Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пирамида, т.2

ModernLib.Net / Современная проза / Леонов Леонид Максимович / Пирамида, т.2 - Чтение (стр. 18)
Автор: Леонов Леонид Максимович
Жанр: Современная проза

 

 


Кирпичика не подложишь – остановить: машина-то больно велика. И ночью скрып слышен, страшно – кому не спится. Устин писал с Алтая, что ихние там соберутся под выходной, зарядятся греховинкой на недельку, кому какая лакомей... ну, вроде и затаятся на недельку от грядущего. Я их не виню, Вадимушко, у кажного своя судьбица: кому-то и у руля стоять. А только берегися пошатнувшейся России, завалится – не убежишь...

Само собою возобновился нередкий у них в былое время, единственно из противоречий возникавший бесплодный разговор о всяких заумных материях, – из банальных крайностей и бесконечностей составленное уравнение с уймой равноправных решений, – сейчас поднималась тема евангельских сестер о примате духовного хлеба над телесным. По болезненному состоянию одной стороны и смятению чувств другой, спор велся отрывочно, не очень внятно для воспроизводства, и вдруг Вадим сделал открытие, немыслимое для него еще полгода назад, что некоторые торжественные и с придыханием произносимые слова напоминают темный товар, который проходимцы и пророки всучивают простакам подворотней лихолетий.

– И вообще, – сказал он, – весьма злоупотребляемое ныне понятие счастья зависит от точки зрения на ценности бытия: то самое сокровище, к примеру, за которое Галилей пойдет на костер, мать без рассуждения променяет на чашку молока для своего ребенка. Во всяком случае, без подлой земной жратвы, – чрезмерно загорячился Вадим, – вряд ли возможно успешное, не искаженное созерцание Бога, как бы ни твердили священные сказания, будто оно лучше удается натощак.

Впрочем, полное обеспечение материальных условий существования навсегда избавит род людской от потребности в религиозных иллюзиях, наравне с наркотиками применяемых для приглушения страдания. В предвиденье обычных возражений, что и регламентированная сытость без венчающего купола веры приведет людей если не прямо в интеллектуальное стойло, то к нравственному снижению вида, по крайней мере на одну биологическую ступень, добавлено было в духе официальной тогда теории, что достигнутый преизбыток пищи телесной диалектически преобразуется в высший духовный продукт знаменитого скудновского ассортимента.

– Еще и потому мы должны спешить, что история дает человечеству весьма узкий лимитный срок для генеральной перестройки... – несколько официальным тоном заключил Вадим, сбился и погас.

– Думаешь, прорветесь, успеете? – внятно и значительно, ворочаясь на подушках, проворчал о.Матвей.

Трудно сказать, что он имел в виду, но заданный вопрос поразительно плотно сочетался с упомянутым давеча матерью розовощеким господином, собравшимся в увлекательный вояж. Трудно было подставить на его место род людской с его бессонным устремлением в некую даль обетованную, меж тем как голубь счастья, возможно, уже сидел однажды в прошлом у него на плече, да так и упорхнул, неопознанный. В самом деле, насколько охватывала память, подозрительно ускорялись фазы технического созреванья параллельно сокращению общественно-политических формаций, так что продлится ли дольше суток сам-то век золотой? И так как пороки юности позволяют предсказать бедствия позднейших возрастов, то Вадим Лоскутов тут и порешил – непременно, на своем вынужденном досуге там, именно в такой фантастической перспективе проследить биографию человечества для выяснения, – долго ли осталось до полуночи и приблизительно который нынче час на циферблате истории? По сложившимся обстоятельствам дело клонилось к вечеру, где-то возле девяти... Заодно тем же умственным взором заглянул он к себе домой – что поделывает прибывшая наконец за ним засада, как в ожидании преступника потягивается она и зевает с треском казенных пуговиц и челюстей... Но лучше было не думать о том пока!

После небольшой передышки отец снова приоткрыл глаза:

– Тронуло меня навещанье твое, Вадимушка, спаси Господь. Кровь-то и подсказала, что при могиле отец: примчался! А я и не жалею... одна беда, не скопил я деткам своим ни славы, ни добра.

– Тут, милые, копи не копи, все одно отымут... Да и не на чем было лишнюю копеечку-то поприжать! – поддержала мужа Прасковья Андреевна. – Еще по приезде сюда годок, два ли побаловалися. Покойник поначалу богатый шел, из могилы-то все деньгами сорит, панихиды да сорокоусты разные... Со всего города нищее воронье слеталося! А там только и осталось, что раскулаченные. Одно слово, сам на себе гроб тащит. Такому не до попа, абы самому поскорей, без кутьи да ладана, в земельку зарыться от жизни своей. Вот и сравнялся с соседней свалкой наш погост.

И опять требовалось немедленно, ради спасения личности своей отмежеваться от ее смиряющей, слишком убедительной правоты.

– Нельзя же, мама... – возразил Вадим с дрожью в голосе и тоном, словно пощады у ней просил, – нельзя же все человечество века напролет в страхе адской кочегарки держать!

– Да разве нонешних-то застращаешь? – без обиды усмехнулась мать. – Дюже закаленные пошли, ко всему бесстрашные попадаются, окроме одной щекотки... К тому речь веду, что, как запретили служащим в церкву ходить, самое слово грех отменили начисто, тут и вовсе никакого доходу не стало. Ладно еще, Господь кормильцу вашему ремесла в руки послал!

Вряд ли сама остановилась бы, если бы не о.Матвей:

– Не ропщи, сытые... – проскрипел он и пальцем шевельнул для острастки. – Деточек по росточку вразумляют: сперва ангел да розга, дальше уголовная статья, теперь сознательность. Отмирает самое понятие грех, а ведь нельзя же все мелкие отступленья от морали регламентировать в уголовном кодексе, за нечистую мыслишку вздергивать на дыбу, и до поры, пока воцарившаяся истина не объединит в железном объятье расплодившиеся секты, чадный, распыляющий силы раскол на свой риск ищет выхода к свету из подполья. А то завела свою волынку, про что ему и слушать не велено. Чайку схлопотала бы для гостя милого...

Судя по звяканью посуды в столовой, воротившаяся Дуня уже приступала к обязанностям молодой хозяйки, а доносившийся с кухни чад самоварной лучины показывал, что в помощь сестре подключился и Егор. Под предлогом спешки к ночному поезду Вадим наотрез отказался от чаепития – не только из опасенья, что повторное за вечер доставило бы лишние хлопоты и без того усталой родне, а просто пребывание его за общим столом, ввиду совсем скорого теперь ареста, приобретало характер прощальных проводов, чуть ли не отпевания заживо... И еще не хватило бы сил на притворство, чтобы проницательный Егор не догадался о переменах в судьбе старшего брата. Пожелание гостя последовало в столь решительной форме, чуть ли не с угрозой немедленного исчезновенья, что перепуганная Прасковья Андреевна тотчас побежала отменять угощенье. Неизвестно, что именно было предпринято ею, но только звуки чайных сборов прекратились, а наступившая затем в домике со ставнями действительно гробовая тишина облегчила состоявшийся в тот раз и, по своей интимности, вряд ли возможный при посторонних разговор. Словом, когда сияющая сквозь скорбную заботку, себе на уме и даже чем-то довольная мать присоединилась к ним наконец, она застала отца с сыном в том же молчанье, в каком покидала их.

Все высказанное в тот раз о.Матвеем вряд ли можно назвать отцовским напутствием отбывающему в долговременную отлучку сыну. Не было там ни ценных наставлений, где обрести нерушимое счастье либо в чем оно состоит, равно как и политических указаний – насчет правды народной, а просто в беспредметное сообщение в сущности ни о чем, кроме как сомнительных случаях из своей частной практики. Однако, невзирая на маловажность сюжета, сделано оно было без присущей скромным людям робости за бедность умственного угощения – подобно тому, как иные стесняются пригласить именитого гостя к своей убогой трапезе. Напротив, наравне с внешней бесстрастностью, таилась там некоторая оскорбленная, даже воинствующая жестковатинка как бы в отместку за прежние поношения, ибо речь-то шла, может быть, о самой уязвимой со стороны передовых умов, наидуховнейшей сокровенности. Пожалуй, в ней и заключалась простецкая Матвеева мудрость, добытая за целый на сапожном бочонке просиженный десяток лет, по бесхитростности своей и с черным хлебом, и с детским лепетом схожая, каким, верно, и надлежит быть всем высшим истинам в их завершительном виде. Правда, не содержалось там потрепанных жупелов церковного устрашения, зато видную роль в рассуждениях о.Матвея играли не менее темные, давно разоблаченные материи вроде обывательских иллюзий запредельного бытия, вещих снов и прочей чепухи, когда-то приводившей молодого трибуна Вадима в бледное и яростное трепетанье с кратковременной утратой слова. В былое время он немедля поспешил бы разъяснить родителям, применительно к их отсталому стариковству, что оптимистическое мировоззрение, отвергшее теорию посмертного воздаянья, открыло трудящимся новые горизонты в смысле расширенного объема получаемых от жизни удовольствий, – сновидение же есть не что иное, как обыкновеннейшая, только в голове, отрыжка от переполнения ее дневными впечатленьями, вследствие чего все там и бывает в такой жуткой степени перепутано одно с другим. Но почему же теперь младший Лоскутов так жадно впитывал сочившуюся капля по капле Матвееву речь и шел по ее пунктирной тропке навстречу отцу во утоленье уже нестерпимой потребности заглянуть за роковую черту, у которой уже поджидал его старший?

Поводом к беседе послужило маленькое открытие в столь знакомой Вадиму с малых лет родительской спаленке. Справа, на расстоянье протянутой руки и под стать прочей разнобойной меблишке, помещался пузатый и низенький комодик матери. В наклонном, овально-пятнистом зеркале над ним Вадим увидел серого со впалыми щеками, нехорошего себя, а по бокам, веерами подобранные для уплотненья, глядели на него уже неизвестного родства и, судя по рыжеватому колориту отпечатков, давно усопшие предки рослой северо-мужицкой породы. Лишь одна фотография, стоячая и покрупней, красовалась в отдельности, посреди дарственных пасхальных яиц и другой, тоже фарфоровой дребедени. Как-то ни разу не довелось заглянуть, что за персона помещалась в той самодельной, особо затейливой рамке, хотя уху до сей поры помнился надсадный визг фанеры, терзаемой лобзиком... Мать перед уходом наказала давать передышку отцу, который теперь лежал с закрытыми глазами. Вадим взял в руки общепризнанный шедевр своего прилежного братца, значительно превосходивший по площади находившуюся там карточку.

По первому впечатлению сквозь стекло подслеповато и благостно поглядывал мелкостного обличья архиерей в черном клобуке, не тот ли благотворительный владыка, что помог захолустному батюшке прямиком перебраться в столичную епархию. Даже при наличии солидных связей в синодальных кругах только лицо отменной святости способно было совершить очевидное по тем еще строгим временам чудотворение, как-то не вязавшееся с его внешностью. Если всмотреться пристальней, то был просто худенький старичок с редкими волосиками на подбородке, но без малейших следов подвижничества на изможденном челе или положенного таким святителям сурового обличения во взоре, напротив, совсем обыкновенная, пускай невредная даже в отношении травок и букашек, но слишком уж бесцветная личность, крайне довольная обстоятельствами сложившейся судьбы. Все кругом нравилось ему как проявление многообразного божественного промысла: и снимающий его для потомства вдохновенный вятский маэстро, и незадавшийся в окошке дождливый денек, и только что летавший по воздуху вниз головой и с риском смертельного головокружения французский авиатор Пегу, и реакционное правительство тогдашней России, со временем столь логично вписавшееся между прошедшим и позднее состоявшимся, и то еще наконец, что после пронесшихся над миром бурь, не пощадивших ни великие империи, ни тем паче самих венценосцев, сам он в прежней сохранности, хотя бы лишь со здешнего комодика, по-прежнему любуется на таинство во славу Господню происходящей жизни. В меру своей осведомленности о предмете Вадим мысленно полистал древнюю, с финифтяно-византийскими застежками книгу церкви российской. Благоуханные иерархи, кормчие деспотического православия и академики христианской догматики в шумящих рясах, аристократы на фоне безликого многосемейного священства, чередовались с консисторскими крючками и всевластными синодальными вельможами в духе тоже лишь понаслышке ему известного Победоносцева. Изредка истинно Лотовы праведники в обреченном библейском граде возжигали светоч веры, подобно восковой свече, озарявшей изветшалые страницы. Естественно, однажды на смену им и должна была прийти пришитая борода, приспособившаяся к атеистической новизне на примере измены Христу, вплоть до самоустранения. Переставшая быть признаком отеческого старшинства, отреченья от суетного мира, она понемножку становилась как бы съемной частью облачения, из гигиенических целей не обязательная для ношения во внеслужебное время, маской, под коей мог скрываться, по народному присловью, просто ловкий охмуряла, действующий даже в обратном направлении... Как непохож был на всех их, бывших и будущих, лежавший перед Вадимом с подогнутыми коленями старик, ответчик за провинности предшественников... как в судороге скорченный даже на границе вечного покоя.

Вдруг стало срочной необходимостью выяснить правду об умирающем отце: что подвигнуло безродного крестьянского юношу избрать себе сомнительную стезю духовного пастырства? Не по характеру о.Матвея было предположить чисто практическое соображение о легком хлебе церковнослужения, еще маловероятней выглядела нередкая в них наклонность к владычеству над скорбными думами с их кроткой надеждой хоть на загробную справедливость. Правда, в предвестье наступающих личных несчастий понятие его о внутреннем человеке успело заметно усложниться. Юноша по-прежнему считал веру заразительным психическим заболеваньем, в особенности успешно развивающимся в питательной среде нравственного страданья, почему оно и подлежит в основе своей скорейшему истреблению. Тем не менее самое ожидание предстоящего ему уже теперь приводило Вадима к мысли, что, пожалуй, ваяние человеческой личности производится не полуденным ликованием бытия, не стремлением продлить его безгранично, а как раз полуночным страхом утраты, который в сплаве со смутной тоской о давнопрошедшем покое преобразуется в пресловутую боль земную, сырье величайших порывов и озарений, не исключая и гениальнейших шедевров на свете. Как значилось, он уже тогда пробовал свои силы в художественном слове, однако в чрезмерной дозе постигшие его переживания не позволили ему проверить на себе самом правильность своих выводов об источнике творческой деятельности.

Вся известная сыну биография отца полностью исключала в качестве движущих побуждений какую-либо корысть, равно как и бытовавшую у иных псевдосвятых тщеславную гордыню – самому просиять в сонме праведников. Таким образом, отпадало и вероятное чье-либо совращение простодушного крестьянского паренька не в один из раскиданных по тамошним лесам скитов, а в доходную, при умелом подходе, должность сельского священника. В таком случае причиной обращения о.Матвея к вере мог послужить глубокий и ранний перелом, чтобы к возрасту совершеннолетия успела вызреть окончательная решимость стать священником.

Именно теперь, в тревожных гаданьях о завтрашнем дне и, возможно, чуть дальше, для Вадима стало жгучей необходимостью, пока не поздно, узнать из первоисточника о побудительных мотивах в пользу избираемой профессии. Отец лежал с закрытыми глазами, и не было уверенности, что вопрос будет услышан.

– Давно хотел спросить, но как-то случая не подвертывалось, – негромко приступил Вадим. – Что толкнуло тебя выбрать... ну, профессию твою?

– Про священство мое спрашиваешь? – не раскрывая глаз, уточнил о.Матвей.

– Мне нужна начальная твоя мысль о нем... если не секрет, разумеется!

– Какие же у меня нынче секреты от тебя, сынок!

То ли по болезненной затрудненности речи, то ли из опаски рассердить сына, только о.Матвей не сразу ответил, что ему была показана бездна. Произнесенное слово подразумевало вечное, с мистическим оттенком, вертикальное падение и как не совпадавшее с отвлеченным понятием о безграничности во времени и пространстве никогда не употреблялось в их домашних дискуссиях, но, значит, равнозначного обозначения не было в Матвеевом словаре. Показательно, что Вадим воспринял его теперь без обычного раздражения, напротив, воспользовался случаем без стыда за свою странную любознательность, и без свидетелей, учитывая обреченное состояние отца, навести справки о кое-каких отдаленностях, иносказательно выданных им вначале за Командорские острова. На повторный вопрос: что за бездна имеется в виду и что там прежде всего самое характерное бросилось в глаза отцу? – тот сказал, что ничего особого не бросилось, так как наблюдал ее лишь снаружи и без следов какой-либо внешней необычности.

Здесь Вадиму представлялся случай для научного разоблачения мнимой действительности по отсутствию каких-либо материальных признаков, доступных исследованию рукой или глазом, но вместо того с обостренным интересом осведомился у отца – как именно тот, хотя бы только умом, прикоснулся к бездне впервые?

– Нонешние детишечки, счастливые, в трубы трубят, упражнения совершают с флагами, а о нашу-то бывалошную пору русский народ рано в работу впрягался... уж верно мне едва двенадцатый пошел, когда случилося! – с одышкой на каждом знаке препинания стал вспоминать старик. – Помнится, аккурат в самый канун Петра-Павла отпросился я у хозяйки с ребятами на Дальние Поруби, по землянику. Шорник мой тогда, царство небесное, с утра в бесчувствии лежал, уж какая там работа. Он всегда за сутки до праздника заряжался, пьянчужка не хуже нашего Финогеича. Не близко туда, да уж больно ягода обильная, осыпная сплошь... с одного запаха одуреешь, опять же с полудня на грозу парить стало. Сам не знаю, как я от компании отбился, но – то ли зыбко стало, то ли ветерком меня смахнуло, но только... поднял я очи, лужок мой кончается, шажков не более пяти осталось, а дальше за краем-то, батюшки мои, нет ничего! – и незряче посмотрев на сына – тут ли, снова прикрыл глаза.

– Но позволь, как же так получается: небо-то куда же задевалось? – о чем-то догадываясь, ужасно заволновался Вадим. – Было же хоть что-нибудь по ту сторону, черный туман по крайней мере.

– Ничего не было, – еле слышно и наотрез прошелестели губы. – Только по самой кромке две три былинки, может, и весь пяток, как бы в дуновении колеблются, мне сигнал подают.

– Значит, клубилось что-то там, если движение происходило?

– Какое же в бездне клубление, Вадимушка, раз там нет ничего?

– Тогда остается предположить, что тебе приснилось все это? – упирался сын, словно понуждая идти на капитуляцию.

– Кошелку-то полную доверху я принес домой, – с несвойственной больным жесткостью усмехнулся о.Матвей, как если бы в отместку за все прежнее. – В том и диву, что наяву.

В прежнее время Вадиму не составило бы труда тотчас разоблачить с точки зрения науки происшедший с отцом оптический обман, как с успехом делал это в клубах районного значения. За поздним временем некогда было вдаваться в метеорологическую сущность описанного явления, но для заблудившегося паренька за бездну сошел бы и достаточно глубокий овраг с восходящим оттуда потоком перегретого воздуха – особенно в знойную июльскую пору, когда имеет обыкновение поспевать земляника. Если в пустынях на остекленевшей от жары атмосфере образуются миражи нередко даже с манящим пересохшего путника оазисом на горизонте, то юной впечатлительной натуре запросто могло причудиться и похлестче что-нибудь, применительно к тамошней вятской действительности, разумеется.

Уж тем одним, что без возраженья принял на веру очевидную нелепость, Вадим выдавал отцу свое душевное смятенье, и сам ужаснулся собственной готовности выслушать продолженье. Из дальнейшего рассказа выяснилось, что с той поры бездна стала мучить мальчика Матвея. Первое время чуть не каждую ночь, уже во снах, возвращался на то же место. Ничего не разглядеть было в кромешной мгле, единственно по веянью предвестной влаги на щеках угадывал свое местоположенье. По программе сна предстояло сойти в материнскую неизвестность, обязательную для всего на свете. Подсознанье, что не взаправду пока, удваивает остроту приключенья. Послушный неотразимому влеченью, он проходит последние шажки. Неправда это, будто закроются земные очи, тотчас иные открываются взамен, но дозволяется посидеть на бережке, пока не уймется сердцебиенье. Ноги свисают туда, коленкам холоднее, ладонь непроизвольно нашаривает на краю запомнившуюся травинку. Пора!.. И как странно, что в вечность спускаются по шаткой веревочной лесенке. О, здесь надо держаться покрепче, так и всасывает тяга в глубину... Но вот оскользнувшаяся стопа напрасно, в жалкой спешке, ищет себе опоры в непроглядной пустоте. Детского фонарика хватило бы различить чуть вбок сместившуюся ступеньку, но поздно, и не за что ухватиться на мильонолетие вокруг. Потом громадная тьма мягко подхватывает сорвавшееся тело и вперекидку швыряет куда-то затылком вниз.

Сеанс окончен, смысл иносказанья налицо: путеводный светильник готовят заблаговременно, по эту сторону жизни. Достойно внимания, что ненадолго, но тем сильнее он воспринял рассказ о.Матвея о бездне как нечто случившееся наяву. Еще с тошнотным ощущеньем паденья молодой человек вертит в уме коварную притчу. Нет, не видать нигде крестообразного фирменного клейма. Если только сновиденье, откуда такая гнетущая сила образа, явно рассчитанного на врожденный людской страх утратить и опоздать? Чем больше живешь, тем дольше горизонт неизвестности... и вдруг в десятке шагов травка шевелится на краешке обрыва... Одновременно другой половинкой сознанья, пока туда не пробились шорохи действительности, Вадим видел незнакомую ему комнату, где среди раскиданных по полу вещей, истомившиеся в потемках посторонние люди все еще ждут кого-то, его самого. В свою очередь, и о.Матвей всю ту полминутку наблюдал сына, пока тот не вздрогнул под его взглядом.

Естественно, что все однажды начавшееся когда-нибудь перестает быть, но тем более, раз уж приоткрылось немножко, потянуло хотя бы чужими глазами взглянуть на конечный пункт назначения.

– Я, верно, утомил тебя, прости, – сказал Вадим и поинтересовался как бы мимоходом, что же было дальше.

– А дальше ничего не было. Проснулся дальше, уж солнышко на дворе, за водою на колодец побежал. Хозяйка у нас горяча была, по разку в день непременно поплакать доставалося... от срыва сердечного в тот же год и померла. Сны ребячьи непрочные, отряхнулся и забыл, а с третьего разка начал я помаленьку задумываться. – К тому времени, видимо, отец приметил пристальное вниманье сына. – Никак понравилась тебе сказка моя?

Необходимость понуждала Вадима защищаться.

– Что же, новинка в твоем репертуаре, довольно пробойная кстати... – причем очень неудачно получилось, плечом как бы с вызовом подернул скорее от растерянности, нежели дерзости, потому что все иное теперь, даже просто молчание, означало бы полную сдачу.

Почти наладившееся примиренье окончательно подпортила мелькнувшая в его лице ужасная усмешка, слишком обидная после такого потаенного, даже от Прасковьи Андреевны скрытого признанья, потому что слишком уязвимого по наивному ребячеству своему, – словом, только по доверию разлуки сделанного дара. Больше нечем объяснить жесткую горечь напутствия, преподанного отбывающим отцом отъезжающему сыну. В свою очередь, то и дело звучавшие там нотки желчи и раздражения, несколько омрачившие общую картину в стиле примерной кончины праведника, избавили Вадима от тягостного ритуала самого расставанья с ненавистными ему излияниями через край души.

– Названная тобой новинка была забавкой всей жизни моей, – стал говорить о.Матвей, оглаживая простыню рядом в пределах ладони, взад-вперед, – прими, коли не побрезгуешь. Поценнее-то не сподобил меня Господь нажить имущества, не осуди. За пазушкой места не найдется, она и на полке до поры поваляется: не серебряный подстаканник, не украдут. А, нет-нет, на досуге-то, пыль рукавом обмахнув, и поиграй с нею в мыслях-то... Иной раз шибко посвежает во хмелю жизни! Голые приходим в мир, голые уходим без ничего, кроме того светильничка, что зажигается нами при жизни. Смирись, не задирай рога-то, впусти Его в себя! – напрямки сказал вдруг отец.

– Кого впустить? – вздрогнул сын.

– С кем борешься... – и втайне ужаснулся, что после того первомайского свиданья тоже затрудняется назвать подразумеваемое лицо.

После давешнего урока сторожась повторной насмешки за убогую внешность своего, может быть, предсмертного наставленья, он и произнес последовавшую затем крайне сложную по конструкции и до конца не разобранную фразу, ключевой смысл которой сводился к риторическому вопросу: сколько таких серых истин приходится людям открывать заново, нередко ценою горелого детского мяса?

– Небогатая моя мудрость, пятак ей цена, в том состоит, Вадимушка, что куда бы ни торопился ты – на срочное заседание, в баню, мало ли еще по неотложности какой, ты идешь навстречу смерти. И как ни виляй от нее в сторону, прямей того пути ничего на свете нет. Младенчика едва на ножки спустили, ковыляет по вешней травке малый старичок, а уж полкопеечки из сметы своей истратил, на минуту туда ближе стал. – Больной сделал паузу подлинней, чтобы, набравшись сил, в один прием завершить передачу наследства. – Так отмечено где надо, когда суждено нам в последний раз совершить составляющее миг нашей жизни. Скажем, чайку попить с малиновым вареньем, ай на радугу сквозь дождик посмотреть, либо другое занятие сообразно текущему моменту. Душа тяготится телом, под конец изнывает от смертной ноши своей, а расставаться жалко: охота еще разок лизнуть медку жизни, которого нет в краю блаженных. Вот говорю я с тобой, а меж тем давно срублено дерево, из коего напилят доски на мою домовину... и уже доставлены на фабрику, и уже принялся за работу передовик местного производства. Какой нам вывод отсюда? А вывод – постоянно быть начеку, почаще поглядывать на те заветные былиночки. Вот и все, Вадимушка, не припас я тебе сладкого, кроме как избавление от горького. Что-то устал я, братец мой, извини...

Стариковских сил хватило в обрез не потому только, что состоявшийся разговор вышел далеко за пределы чисто семейных волнений, а просто устал от самого существования. Отец в изнеможенье откинул голову к стене и замолк, но и в дремоте пальцы продолжали свою механическую деятельность. Вошедшая Прасковья Андреевна сказала никому, в воздух перед собою, что больному время давать лекарство. Теперь стало видно, во что и ей обошелся минувший день хлопот, еле держалась на ногах. Подскочившему с места сыну в голосе матери почудился оттенок, что надо и совесть знать. Бесшумно выйдя в столовую, Вадим подтянул за собой дверь поплотней, чтобы не сочились звуки. В доме стояла полная ночная тишина, почему-то все поспешили лечь. Если и выглядело естественным непримиримое стремление Егора даже теперь избежать встречи с братом, то в свете давешней просьбы осмотреться у ворот Дунино отсутствие пугало: верно, не хотела огорчать его своим открытием... Но тогда почему Никанор не справился хотя бы через порог о здоровье бывшего приятеля после прошлой его, неприличной истерики? Весь похолодел при мысли, что все давно разгадали смысл его скоростного прибытия с поджатым хвостом. Вряд ли только деликатность притворного незнания о его визите, скорее отказ от тягостного участия в фальшивом спектакле с дурной концовкой, хотя и следовало бы понимать, чья роль труднее. Большая стрелка ходиков описала четверть круга, и совсем неизвестно стало, чего он дожидается здесь, сидя на канапе в качестве постороннего посетителя при пустом столе. В сложившихся условиях доставлять близким дополнительные переживания Вадиму представлялось в равной мере некорректным, как оставлять по себе трудно удаляемые пятна, если бы экзекуция совершилась на дому. Разумнее всего было бы теперь смыться по-джентльменски, без мелодраматических восклицаний и объятий.

Но едва успел пальто надеть, как в дверях запыхавшаяся и с ботинками в руках показалась мать.

– Ну-ка, садись да прикинь скорей, не сгодятся ли? Заказывал один любительские, по крутым горам ходить, да так и не выкупил... Который год невостребованные лежат. – И в нетерпении приладить их отъезжающему в неизвестность сыну, кажется, сама не прочь была помочь ему в примерке. – Самая ростепель впереди, в твоей обувке да в экую даль, все одно, что босому ехать...

С поджатыми к груди подбородком и набухшими глазами Вадим глядел сверху то на круглую спину припавшей на колено матери, то на поистине царское для него теперь подношение в ее руках. Привыкнув видеть всякую ношеную рвань, зажатую в кожаном фартуке отца, он никогда не подозревал за ним подобного искусства, – да ему нынче и не сработать было так. То было старинной надежности и на двойной подошве отменное изделие, годное хоть к тысячедневному этапу по самым непролазным сибирским топям, однако без щегольства или фасонной фурнитуры, способной соблазнить урку, обозлить непокладистого конвоира. И тем еще выделялось оно, что при своей защитной неприглядности, сработанное частым и ловким стежком, как все великие творения, было как бы отглажено любовной рукой мастера на прощанье. Кстати, принципиально отказываясь от присвоенных ему благ закрытого распределения и других, малых пока преимуществ, он за недосугом так и не успел, к собственному удивлению своему, сменить старые, которых в предстоящих испытаниях не хватило бы и на неделю. В тогдашних мыслях о себе он уже настолько устранился от жизни, что уже сил не имел отбиться от этой жуткой, словно посмертной ласки, не мешал матери возиться у себя в ногах, – только глядел теперь на заясневшее у ней сквозь совсем поредевшие волосики старушечье темя.

– Ладно... ну встань же, пожалуйста, ведь я и сам могу! – откинувшись к спинке, просительно бормотал Вадим, даже не пытаясь поднять с полу Прасковью Андреевну, пока та продевала шнурки в оправленные латунью дырки, лишь гадательно шарил в уме про домашних, все ли успели разглядеть в нем до конца кроме плачевного состояния башмаков.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46