Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пирамида, т.2

ModernLib.Net / Современная проза / Леонов Леонид Максимович / Пирамида, т.2 - Чтение (стр. 4)
Автор: Леонов Леонид Максимович
Жанр: Современная проза

 

 


.. Словом, хотя все мы тут вроде бы погорельцы на российском пепелище, но не приговоренные пока. Так что покидать нас можешь с легким сердцем, без стеснительных для себя обязательств. И мы тебя не осудим. В бумажное наше время без диплома в пастухи не берут, а ведь тебе повыше захочется, Вадимушка? – и снизу заглянул ему в склоненное лицо. – Другое дело – много ли в таком счастье услады для взыскательной души, если к нему на карачках добираются. Да берегися, ведь не забудут про родимое твое пятно и в чем оно заключается... его и паяльной лампой не сведешь, разве только вместе с кожей спустишь. Мильон укради, дите убей – все простят, а про него в самую горькую, одинокую твою минутку припомнят, совместят и помилуют! Я твою безвыходность крепко понимаю, братец, но скажи, не приходило тебе на ум, что, еще до того как перестать быть, человеку дается выходная лазейка, состоящая в примиренье с неизбежностью, откуда и родится всякое геройство. Вдруг тебе все на свете нипочем, и самая боль становится ощущеньем жизни... пожалуй, страшнее силы нет. Что, ни разу не осеняло тебя в твоих мечтаньях?

– А тебя? – видимо, застигнутый на смежной мысли, странно усмехнулся Вадим.

– Меня-то осеняло... но я еще маленький, мне страшно, трусишка пока. Но и у меня по дороге туда есть порожек заветный: исчезнуть, потушиться, уйти, раствориться в тайге, жрать древесную кору, женьшень копать для вельмож мира сего, спуститься на ступеньку ниже – растеньем, зверем стать где-нибудь на отрогах Тянь-Шаня, затаиться в каменной глуши, шипом и зубом огрызаться из норы, когда придут на меня с облавой...

Дрожащей рукой, как ослепший, отрок потянулся было к чашке с квасом пересохшие губы смочить, но только расплескал и подальше сдвинул от беды. И с той минуты, подавленные никак не меньше жутью сказанного, чем если бы канарейка заговорила вдруг, прочие слушатели глаз не смели от него отвести, словно ждали чего-то еще худшего.

Не сводя от Вадима гипнотически-заблестевших зрачков, он шарил в себе идеальную, применительно к его конституции и точную, как слепок, формулировку общественного руководства, где прогрессивная устремленность, безотрывная от побуждений высочайшей нравственной гармонии, сочеталась бы с повседневной хозяйственной целесообразностью. По лицу было видать, уже нашлась отменная одна, да вроде не то пальцы жгла, не то из рук подобно тугой резине выскальзывала, никак в слово не ложилась... и вдруг отчеканилась сама собой в виде рациональнейшего, по тогдашней нехватке текстиля, декрета о всеобязательном возвращении вдовам пиджаков с расстрелянных мужей, чтобы, заштопав дырочки, перешивали для своих сироток, вынужденных терпеть стужу по причинам недовыполнения промфинплана. Получалось, что Егор одновременно с пощечиной приписывал честь запоздалого революционного открытия: дети не отвечают за вину родителей, внуки за дедов, неродившиеся за давно умерших. Пользуясь умилением родителей и размахавшись, Вадим заодно в тот раз подвергнул прогрессивной критике и другие уязвимые предметы из религии. Если сюда прибавить, что он еще стихи писал, в секрете даже готовил книжечку – тоже полтора слова в строке против слипания ценных мыслей, нередко наблюдаемого у классиков, то понятным становится положение баловня с дальнейшим переходом к обожествлению под залог великой будущности... Несмотря на мирный исход, состоявшуюся беседу надо считать первой трещинкой в дружной дотоле лоскутовской семье.

Следующая фаза назревающей размолвки обозначилась месяца два спустя, тоже за столом. С утра в тот славный, с морозным солнышком, денек о.Матвей отправился в баньку, но вместо обычной после таких походов благостной умиротворенности воротился к обеду в самом тягостном расстройстве духа, от еды отказался наотрез якобы по нездоровью. Лишь в ответ на встревоженные приставанья домашних и ни к кому собственно не обращаясь, поведал он омрачившую его бытовую сценку на базаре, куда по дороге домой зашел прикупить из-под полы кое-какой, по ремеслу, сапожной мелочишки. В проходе меж торговых ларей, отведенных для стоянки подвод, немолодой, заведомо не пьяный, с виду даже благообразный мужик изливал свой гнев на невесть чем провинившуюся лошадку, что и доставила его сюда с картошкой из ближнего Подмосковья. То была низкорослая кобылка, ко всему привычная колхозная труженица, и хотя тот сек ее по крупу сложенной вдвое колодезной цепью, особой кровки не было, только багровые вздутия проступили местами по разорванной коже. В общем же лошадка стояла ровно, не пытаясь увернуться от судьбы, правда – нераспряженная, подергивалось в такт ударам отвислое, сплошь в набухших жилах, подпругой стянутое брюхо. Случившиеся возле ротозеи, местное ворье и копеечные спекулянты, возвращавшиеся после уроков школьники, также заметно протрезвевшее от зрелища пропойное отребье в сосредоточенном молчании следили за ходом расправы без малейшей попытки вмешаться в происходящее злодейство – впрочем, не ради одного лишь самосохраненья, потому что в тогдашнем-то своем исступленье запросто и убить мог. Недружное глухое эх! время от времени, при свистящем взмахе, срывалось у некоторых с жестоко утончившихся губ. Однако не терзаемая кляча деревенская привлекала тайное сочувствие наблюдателей или, скажем, беспокойно переступавший по ту сторону ее жеребеночек, такая славная коняшка, с подвижным хохолком начинающейся гривки, а как раз сам он, нынешний хозяин ихний, судя по обильной проседи под сбившимся к затылку картузом, обеих войн солдат и, наверно, взрослых детей отец. Объединявшее их всех, обычное при казнях, простонародное раздумье сводилось к тому – какою только напрасною мечтою не самосжигается на свете человек и чего посредством нее достигает... В своей увлеченности о.Матвей всего себя вложил в рассказ, то и дело применяя живописные крестьянские обороты, с детства сохранявшиеся на донышке памяти, отчего событие в его устах приобретало некую символическую значимость.

– Пьяный, что ли? – не для себя, еще для кого-то справился Егор...

– Куды, в полной сухости, да и по обличью-то вроде и не зверь дикий, а послушали бы, родные мои, какими он словесами, под кажный стежок, Бога своего костерил! Вчуже сердце сжималось за горемычного, как он теми же устами пищу станет принимать... – как бы ни к кому не обращаясь, продолжал о.Матвей, машинально соринки сметая со стола, пока солонку рукавом на пол не смахнул, и таково было напряженье минуты, что, если даже и заметили, никто не посмел нагнуться за нею. – Не хаю народ мой, сам того же племени... Но отколе же, отколе, как не от безграничности нашей страшное наше размахайство повелося? А все оттого, что никакой преграды взору нет, степь, да небушко, да сорока на плетне... Ну, поневоле и взалчешь обо что-нибудь разбиться, огонька глотнуть али чего там и на свете нет. А уж там, с векового привязу сорвамшись, не то что нажитую копейку ай там дедовский сундук, самые внучатные пожитки спустим в пропой. Тут уж не подходи никто, зарубим... Нам тогда, раз что под руку попалося, ничего не жаль! Зато по прошествии сроков, ковшичком рассольцу душевное окаянство сполоснув, опять до нового загула кроткие да исправные становимся: кол на башке теши, все стерпим... Ах, желанные мои, как же он ее, несчастный, кормилицу свою хлестал!

– А что же коняшка-то, – несмело напомнила Дуня, – небось, глаз не сводил?

– Много ли стребуешь с несмышленого? Копытца у него что твои ребячьи кулачки. Но, правда, сперва-то с нетерпеньицем на мамку поглядывал, скоро ли ослобонится, видать, проголодамшись с утра... а под конец стал и у него хохолочек всякий раз подрагивать.

– Синхронно, значит? – переспросил Егор, значительно покосившись на все еще молчавшего брата, и вдруг открылось, в чей адрес предназначался Матвеев рассказ. – А приблизительно, сколько ей на круг разов досталось, не удалось подсчитать?

Очень возможно, у него и еще нашлось бы подстегнуть минуту, но тут Дуня вступилась за старшего брата, который по характеру и судьбе был ей ближе, хоть и непонятней младшего.

– Перестань мучить нас, жалить, воду мутить... – прокричала она на высокой ноте и опрометью, падая и ушибаясь о ступеньки, бросилась к себе наверх.

– Вот сразу и видать, что баба слезливая, – вдогонку кинул Егор, – а заместо того лучше поинтересовалась бы у нашего передового – за провинность какую кормилица-то, как папаша метко выразились, истязанье свое приняла.

– Чем других понукать, сам и спроси, раз приспичило... – примирительно вмешался отец. – Не за версту, рядком сидите.

– Ну, разве откроет он нам с тобой такой сверхгосударственный секрет... Лишенцам его знать не положено! При случае он запросто отправил бы всех нас, вместе с сестренкой, на заклание во имя идеи, без личного своего участия, разумеется: Робеспьер тоже был чистюля! – наотмашь, с хрипотцой презренья ударил младший брат, – живое доказательство, как рано взрослели дети в тогдашней обстановке, хотя довольно коряво высказал вполне зрелую мысль, что в истории не бывало злодейства, которое придворные псалмопевцы не восславили бы как величие духа.

Вадим никак не мог подавить в себе ноющее чувство вины за пускай косвенную, через отцовский хлеб, принадлежность к преступному сословью, которую ему еще предстояло искупить каким-то политическим актом столь безмерного объема, что от одной мысли замирало дыханье. Тем и объяснялся последовавший через минуту намек Егора, в равной мере оскорбительный и прозорливый, что при посвящении в ту строгую веру Вадима вполне могут вынудить разными перекрестными обстоятельствами самую отцовскую жизнь принести на ее алтарь в качестве вступительного взноса.

– Нельзя не осудить дурное, бесхозяйственное поведение твоего колхозника, – с холодком и раздельно заговорил Вадим, чтобы всем, там тоже, было слышно. – Не скрою, отец, у меня плохое создалось впечатление от твоего рассказа, словно ты не столько нас разжалобить хотел, как... нет? Тогда раскройся начистоту, что у тебя было на уме.

– А самому тебе так уж ни капельки и не жалко ее, Вадимушка? – по-новому взглянув на сына, искренне чему-то подивился отец.

– А чего ж ее жалеть! – снова, отвлекая разговор на себя, на полном равенстве ввязался Егор. – В случае чего казенную вещь запросто и в расход списать дозволено, будто не было. Тем более что при коммунизме вовсе лошадей не будет, исключительно неодушевленные трактора! – И тут же что всего обиднее – вполголоса, остерег папашу трепаться на опасные темки с ненадежными людьми. С некоторых пор семья стала испытывать в присутствии вдруг непонятно умолкавшего Вадима гнетущее чувство нравственной неполноценности, да и сам он томился невольным перед великой идеей сознанием вины за свое пускай лишь родственное соучастие в тщательно скрываемой надежде на некое запретное чудо. Всевозрастающее домашнее неблагополучие должно было когда-нибудь взорваться, что и случилось в один метельный декабрьский вечерок.

Собственно, даже не в избиенье безответного живого существа заключалась суть, а в неких сокровенных причинах, подвигнувших пожилого русского крестьянина с его вековечным культом коня на только что поведанное зверство. Беседа в самом деле принимала скользкий поворот, и Вадиму поневоле приходилось отвечать самому на заданный вопрос.

– Насколько я понял, отец, тебе подчеркнуть хотелось чуть ли не перерождение русского земледельца, – по возможности мягко обратился он к о.Матвею. – В том смысле подчеркнуть, что уж до такой степени все вокруг ему опротивело... ну под влиянием некоторых насильственных мероприятий!... Мало сказать, чужое стало, не свое, а полностью теперь постылое, когда, по твоим словам, не подходи – зарубим, родительское благословенье спустим в пропой, так? Но ведь фабрики да железные дороги тоже нынче не чья-то собственность, откуда совсем не следует, что ничья. Согласись с такой дикарской логикой – нетрудно и диверсию оправдать. Кстати, и мне попадались на глаза такого рода печальные картинки, чаще всего под видом пресловутой национальной нашей растяпости, но я буквально всякий раз сожалел, по крайней мере, о вынужденной своей невозможности активно вмешаться... ну, по ряду независящих от меня причин! – намекнул он на социальное свое бесправие.

– Ну, ты бы мог это самое и письменно, без указания, что ты сын лишенца и попа... такое и без марки доходит! – тоном озабоченного сочувствия подсказал Егор. – В доносе обратный адрес не обязателен... Разве только в надежде на вознаграждение! Сам-то ты уверен, по крайней мере, что акт предательства гарантирует тебе помилование?

Целясь в самую суть Вадимова признанья, отрок не рассчитал, видимо, силу удара. Сказанное прозвучало для всех громче всякой пощечины, эхо которой удвоилось благодаря случившейся затем паузе. Из-за некоторой сложности смысл оскорбленья не сразу достиг простодушных стариков, а малейшая заминка создавала впечатление, что и вообще здесь некому оборвать одерзевшего мальчишку. Да и последовавшее с запозданием отцовское вмешательство скорее предотвращало ужасный поединок, нежели восстанавливало честь потерпевшего.

– Ну, уж ты перегнул, перегнул как всегда, змий, – невпопад и словно на части разрываемый забормотал о.Матвей. – Нехорошо!.. и ты тоже, Вадимушка, молю тебя, не серчай на братика. Он потому и жалит нас беспрестанно, что в постоянном трепете, без солнышка да под колодой взращен. Да и в школе-то, поди, какие ему тычки да поношенья принимать приходится: камень молчаливый надо в груди иметь! – И порознь захватив с двух концов, напрасно пытался соединить руки братьев в примирительном пожатье, кстати – при гораздо меньшем сопротивленье с Вадимовой стороны. Вадиму потребовалась незаурядная выдержка – пропустить мимо ушей подобную обиду, да и не бросаться же было с кулаками на несовершеннолетнего братца. В ту минуту ему важнее было закрепить позиции исповедованием новой своей веры, как он сам ее разумел в тот период.

– Хорошо понимаю боль твою, – обращаясь к отцу, с понятной дрожью робости начал он, – но что делать, отец, при переездах на новую квартиру посуда имеет обыкновение биться. В такие эпохи полезно примирение кое с какими неизбежными утратами... Видишь ли, доисторический человек для нас только живая плазма, предварительная заготовка, из которой осознанная экономика творит более совершенные формы. Люди становятся обществом лишь с приобретением способности сознательно осуществлять свою историю, для чего должны подвергнуться ваянию идей и воль... Понятно я говорю? Естественно, что человечество, в массе своей инертное, как всякий другой первичный материал, скажем – бронза, алюминий, сталь, при скоростной обработке на станке соответственно ведет себя: стонет, визжит, плюется раскаленной стружкой. И каждому ясно, что в темпах как раз единственное средство сократить боль. Поэтому в разбеге исторического процесса мы просто не имеем права мельчить свой порыв, растрачивать на пустяки отведенное нам время. Словом, я хочу сказать, что сердцу политика чуждо частное людское горе, его заботит лишь грядущее благо общественное. – Последнюю фразу он произнес значительно окрепшим, где-то позаимствованным, а местами даже чуть натужным голосом, каким подобные манифесты и провозглашались во все века.

Затем сын виновато справился в наступившей тишине, не нужно ли чего повторить для окончательной понятности.

– Нет, что ты, очень ты нам явственно, задушевно все объяснил, храни тебя Господь! – потерянный и померкший забормотал о.Матвей, ища вкруг себя глазу и душе какой-нибудь опоры. – Погляди на него, Парашенька, порадуйся на первенца... Давно ли мы его о самую что ни есть голодуху, помнишь ли, в рубашонке ночной на крыльце накрыли, как он воробьишкам пшенцо твое заветное стравливал. Стужа, дескать, зимняя на дворе, а у них и тельца-то вместе с шубой по сту грамм. И вот, глазом не успели моргнуть, как он уже весь железный пред нами стоит, словами некими лязгает, к великим делам подзакалимшись. Не зря газетки хвастают, на глазах люди растут, но детки, к прискорбию нашему, всего быстрее!.. – и языком пощелкав от горестного восхищения, теперь уже сам, по следу Егора, справился у возлюбленного первенца своего, что за адское благо такое подразумевается – любая цена за него нипочем.

В рассуждении о насущном благе людском о.Матвей прежде всего отвергнул запомнившийся с прошлого раза да так и оставшийся без ответа поклеп безбожников, будто, утверждая примат хлеба духовного, христианство преуменьшает важность хлеба телесного для тружеников, особо нуждающихся в многоразовом калорийном питании.

– Однако же весь опыт мудрецов, не одних только пустынножительствующих подвижников, учит нас, – наставительно сказал о.Матвей, – что, вместе составляя некий постоянный рацион жизни, оба помянутых хлеба пребывают как бы в обоюдном соперничестве, стремясь один за счет другого добиться первенства в устремлениях человеческих.

Сын тотчас указал старо-федосеевскому батюшке на допущенное им неправомерное противопоставление обеих потребностей, объясняемое незнакомством с высказываниями классиков материализма, тогда как на деле, по словам Вадима, обе они диалектически содержатся одна в другой, во взаимодействии образуя полноценную общественную личность. Другими словами, наивысшее благо состоит в сочетании сытости с гармонией, полностью исчезающей на голодное брюхо нередко даже с утратой человеческого достоинства, хотя трудно отрицать, и абсолютная сытость тоже выглядит натуральным свинством без гармонии. Вадим затруднился уточнить, в чем же таковая состоит, но ведь и сам товарищ Скуднов, при всей своей близости к источнику истины, толковал ее несколько туманно, как нечто вроде всеобщей гимнастики для развития здоровья под братское хоровое пение на международных стадионах. Тем не менее поименованное благо включало в себя почти весь комфорт райского блаженства с долголетием во главе...

– Но, конечно, лишь сами потомки окончательно решат, применять ли бессмертие как награду отличившимся героям или в наказание особо тяжких каторжников, – неожиданно обмолвился он, обнаружив вовсе неуместную в таких вопросах наклонность к озорному вольнодумству.

Больше того, путаник и фантазер, незнакомый с официальными воззреньями на облик грядущего, он вдохновился изложить своей еще менее осведомленной аудитории две прямо противоположные и будто бы единственно-возможные системы общественного устройства. В первой из двух, нашей, обобщившей мечту и достояние, земляне, взявшись за руки и сомкнутым братским строем, с пением трудовых гимнов и по росистым утренним лугам шествуют к некоему отвлеченному солнцу. Читалось между строк, что только предупредительная забота о нуждах соседа, в планах частном и международном, может спасти род людской от неминуемого однажды самоуничтожения. Сказанное, выдвигая Вадима в мыслители по крайней мере районного масштаба, доказывает вместе с тем печальную истину, что и таких не находится у нас на самом рискованном перегоне истории...

Другая же конструкция, враждебная нам и соответственно присвоенная Западу, представлялась Вадиму сословной пирамидой с абсолютным властелином на вершине плотной плутократической элиты, а ниже располагались прочие порабощенные касты от чиновничьей знати до безгласной, раздавленной тяжестью верхних черни, рабы. Для лучшей доходчивости он машинально, ногтем по клеенке, прочеркнул обе структуры в виде условных символов – и ^. Любопытно, что несколько позже указанные начертанья снова появятся в нашем повествовании, правда – уже утратившие первоначальное содержание ради иного, уже не доступного нам значенья, – а именно – на знаменах двух еще более непримиримых, чем даже в наши дни, лагерей человечества при их финальном столкновении, сравнимом лишь с коротким замыканьем полюсов.

Надо полагать, сообщение Вадима, отлично слышное снизу в Дунином мезонинчике, непроизвольно запало ей в память, чтобы впоследствии отлиться в один из самых мрачных эпизодов вставного повествования, заслуженно именуемого в дальнейшем апокалипсисом Никанора. К сожаленью, у нас нет иного средства успокоить уже взволновавшихся прогрессивных мыслителей и других штатных оптимистов, кроме как раскрыв им здесь механизм совпаденья.

Обращает на себя внимание знаменательная, вскоре после ухода из дому происшедшая переоценка символов в только что поведанной концепции Вадима Лоскутова, построенной скорее на эмоциональной игре образов, нежели строгой политической логике. Остается непонятной довольно игривая, в его неискушенном возрасте, эволюция метафоры, однако в захваченных при аресте бумагах молодого человека были обнаружены наброски поэмы о все той же, полюбившейся ему гигантской четырехгранной горе, с тем же послойным, снизу вверх, чередованьем угнетенных, в пропорциональной численности сокращающихся группировок, но уже не в порицательном, а весьма восхвалительном аспекте. Теперь громаду вместо прежнего тирана венчал единый всевластный мозг, и в наивысшей его точке помещалось некое созерцающее земное око с отраженьем звездного света в темном немигающем зрачке. Получалось, будто в той молчаливой переглядке полярных начал, земли и неба, и средоточится весь смысл мирозданья, причем из ряда неосторожных восклицаний можно было вывести криминальное заключенье, что слезы и горести земли с избытком окупаются достигнутым уровнем познанья... Вообще, случись тогда под лоскутовским окошком толковый сыщик с тонким слухом и достаточно оперативной сметкой, он мог бы, разгадав игру Вадимовой фантазии, в зародыше пресечь роковое для автора историческое сочинение ввиду содержавшихся там страшнейших, к тому же оправдавшихся впоследствии пророчеств великого вождя, на которые Вадима Лоскутова вдохновило чересчур углубленное созерцание человеческой пирамиды.

– Хорошо, покажи нам твою веру без бумажной упаковки и пропагандистской мишуры, – сухо попросил младший брат.

– Непонятно, как ты выносишь себя, Егор! Скажи, тебе не тошно наедине с собою? – Так вот... мы действительно отряхнем с наших ног прах старого мира, как поется в боевой нашей песне, – чуть громче обычного, чтобы всем было слышно, произнес Вадим. – Страстно хотим изгнать из памяти жалкие и стыдные фазы нашего доисторического вызреванья, включая возведенные в церковный обряд архаические суеверия. Словом, за мир без заблуждений, социального грабежа и страданий...

– В целом неплохо, – краем рта посмеялся Егор, – но ведь в мире без страданий не будет и состраданья. Чем расплачиваться станешь с ними без гарантии прощенья... ведь они ужасно памятливые на некоторые вещи. Вспомни, как поповичи прошлого века всю жизнь старались доказать, что в доску свои. Не страшно тебе, поповский сын?

И тут, надо отдать должное проницательности отрока, он как бы мимоходом осведомился у брата – не задумывался ли, почему почти все перебежавшие из духовного звания просветители наши начинали себя заново с усердного, словно в угоду кому-то нападения на русское православие. Рассудительный мальчик признавал, однако, что на протяжении веков рабочие тезисы христианства поизносились, стали увязать во все более усложнявшейся исторической действительности, что вызывало осатанелые вихри разочарованья и раскола во всемирной пастве.

Глава X

В поведении Вадима Лоскутова той поры явственно просматривается ущербное сознание своего как бы первородного греха, свойственное многим выходцам из церковной среды, в силу чего она весь прошлый век поставляла в революцию отменного качества кадры. С изнанки наглядевшись на отцовскую профессию, поповские дети в России бежали в прямо враждебные ей математику, естествознание, политику, зачастую из самых семинарских стен, откуда им открывался прямой путь приходского священника, в наследственное, ничем не колебимое благоденствие. Однако полная зависимость низового, без централизованной оплаты, православного духовенства от зажиточности прихода и щедрости благодетелей вынуждала священника слишком приспособляться к уровню и обычаю прихожан, как правило, за счет христианских добродетелей. В деревнях победнее русский поп был тот же мужик, облачавшийся в золоченую рогожу по праздникам, а страдной порой в залатанных портках и ошметках на босу ногу бредущий в борозде за нищею сохою: такому было не до мистических мудрствований или подвигов аскетизма. Русской деревне слишком часто доводилось знавать оборотистых дельцов в рясах, на всю епархию знаменитых лошадных барышников, например; а в общественных профессиях, по смыслу своему требующих образцовой чистоты, почти святости, малейшее отступление от некоего нравственного стандарта одинаково выглядит в глазах прихожан и подданных уликой самых адских пороков.

Постоянное пребывание в кругу родительских, хозяйственно-бытовых интересов, без стеснения обсуждаемых при детях, сызмальства накладывало на них необратимый отпечаток. У наследовавших отцовскую профессию к семинарским годам слагался цинически-бурсацкий взгляд на вручаемые им таинства веры: чудо небесной благодати становилось для них товаром сомнительной коммерции, а паства – нивой прокормления, урожайность коей всецело зависела от расторопности пахаря. Что касается лучших, критически мысливших, из поповских детей, то обеспеченное существование на сытных и даровых харчах, избавленное от столь смягчающих нас, мирских детей, от совершаемых по нужде житейских сделок с совестью, к тому же помноженное на пылкую непримиримость ко всяческой лжи, естественно, ставило их как бы над средой, судьями института церкви в целом. Зачаточный скептицизм в сочетанье с национальной нашей, до оскомины нетерпеливой тягой на любое незрелое яблочко, с годами превращался в пафос воинствующего всеотрицанья прошлого с дальнейшим переходом в штурмовое революционное мировоззренье. Вряд ли из сугубо трудового уклада лоскутовской семьи, по крайней мере за последние десять лет Вадимова созревания, почерпнут был им обвинительный материал для той пресловутой статьи, послужившей толчком к распаду, – она же выдает его усердные, опять же в меру возраста, раздумья о предмете вплоть до самостоятельной догадки, например, что практическая мудрость обязательного в католицизме безбрачия, целибата, заключается как раз в предотвращении возможного подрыва изнутри – от самих же выходцев из недр церковных, перебежчиков, извечных и потому наиболее яростных разрушителей собственных сект, партий и прочих компанейств, что досыта и с изнанки нагляделись на их вопиющие пороки.

Очистительное искупление своей неокупаемой вины, состоящей в принадлежности к поповскому отродью, талантливейшие порою деятели эти – тем более решительные, что вовсе свободные от каких-либо обетов, полагали не только в решимости начисто, заодно с собою, вырвать веру предков из сердец людских, вложив туда, в еще дымящуюся середку некий более действенный стимулятор социального прогресса – чувство всепланетного коллективизма, например. Подобный акт, пусть в разной форме, предстоял всякому при получении более-менее ответственной государственной должности. В данном случае дело осложнялось анкетным пунктом сословной неполноценности, так что поспешность преждевременного, казалось бы, решения уйти из дому объяснялась совершившимся год назад, при очередной чистке, исключением Вадима с третьего курса да еще под предлогом учебной неуспеваемости. Со стороны история представлялась настолько жестокой и несправедливой, что не только друживший с ним дотоле Никанор Шамин, чуть заслышав его голос, выстаивал паузу за углом или при встречах в темных сенцах старался прошмыгнуть незамеченно, лишь бы не глядеть Вадиму в лицо, но, что еще важнее для характеристики последнего, тот сам великодушно избегал всякого общенья с ним, чтобы не смущать его самим фактом своего недозволенного существования. Пожалуй, бросается в глаза повышенная неприязнь чуть ли не всех видных поповичей девятнадцатого столетия да и позже к русскому прошлому, вряд ли обусловленная одними лишь впечатленьями бытия, и самоубийственная порой ожесточенность, с какой они в течение вчерашнего века, пока сами в чистках не извелись, вызывали огонь революции на отчий дом и отчизну в целом, сжигали мосты за собой, как если бы в том заключалась высшая верность, чтобы в случае чего отступать назад было не по чему и некуда. Казалось, при посвященье в эпохальную новизну кто-то нетерпеливый и коварный требовал от них, помимо естественного в таких случаях отказа от прежней веры и родни, нечто куда большее, чем простое отступничество... нет, полного отреченья от коренных родственных начал, обусловивших их племенной исторический облик. Каждая очередная и на деле доказанная стадия такого отказа вознаграждалась добавочной премией лестного доверия. Надо считать, что появившаяся к концу того же года, за полной Вадимовой подписью необширная, но скандальная статеечка о православном духовенстве в социально-историческом разрезе, косвенно ускорившая развязку, была как раз такой данью неофита своему безымянному шефу.

Минуя не угодные последнему имена прославленных русских иерархов, в годины былых лихолетий возглавлявших порыв народный, автор ее избрал мишенью худших долгополых чиновников и карьеристов, соблюдавших кесаревы интересы в ущерб заповедям Божьим, и, видимо, ставил себе целью показать, что загрузка правящей религии сугубо административными функциями, превращавшая ее в государственный департамент чуть ли не смежный с полицией, должна была впоследствии потопить ее в бурю вместе с империей. Разоблачительный, не без таланта, не в меру хлесткий стиль статьи, кабы не возраст – заставлявший местами усомниться в бескорыстности сочинительских побуждений, был испещрен занимательными диковинками церковной старины, выглядевшими как улики. Младший брат, всякий раз в отсутствие старшего подвергавший ревнивому обследованию свежую стопку книг на его столе, находил там не доступные его разуму издания не только о чуждых ему материях, вроде тайностей звездных, но и притягательные для него – по части глубинных недр земных.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46