от нас, истинной причинности событий послужило давнее пристрастие его к лирическому стихотворству в сочетании с несколько затянувшейся голодовкой. Самый взлет его, как и весь тот колдовской период выздоровления с последовавшим отказом от жилья, как бы туманился в памяти. Помнилось лишь, что вечерком однажды, одичавший от одиночества пополам с отчаянием, буквально вслепую и наугад, трепеща от страха перед вполне возможным разоблаченьем, понес в один тогдашний журнальчик поблизости и поскромней свои бедные вирши, встреченные неожиданным энтузиазмом по причине содержавшейся в них безгранично мальчишеской преданности великому вождю, что служило в те опасные годы не только паролем благомыслия, но и абсолютной степенью сортности. Правда, неподдельная лирическая искренность наподобие сурдины благородно смягчала всеобязательные для данного жанра литавры. Сенсационный приход такого, буквально из ночи родившегося поэта подоспел к самому концу небольшой товарищеской пирушки, где по требованию тамады автор сам прочел свои стихи, тут же снабженные красной редакторской визой в печать.