Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пирамида, т.2

ModernLib.Net / Современная проза / Леонов Леонид Максимович / Пирамида, т.2 - Чтение (стр. 10)
Автор: Леонов Леонид Максимович
Жанр: Современная проза

 

 


С возрастающим отчужденьем внимал Никанор распалившемуся оратору потому, что кое-какие из услышанных соображений, копившихся в потемках души под воздействием окружающей жизни, были ему сродни, но избегал заглядывать в себя: все одно как в пороховой погреб да еще с помянутой свечкой в руке. По Вадиму получалось, будто историческое вдохновенье нации, получаемое от штурмуемых вершин грядущего, бесполезно без постоянной оглядки на могилы прошлого, так как при равенстве сторон шанс победы умножается преемственностью святынь народных, тем более могущественных, чем древнее... И тогда якобы гордость деяниями предков, нераздельная от обязательств перед потомками, становится чувством наследственного бессмертия, способного заживлять смертельные раны, превозмогать любую боль, а всего лишь моральное превосходство над противником превращать в численное. По тогдашним правилам, подобные идейки приравнивались к хранению взрывчатки, – правда, в разразившейся через два года военной грозе, под натиском танковых полчищ, некоторые смежные им – были вслух провозглашены с Красной площади, однако тотчас по миновании надобности отменены до следующего раза...

Мало того, путаясь в обстановке нынешнего дня, резвый молодой человек и в толкование вчерашнего вносил не менее сомнительное новаторство.

– Как бы ни порицали нас, – почти высокомерно посмеялся он, – заезжие и домашние гуманисты, за образующееся в центре такой сверхдержавы геополитическое давление, снимающее отдельную личность до стадии печально воспетого в литературе русской санкт-петербургского состояния человеческого вещества, только абсолютная и, пошли Господь, разумная государственная власть способна удержать такую далеко не монолитную глыбу в понудительно-структурном единстве.

Какая-то часть диалога промелькнула в молниеносной переглядке без чьего-либо перевеса или преимущества, зато Вадиму пришлось защищаться в конце:

– А что? Вроде гением да прочей статью мы ничуть не хуже других народов на свете, но почему же всегда складывалось так, что любое будущее всегда было дороже нам трижды ненавистного настоящего? Какие головы бывали на Руси, и почему-то не взбредало ни в одну, что именно баснословное богатство наше может стать причиной великой скудости, но вот приспел критический срок поставить ей итоговый диагноз. Ты никогда не вдумывался, Ник, откуда у нас такое горестное безразличие ко многому из того, что как раз в почете у соседей, начиная со святынь... почти воля к исчезновенью! Не здесь ли корни рано охаянного русского христианства, чтобы, освободясь от бремени неправедного владенья, швырнув его на кон как вступительный пай, влиться в некое вселенское братство... Нет, ничего не предлагаю, нас тогда в клочья разорвали бы неизбалованные соседи с более крутым шагом племенного воспроизводства. Да и поздно, пожалуй, уже завтрашний день на дворе: пора в дорогу! Но знаешь, по отъезде непременно остается от всякого горстка сору, а как заметут ее после в помойное ведро, тогда можно из сердца вон. Въезжают новые жильцы, переклеивают обои, моют окна по мертвеце... Так что не сердись и на мою! И оказывается, когда уже возврата нет, то при последней оглядке так явственно предстает карта покидаемой местности – как бы с горы... Вот и потянуло меня описать свои прощальные переживанья, да нужных слов не хватает, опять же и некогда теперь: каждую минуту постучаться могут... давай хоть устно! – И, значит, так сильно было чувство отбытия, что потребовалось машинально провести ладонью поверх свечи, над самым пламенем – на пробу, что ли, способен ли он пока воспринимать живительную сладость ожога? – Знаешь, Ник, переведя всю деятельность человеческую в экономический ключ, на язык барыша и сытого брюха, мы утратили представление о чем-то выше хлеба, калорийность коего всюду одинакова... Боюсь, когда-нибудь после меня вы и поскользнетесь на данном месте. Естественно, что голодный все мерит ценой еды, но, кто знает, что глянется ему, когда наестся до отвала! Тут как-то среди ночи ровно осенило меня, о чем они препираются на своем старинном наречье?.. Ну, те, в трюме. Вот опять... – и так достоверно подался ухом вниз и в сторону, противоположную от прихожей, что у Никанора незнакомый холодок побежал по спине.

– С тобой, браток, и спятить недолго, – поершился он, но любознательность была еще сильнее. – Так о чем же они там?

– Да, вишь, выясняют задним числом, кто меж них прав был. Ты при твоем здоровье еще застанешь, когда пытливый и беспристрастный потомок заново каждую пепелинку нашу пропустит через сито совести и мысли: только посмертное вскрытие дает следствию полную картину недуга. И выяснится, что старики-то не по глупости столько хлопотали над созданием строгого объединительного мифа, без коего народу и веку не прожить. Скоро, с почтительно склоненной головой узришь ты, как одно древнее зерно, за пазухой и паче жизни сбереженное от затоптанья, с обретением родной почвы даст могучий росток в обгон всех деревьев на земле... Извини за пышность слога, тут проще и нельзя... Вот и страшились за нее, матушку, не сломилась бы от собственного роста, вот и торопились золотым обручем предохранительно оковать: то третий Рим всемирного владычества придумают, то всеславянскую Софию православного мессианизма, а то русское правдоискательство учинят в духе ускользающей от разума запредельности. Но вот однажды приходит на смену то самое племя младое, незнакомое. Оно чужими жесткими очами созерцает доставшееся ему пространство – в его оценке не более как непроходная, клюквой да голубикой поросшая, неблагоустроенная чудская топь, и посреди ходит-покачивается рассветный падымок, из него-то и были накручены миражный Санкт-Петербург, также дозволенный нынче к оперному исполнению Китеж-град, еще там что-то забывать стали мы сами, бывшие!.. Оно, может, и не следует огорчаться, что слишком уже быстро осваивается наконец-то освободившийся из-под России пустырь: прошлое нередко бывало строительной площадкой для довольно непредвиденных новинок, а могилы служили материальным пособием к познанью отдаленной старины. Да и попривыкли, что кругом беззаветно шуруют задумчивые деятели – то первейших святителей наших, страны созидателей, потрошат на предмет научного разоблаченья, то скорбный ил со дна черпают бадейками на Светлояре в опроверженье былого суеверья, будто в пасхальные ночки тихий благовест, сочась из озерной глубины, стлался по бережкам на радость туземцам в лубяных сапогах и дикарских бородищах, – Вадим невидящим взором косился на стопку книг, которые ему уже некогда было прочесть.

– Эге, брат, вон ты куда... вон куда загибаешь! – на всякий случай, если бы вдруг ожил тот, за стенкой, вторил Никанор и головой качал на слишком уж откровенное обнажение наипреступнейших в ту пору корней. – И даже язык себе какой-то псалтырский изобрел!

– Ничего, мне теперь все можно, – успокоительно кивал Вадим своему гостю, коему, как праотцу поколений, естественно было в создавшихся условиях хранить себя от любой беды. – И уж позволь досказать... все одно как папироску дают иным на неполную затяжку! Так вот, не покидает меня щемящее чувство, Ник, что мертвые наши с тревогой прислушиваются сквозь толщу земную ко все приближающейся ударной бригаде наследников своих, ради кого принимали на себя безмерные труд и подвиг. Не знавшие трепета в битвах, горестно ждут они свидания с возлюбленным потомком, который если и не сделает нехорошо в их гробовом уединенье, то как минимум облепит воском чью нибудь черепушку познатней для прояснения научной проблемы, скажем, насчет иностранного влияния на куаферское искусство мономаховых времен... да ладно еще, кабы собственными руками! Так выясняется на расставанье, прав был умный барин Петр Федорович насчет единственно феодально-крепостнической мышеедины в родовой нашей шкатулке. Вот и галдят в своем трюме, хреновья, что выполняющему промфинплан нынешнему труженику ровным счетом ни к чему устарелая их, если б даже и бескорыстная брехня о некоторых тайностях национального бытия. Да и нынче, поигрывая на гармошке в участившийся перекур, терпеливый кормилец наш уже не без досады посматривает на мыслительные забавы подозрительно-крутолобых чудаков. И значит, не по логике мудрецов движутся народы по орбите времен, а по своим неведомым грозным судьбам...

– А как же иначе-то? – всерьез нахмурился Никанор. – Ему воевать послезавтра: большая война на повестке дня... Ветерок ее не чуешь на щеках?

– Что же, тем своевременней мои страхи, – недобро усмехнулся Вадим.

Беседа принимала все более острый характер, уже тем одним обременительный для Никанора, что брал на совесть тяжкий грех ее утайки от соответственных инстанций. Даже представилось на момент, как тот, цепляясь за воздух, балансирует над пропастью: было бы вовсе подло столкнуть туда дружка. Выяснилось в довершенье, что гражданские треволненья Вадима Лоскутова диктовались не только грубым развенчаньем русского мифа. Он исходил из того, что разломавшая межэтажные общественные перекрытия революция наряду с пороками сословной верхушки выявила и в низах не менее существенные, обычно не замечаемые радетелями горя народного – если не в оплату собственного своего, по сравнению с ними, материального благополучия, то из великого по соображениям гуманистическим великодушия. Оказалось, при всей святости, из простонародных, носители их такие же люди, как он сам, Лоскутов Вадим, а кое в чем суть похуже. К тому же происшедшее в те годы решительное и отовсюду вытеснение его, довольно бесполезное порой, как бы освобождало от естественных раньше, иногда даже преувеличенных обязательств в пользу меньшей братии, диктовавшихся долгом отмеченного ныне социального старшинства. Новый порядок поощрял любые классовые – и, с оговорками, беспартийные общечеловеческие побужденья, но с административной твердостью, особенно в бывшей России, подавлял порванные внутринациональные связи, пока все не срастется по-новому.

– И думать о них мне все одно, что босому ступать по осколкам битого стекла, – со сходным скрежетом в голосе обронил Вадим.

Еще получалось у него, что добровольная христианская заповедь любви к ближнему, противопоставлявшая милосердию одной стороны обездоленность другой в степени, необходимой для сострадания, теперь в условиях регламентированного гражданского общежития выглядела оскорбительной филантропией и замещалась параграфом о взаимозаинтересованности, где неписаный моральный принцип подменялся карающей статьей закона. Здесь-то и возникали у него злосчастные раздумья о прочности нравственного здания, воздвигаемого из не наблюдаемых в природе конституционно-стандартных, химически чистых элементов.

Невзирая на понятное отчуждение от подобных речей, Никанора Шамина обожгла в тот раз безысходность заключительных фраз в той, как он сказал, декларации разочарования, произнесенных через силу и не подымая глаз.

– Прости, наконец, что надоел тебе личной душевной чепухой, чем, кстати, и бывает обусловлена краткость последних писем. Испытываю необходимость пояснить ровесникам свою отлучку из рядов, куда я так просился. Вряд ли подлежит обсужденью частный случай моей поломки, но... Ты и представить себе не можешь, Ник, как с детства боялся я, что дней у меня не хватит истратить любовь мою к ней... – голосом, сорвавшимся от мальчишеской искренности и без уточненья, о ком речь, распахнулся Вадим, и собеседник, собравшийся для поддержки плеча его коснуться, даже руки протянуть не посмел. – Сколько стишков сочинял о ней от всех вас украдкой, писал и плакал, что такой бездарный зародился, писал и сжигал на спичке в сортире... Впрочем, весьма посредственные по качеству, они не заслуживают сожаленья, как и автор их. Его исчезновенье не обеднит современников даже в той степени, чтобы заметили утерю... – Он мучительно помедлил, видно, в расчете на поддержку товарища, но у того хватило сурового мужества перемолчать паузу. – Что-то не заладилось у меня с ней, переоценил свои возможности: обширна слишком, ума и рук не хватает обнять такую... А если только верить, то во что?

Несмотря на шутливый оттенок, разочарование не в одних только виршах звучало у Вадима между строк: сам сознавал безвыходность своего тупика. «И с одной стороны, знаешь ли, вроде и неприглядно в плисовых шароварах колесом ходить на потеху уважаемой эпохе, кое-что наперед угадывая, а с другой – еще грешнее грозным пробуждением пугать обездоленное большинство при самом его вступлении в сон золотой с его молочными реками, кисельными берегами и прочими земными утехами помимо сытных обеспеченных харчей». И не то чтобы опасался получить минимум раз по шее за совращение малых сих секретами национального долгожительства, а просто иссякла вдруг прежняя уверенность, будто всякое великое мечтание, в том числе ставшее содержанием людской истории, во всей его прекрасной и трагической объемности зачастую утрачивает свою привлекательность по осуществлении. Возможно, в тогдашнем смятении своем молодой человек и не удержался от нескольких резких суждений не в самый адрес России, а вскользь и не столько за измену, как за отход от исторической традиции, причем скорее в плане личного огорчения, чем неудовольствия – по самой несоизмеримости представленных сторон. Но, значит, одна постановка вопроса, не подлежащего обсужденью до поры, позволяла Никанору Шамину расценить услышанную декларацию как разрыв, если даже не отказ от родства с отечеством.

Оба с изучающим холодком посмотрели друг на друга, – никогда прежде не сказывалась так наглядно их конституционная разница – все одно как у бегунов: на большую дистанцию и маленькую.

– И не боязно тебе, что она слушает тебя сейчас, как ты ее хоронишь? – остерегающе напомнил один.

– Полагаешь, услышит и придет убить меня за боль мою о ней, – с той же жесткой приглядкой посмеялся другой в значении, с кем она останется тогда. – Я же ни претензий, ни упреков не предъявляю ей...

– За измену тебе?

Тот предпочел отмолчаться с закушенной губой:

– Напротив, только чистая благодарность ей за мечту, за науку, за трезвую ясность в отношеньях наших. И за то еще поклон земной, что раскрепостила от томительной, многих дотла сжигавшей и, отроду в ее привычках, безответной нежности к ней. Тут не пустые слова, Ник, это пена кровавая из меня пузырится. Потому что в подвздошье ранен, до самого Бога пронзен. Завещаю тебе бубен и шапку с кумачовым донцем, гуляй вприсядку на моей тризне, товарищ... Чего уставился, сложно для тебя? Постарайся, напрягись, мигни, если хоть чуточку понятно.

Несмотря на окончательно выявившееся идейное разногласие, подобные словеса, произнесенные надтреснутым голосом при явно поврежденном сознании, обязывали Никанора Шамина принять срочные меры по спасению – если и не совсем товарища теперь, то почти брата – через Дуню. Вообще-то всякие задушевные нюансы были ему нож вострый, тем не менее в ход была пущена передовая по тем временам увещательная психотерапия эпохи. Началось с прописных истин по части гражданских повинностей, воинской прежде всего, в оплату безмятежного детства и неомраченной старости, не рабского труда и посмертного местожительства, охраняемого от вражеского оскверненья. Тут он помедлил, вспомнив состояние кладбищ на Руси, после чего добавил, что и крепостная доля не освобождала прадедов от подати и подвига ратного. С целью устыдить свихнувшегося на убогом, не нашем патриотизме спросил Вадима, допускает ли тот принципиальные связи между жителями земного шара кроме эгоистических нынешних – на основе племенной свирепости, мошеннической оперативности, убойной силы кулака... И не разумнее ли все враждующие ныне единства слить во всечеловеческое трудовое братство, где значимость народов будет мериться лишь благородством национальной идеи да размером паевого взноса на ее реализацию? И вообще способен ли чертов парень вообразить такое сверхуниверсальное задание, для воплощения коего уже не хватит жителей на планете, а потребуется призыв соратников даже из глубин вселенной... Ободренный летаргическим оцепенением пациента, врачеватель предсказал скорое теперь пробуждение мировой сознательности, когда международное разбойное чванство сменится сперва гордостью общеземлянской – в старинном понятии земляков, а там, глядишь, с расселением рода человеческого за пределы Солнечной системы, подоспеют цивилизации иных галактик, и мыслящая жизнь сольется в апофеоз единства уже надкосмического!.. А что касается России, то как бы ни обернулось с ней, она подобно всякой древней реке – то зажатая в скалистых берегах, то вырвавшись на простор из теснины, все так же, виясь и самобытно сверкая на солнышке, будет вливаться в тот же Океан бытия со сменой исторических наименований, разумеется.

– Что, видать, не улыбается тебе, браток, такая перспектива? – с большим нравственным удовлетворением спросил Никанор и покосился на затихшего собеседника, который думал в ту минуту, что, верно, и он сам так же лихо гарцевал в своих атеистических разъездах, преуменьшая умственные способности аудитории, как делают все агитаторы на свете. И так как спазматическая, на себя, замкнутость Вадима не внушала надежд на быстрое выздоровление, то заключительную порцию лекарства пришлось в него насильно влить, как бы ножом поразжав стиснутые зубы. Никанор приоткрыл тогда, как в долгие зимние вечера, после его бегства, гадала про него оставшаяся старо-федосеевская родня – высоко ли прыганет в поднебесье наш любимец? Да, вишь, гнилая в хваленых его пружинах оказалась сталь! Заодно попрекнул бабьей чувствительностью ко всяким мнимым чрезмерностям: общеизвестно, в какие заумные дебри забирались мудрецы, оперируя с бесконечностью да нулем, – тоже не подействовало. Пришлось напомнить, как давно, за столом однажды, прямиком из детства в ранние старички шагнув, осуждал за расточительство влаги затянувшийся летний дождик при наличии засушливых районов.

– А ты хоть на пробу погулял бы с ним в обнимку, да в грозищу самую, чтоб наскрозь тебя протекло! Засел при свече колдовской, лужи какие-то через дырку высматривает... И я-то с тобою закоченел весь. А ты выгляни, дыхни морозцу досыта, на ребятишек с салазками в соседнем сквере полюбуйся. И пригорок-то весь метра в три, а галдежа на весь квартал, словно с Гималаев свергаются. И ты тоже иди к своей реке, не бойся за нее, чертов сидень... Все спасенье в том нынче, чтобы до конца в ногу идти, в унисон петь вместе с нею! – Он властно кивнул на сочившийся в комнату с улицы неразборчивый, пополам с голосами, музыкальный шум. – Видать, и сам-то не соображаешь, какую петуховину напорол... Палкой за нее мало, кабы не окаянная хворь твоя. Не зверь, а гниль в тебе завелась, а ей в нашу пору чуть волю дай, и ты уже покойник. Тебе напиться теперь домертва, да и проваляться суток трое. Спиртного в доме нет?.. Давай за водкой слетаю!

С разбегу чувств собрался было и вздорную давешнюю ахинею списать Вадиму за счет нездоровья и осекся, при виде его чуть снисходительной улыбки.

– Верно, брякнул что-нибудь невпопад?

– Напротив, сплошная премудрость... Даже на античного философа смахивать стал. Пока он не облысел, конечно...

Сходство подразумевалось с Сократом, причем единственное. Никанор машинально скосил глаза на красноватый бугорок посреди лица, излюбленную мишень острот и рисовальщиков из факультетской стенгазетки.

– Что же, поздравляю с открытием, товарищ, хотя и не совсем самостоятельным, – покривился Никанор, мучительно потирая переносье. – Действительно, в смысле античного профиля природа-мать одарила нас поровну...

Похоже, он и сам испугался своей выходки, но, значит, ничем не пронять было эту глыбу здоровья и воли. Безгневно выдержав испытующую паузу, тот со вздохом сожаленья кинул назад поднятую с полу шапку. Именно незаслуженная обида от старинного товарища, лишний симптом серьезного заболеванья, не позволяла Никанору покинуть его сейчас. А раз оставался сидеть, несмотря ни на что, у Вадима возникала новая в свою пользу версия его неразгаданного спокойствия, вовсе невероятная и показательная, до какой степени хватался он в ту минуту за любую соломинку жизни. Вспомнилось, еще года полтора назад тот намекнул Вадиму по дружбе на только что заподозренную иррациональность институтского декана, который в случае чего тотчас своим перепончатым крылом заслонил бы, разумеется, подопечного студента от нацелившейся на него эпохи. Следовательно, Никанору ничего не стоило при первой же оказии замолвить перед адским корифеем словечко за попавшего в беду приятеля. Возможно, Вадим и сам навел бы его на мысль о помощи, кабы проблематичное спасенье не окупалось ценою стыдного отступничества от мировоззренья.

– А какого мне хрена сидеть у тебя? – ворчливо и неумело ершился Никанор. – Я к тебе отправился эпохально энтузиазмом напитаться, пировать рассчитывал, а у тебя, эва, ни просвещенья, ни угощенья. Столько времени морозишь, скулишь и бранишься, загробную петуховину несешь...

– Видишь ли, – с неподдельным смущением руками жалостно развел Вадим, – я в эти дни за продуктами не выходил в рассуждении, что покормят же в подготовительной стадии, чтоб на допросах на ногах-то стоял!.. Еще вечером кончились наличные запасы. Но признаться, я и сам проголодался малость, окаянно прозяб весь, и если не шутишь...

– Теперь уж поздно, не тормошись. Ты действительно закис в своей добровольной, придуманной одиночке, не проветривался давно! – Памятуя особую целительность грубых лекарств, он даже употребил вульгарный образ неполезного для здоровья спертого воздуха под одеялом. – Тебе сейчас якорек под ребро да за самолетом и протащить разок-другой вкруг земного шара... Тут бы всей хвори твоей конец!

– Ты взаправду так думаешь? – хитровато подмигнул Вадим, и, видимо, эта неумелая отрезвляющая ложь заставила его устыдиться всего случившегося.

С чувством неприличного обнаженья догола он вдруг увидел вкруг себя бесчисленные улики малодушия – вроде обрывков так и ненаписанного завещательного письма – тем смешнее вдобавок, что замышленного в духе обращенья к человечеству, как будто после экзекуции кто-то заботится отправкой его адресату... По всему даже собрался было навести наскоро хоть внешний порядок, но пока раздумывал, за что приниматься первее, заметавшиеся тени по стенам и потолку напомнили ему о начавшейся агонии огня. Суровым свидетельским взором наблюдал Никанор, как тот, на колено припав к табуретке, бесчувственными пальцами громоздил из натеков стеарина плывучие сталактиты вкруг падавшего фитиля. Удлинившееся на их издыхании пламя жадно и копотно лизало прохладную тьму над собою.

– Не сочти меня, Ник, будто спятил... – примиренно заговорил Вадим, не сводя глаз с огня, потому что стоило теперь отвернуться на мгновенье, чтобы все погрузилось во мрак. – Жизнь понемножку приучает человека к финалу, а мне, щенку, еще не доводилось умирать всерьез... Отсюда с непривычки и последнее трепыханье мое, не серчай. Вообще обтрепался весь, как игральная карта... и не видать, кто с таким нахлестом козыряет мною о стол. Во всяком случае, домашним-то и не сказывай, чего нагляделся здесь. Соври половчее, будто дома не застал. Кстати, мать и сестра, как они там, здоровы?.. И канарейка тоже жива? За ужином, наверно, не поминают меня, не бранят, но молчат только обо мне одном. А вчера я мысленно даже посидел у них сбоку на канапе. И за все, что я накричал тут лишнее, тоже извини.

– Я понимаю твою глубокую боль, Вадим.

– Но чужая-то боль больнее личной!..

Похоже, Вадим собрался было обнять верного товарища, не сбежавшего, подобно прочим, сразу из его зачумленного вигвама, но раздумал почему-то и взамен просил скрыть от родни правду о его бедственном положенье. В случае чего-либо впереди объяснить старикам гробовое молчанье сына длительной командировкой на край света, что-нибудь вроде Командорских островов. Здесь чадно заметавшийся костерок на блюдце окончательно сгинул, а потухшие окна в доме через улицу напомнили о позднем часе. Синие сумерки сменились мглой, и наступил тягостный момент произнести слово нравственной поддержки приговоренному.

На прощанье гость с былинным оптимизмом присоветовал Вадиму, с утра пропарившись в уютной старомосковской баньке по соседству, пренебречь неустройствами текущей жизни, причем сослался на вдохновенное восклицанье поэта об удачниках, посетивших сей мир в его минуты роковые, вознаграждаемые, неожиданно прорвалось у него, лицезрением современных Лаокоонов в самых причудливых ракурсировках на пределе людской выносливости. И уже в прихожей, шаря впотьмах дверную ручку, обронил сквозь зубы вовсе странную для его безупречной комсомольской репутации фразу насчет давешних Вадимовых бредней, что преступно обелять роковые пороки своей нации, как показал суровый урок, поставившие под удар ее историческое существованье. Накоротке высказанные суждения того вечера вообще никак не вязались с обликом молчаливого глыбистого тугодума, прозванного на факультете трамбовкой за исключительную, внешне, идеологическую правоверность.

– Веришь ли, Ник, по голому телу от чужих ледяных пальцев холодно и щекотно с непривычки, вот и струсил немножко... извини! – пользуясь темнотой, объяснил свою настойчивость Вадим. – А может, и обойдется?

Под предлогом спешки на последний трамвай тот легко высвободил стиснутую до боли руку:

– А вот кабы начал ты смолоду, отцовский баловень, вроде меня тренироваться на всякие случайности бытия, то и все кругом стало бы тебе не только интересно, но и вовсе нипочем. – И уже из-за порога подал последнее наставление – после бани, хлебнув водки вполсыта, заспать свои печали, без чего якобы нынче не проживешь. – Не горюй, прояснится к утру!

Прояснилось, однако, и того раньше: электричество дали в сеть, пока спускался по лестнице... И тотчас самому смехотворными показались пугающие страхи минувшей встречи! Лишь на трамвайной остановке сообразил, к примеру, о назначении встреченных внизу двоих с носилками, ради чего пришлось потесниться при выходе на улицу, а кареты-катафалка почему-то у подъезда не было. И тут студента Никанора в придачу к прежним осенило еще одно фундаментальное открытие, что хотя световая вибрация вольфрамовой нити и способна лишь временно прогнать наважденья ночи, зато полное ее затухание вкупе с родственными ей эфемерно-коммунальными благами повергло бы всю современную цивилизацию разом в неандертальские потемки, которых уж не рассеял бы и солнечный рассвет. Он готов был допустить причастность чертовщины к означенному делу: подобное в простонародье носит название порчи. Оговоримся, по сумме мировоззренческих показателей студента никак нельзя было заподозрить в обывательских суевериях. Даже изложенные в настоящем повествовании невероятные события, невольным свидетелем которых он все чаще становился, не могли сдвинуть его с позиций передового материализма. Напротив, именно они, убеждавшие в полной своей реальности, внушали Никанору оптимистическую уверенность, что в уже не столь отдаленной пятилетке, преодолевая неведомое, наука и неукрощенного дьявола впряжет в производительную деятельность на пользу трудящихся. Разумеется, шефа и наставника своего, Шатаницкого, он в тайные надежды свои не посвящал. Меж тем многие прозорливые умы, не только из духовенства, все упорнее объясняли ухудшение дел людских, при внешнем процветании, тотальной деятельностью неуловимого подполья, возможно, даже неземных существ, поставивших целью моральный подрыв любых людских начинаний, так что все у нас, при наилучших даже побуждениях, стало получаться наоборот. Будучи себе на уме, Никанор давно разгадал в профессоре их тайного резидента. Тем более что и сам корифей иногда, в присутствии студента разоблачал себя неосторожными фортелями из черной магии, видимо, проверяя на стойкость его материалистическое мировоззрение.

Тогда же, на пути домой, весьма уместно вспомнилось Никанору, как незадолго до Вадимова взлета и наслышанный о начинающем трибуне, корифей высказал однажды беглое пожелание вступить с Вадимом в личный контакт, чтобы на почве атеистического сотрудничества и в пику небесам провернуть одну презабавную штучку. Позже, в силу случившейся спешки, заведомо адский господин решил заочно сыграть с фанфаронистым пареньком с расчетом уже к осени привести дело к развязке в одном кремлевском кабинете. Для анестезии, чтобы ослепленная успехом жертва не дрогнула перед раскрывшейся под ногами пропастью, адскому господину ничего не стоило надломить ей рассудок в аспекте наследственного, по о.Матвею, плача о погибели русского государства. В самом деле, только при посредничестве нечистой силы могла зародиться в обреченном пареньке настолько беспочвенная идейка, что собственно и корней-то запускать было не во что, потому что целиком была навеяна помянутым Шатаницким, – иначе откуда могла взяться чисто адвокатская складность речи, не говоря уже о предметном охвате, хотя бы и ошибочном. По счастью, ставя на кон самую мысль человеческую, корифей, по-видимому, и сам пока не предвидел, как сложится игра. Забегая вперед, приоткроем в угоду нетерпеливым мыслителям, что призом в ней служил не кто иной, как задержавшийся в командировке ангел Дымков. Разумеется, небесное начальство не впустило бы его назад... да и сам не порешился бы возвращаться восвояси по совершении убийственного поступка, затребованного кое-кем в качестве выкупа за вызволение Вадима, игравшего роль пружинки в расставляемом капкане, как всего лоскутовского гнезда с Дуней во главе. На примере случайно, именно через Вадима, раскрывшейся ловушки для Дымкова философия получает счастливый случай убедиться, какими исключительными средствами обеспечивается анонимность высоких игроков – от абсолютного беспощадства в разметке чертежа до филигранной сценарной обработки движущих обстоятельств.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46