Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эта гиблая жизнь

ModernLib.Net / Авторов Коллектив / Эта гиблая жизнь - Чтение (стр. 37)
Автор: Авторов Коллектив
Жанр:

 

 


      – Дядя Андрей! Нам задачку сложную задали. – Дядя ухом не повел. – Дядя Андрей! – он подергал его за рукав.
      – Отстань, Дениска!.. Не до тебя сейчас, – не отрывая взгляда от успокаивающего пламени, словно откуда-то издалека отозвался дядя.
      Денис обиделся и пошел в свою комнату, включил компьютер. Увлекшись игрой, он забыл про домашнее задание. Эмоциональный разговор в кабинете, смотрение дяди Андрея на огонь, игра на компьютере продолжались, пока не привезли из сада Машу, и она громогласно потребовала к себе самого пристального внимания, заставив мать и отца, наконец, выйти из кабинета.
      – Ну что делать будем, мыслитель? – спросил Олег у Андрея, пока Ирина пошла раздевать дочку.
      – Не знаю... Ждать надо... Если завтра из налоговой не позвонят, то значит, это не происки конкурентов и, может, все обойдется. А если... То это – кранты, если не посадят, то по судам затаскают. На взятках и адвокатах разоримся.
      – Ну кто о чем, а вшивый о бане... Пойми, твою сестру оскорбили!
      – Ну и что... Что такого с ней? Ее, что, искалечили, изнасиловали? Ну, кольца, перстни, крестики ее умыкнули... Да все это ерунда по сравнению с теми списками! И как тебя угораздило их вместе с договорами положить?
      – Ну ты даешь! Видел, какой синячище у нее на руке?! Перстни, крестики... Да там наши кольца обручальные!
      – Да черт с ними со всеми, другие купишь, а вот если налоговая навалится... Неужели кто-то специально навел?
      – Да какое там специально... Пацан какой-то, под нищего работает, а она, добрая душа, пакет жратвы наложила и понесла...
      – Ох, не знаю!
      – Ну что – в милицию или частный сыск найдем?
      – Зачем? Ты что!? – чуть не вскочил с кресла Андрей.
      – Ну как зачем? Нас все-таки грабанули. И потом я не хочу, чтобы этот шибздик, напавший на Иришу, остался безнаказанным.
      – Не спеши, Олег... Давай подождем... Огласка нежелательна. В городе только обрадуются. Нищие всегда завидуют богатым, и мы будем как оплеванные. Я все же надеюсь, что они позвонят и вернут бумаги... Ну, не бесплатно, конечно.
      – Ну уж нет! Еще им и платить! Да скорее всего тот мальчишка давно уже в поезде, наши драгоценности по дешевке толкает.
      – А бумаги... Бумаги-то зачем он тогда прихватил, сам подумай? Не один он, понимаешь, там взрослые в этой шайке. Подослали его, специально, подослали. Давай подождем, Олег...
 
      На следующий день в офисе фирмы раздался звонок, попросили Олега. Звонил Николай.
      – Олег Петрович? У меня есть для вас информация касательно произошедшего вечера. Но сначала я хотел бы выяснить, готовы ли вы вести с нами переговоры.
      – Какие переговоры! Ах вы, пид!.. Где тот шкет, я ему шею, как куренку... Я вас всех на дне моря достану! – Олег, не обращая внимания на отчаянную жестикуляцию подошедшего Андрея, продолжал ругаться в трубку.
      Сотрудники фирмы недоуменно переглядывались, слыша матерные возгласы из директорского кабинета.
      – Олег Петрович! – наконец вклинился Николай. – Понимаю, что вы близко к сердцу восприняли случившийся инцидент, но если вы готовы идти с нами на контракт... Думаю, попавшие к нам бумаги вам очень нужны, и мы готовы их вернуть за некоторое вознаграждение.
      – А драгоценности моей жены, наши обручальные кольца, они еще у вас, суки поганые?! – вновь взорвался Олег.
      О встрече договаривались долго... Николай поставил ряд условий, боясь, что его «повяжут» при передачи бумаг и драгоценностей. Олег требовал, чтобы ему обязательно представили мальчишку, которому он обещал за синяк Ирины поставить таких. Андрей долго его уговаривал отказаться от этого требования.
      О цене договорились уже при встрече. Николай пробно за все запросил сначала тридцать тысяч зеленых, на что Олег предложил ему подтереться этими бумагами. Но пришедший вместе с ним Андрей тут же предложил десять тысяч... У Николая от предчувствия удачи перехватило в горле... Начался торг. Сошлись на пятнадцати тысячах.
 
      Андрей был искренне рад свершившейся сделке, и что все обошлось без огласки.
      – Уф!.. Знаешь, а я в крайнем случае и на тридцать бы согласился, – говорил он Олегу, сжигая над пепельницей злополучные листки с «черной» зарплатой. Слава те Господи! Я теперь впервые за эти дни засну спокойно... И кольца ваши на месте. Можно считать, легким испугом отделались.
      – Нет в тебе ничего святого, Андрей, – хмурясь, отвечал Олег. – Из-за каких-то листков места себе не находил, а то что родного человека унижали... Теперь я понимаю, почему ты до двадцати восьми лет не женат и не собираешься. Если к родной сестре никаких братских чувств...
      – Братских? Ну да... А ты знаешь, какие у нее ко мне сестринские чувства были? Ты знаешь, каково младшему брату, да еще мелкому очкарику, когда сестра на четыре года старше, здоровенная и совсем немилосердная. Она же меня смертным боем, пока в институт не поступила и не уехала! – чуть не завизжал от застарелой обиды Андрей.
      – Что... Что ты сказал? – угрожающе сжал огромные кулаки Олег. – А ты случайно не считаешь, что это Ирише своего рода Божья кара за тебя? – Андрей испуганно снял очки и быстро заморгал глазами, не находя что ответить. – А за что, дорогой шуряк, я сейчас сделаю с тобой то, что обещал тому шкету!
 
      Братья возвращались домой поездом. Свободные места были, и в купе они оказались одни.
      – Как приедем, что делать думаешь? – спросил Николай, просматривая купленные на вокзале газеты и журналы.
      – Да пока ничего, – Витя пытливо смотрел на брата, словно чего-то от него ждал и не мог дождаться. – Слушай, Коль, а Ольгуньке на операцию сколько денег надо?
      Николай смутился, отложил газету и отвернулся к окну, где мимо пролетал сплошной, нескончаемый лес.
      – Десять тысяч, – так же в сторону ответил он.
      – Ну так чего ж ты молчишь? До следующего раза отложить думаешь? Его ведь может и не быть. Вроде, решительный мужик, а тут попросить стесняешься... Дочка твоя не ходит, а ты... На вот, возьми... Что я, брату не помогу? – Витя протягивал сверток, в котором лежала его доля.
      – Брат ты мне двоюродный, – глухо отозвался Николай, не беря свертка.
      – Ну и что, все равно больше у меня никаких ни братьев, ни сестер... Бери.
      Николай явно смутился, покраснел:
      – Ты, что, все отдаешь... Зачем?
      – Как зачем? Где десять, там и пятнадцать. Мало ли что... Возьму на всякий случай.
      – Нет... Все не возьму... Разве что две с половиной, которых до десяти не хватает... В долг.
      – Да бери больше... Пусть племяшку получше подлечат. В Москву ведь повезешь, а там, сам знаешь, цены дикие.
      – Нет, Витя, спасибо! У меня еще есть. Я только две с половиной возьму, а остальные назад забирай. Тебе же матери помочь надо, пусть отдохнет от шитья своего, глаза подлечит, пока не ослепла. И тебе... Тебе ведь тренироваться надо. Если в этот год мастера не сделаешь, тебя в армию будущей осенью загребут. И тогда на спортивной карьере можно поставить крест.
      Теперь уже Витя озабоченно нахмурился, а потом горестно усмехнулся:
      – А стоит ли упираться? Не знаю, Коль... Ну, сделаю мастера, ну, областное первенство выиграю, а дальше что? В сборную все равно через дагестанскую мафию не пробиться.
      – Знаю... Но руки не опускай... Попробуй, в твоем весе не так уж много претендентов...
      – Ладно... Так и быть, уговорил, – Витя, покосившись на дверь, развернул сверток и стал отсчитывать из своих семи с половиной тысяч... Протянул Николаю. Потом, подумав, протянул еще сто долларов.
      – А это зачем? – удивился Николай.
      – Як тебе вряд ли заеду. Купи племяшке подарок. У нее же день рождения через месяц.
      – Да ты что? Пятилетней соплюхе подарок на сто баксов...
      – Я тебя прошу... На все сто. Я потом проверю, если зажилишь.
      – Ну ладно, ладно! – улыбнулся Николай. – Потом она будет думать, что отец жмот, а вот дядя, мол, хороший, щедрый!..
      На развороте одного из купленных журналов была изображена репродукция с тициановской «Венеры Урбинской», картины, которую в декабре должны были привезти в Москву и демонстрировать в Пушкинском музее.
      – Слушай, Коль, а сколько лет этой самой Климовой? – спросил Витя, внимательно разглядывая репродукцию.
      – Тридцать два. – Николай оторвал взгляд от газетного текста, – а мужу ее – тридцать пять.
      – Тридцать два... А как выглядит, прямо как эта Венера! – Витя не договорил, не сказал, что там на полу она и прикрывалась точно так же. – Маме сорок, а она рядом с ней – старуха... А у этой и тело, и кожа... И это – после двух детей... Ну, прямо однак одной, разве что крупнее, попышней – русская все-таки.
      – Бабы, если в достатке живут и не горбатятся, где-нибудь на вредной работе, долго красоту сохраняют... Зине моей тридцать, а она тоже от жизни этой проклятой, гиблой... – Николай раздраженно отложил газету. – А чего это ты про нее вдруг вспомнил-то? Может, у тебя там с ней все-таки что-то было? – Николай бросил подозрительный взгляд на Витю.
      – Да ничего не было... Просто смотрю вот на эту Венеру и... Будто там, в доме, с ней и боролся... Похожа уж очень... Чувство такое неприятное, пакостное!..

Марина Котова

      Komoвa Mapuнa Ананьевна родилась в г. Дзержинске Нижегородской области. Окончила филологический факультет Нижегородского Государственного Университета им. H.H. Лобачевского. Преподавала русский язык и литературу в школе, работала корреспондентом районной газеты.
      Автор двух поэтических книг: «До судного дня» и «Шиповник».
      Член Союза писателей России.

Рыба (рассказ)

      Сколько я себя помню, у нас в доме всегда стояли корзины с вяленой рыбой: плотва со светлой, плотно пригнанной чешуей, вперемежку с узкой чехонью, на вид костлявой и худосочной, но удивительно жирной. Чехонь ловили на донки. Я долго представляла их себе в виде тонких дощечек, расписных, точно донце старинной бабушкиной прялки, которыми поддевали рыбу, словно котлету лопаткой, и выбрасывали на берег, а она подпрыгивала и выгибалась, светясь на солнце, переливаясь радужно. Потом я узнала, что «донки» – всего лишь леска с несколькими крючками – и слово утратило свое очарование. Я и сама рыбачила. Сохранилась любительская фотография, где я взъерошенная, такая смешная с удочкой на плече, а рядом дедушка, чумазый, с оттопыренными ушами, в резиновых сапогах до паха, в выцветшей рубахе, – я помню исходящий от нее запах воды, ила и свежей рыбы. Он кажется неловким, одеревеневшим, а был легким, подвижным. И река, темная на снимке, была другой: живой, в голубых овалах, окаймленных бегущими по кругу, пульсирующими золотыми змейками; и стрекоз с иссиня-черными бархатистыми крыльями в тончайших серебряных прожилках (нигде и никогда не видела я таких больше), садящихся на влажный песок с обрывками слизистой влажно-зеленой тины отдохнуть от жара, – не разглядеть на той фотографии. Но не приснились же они мне. Я не была брезгливой: сама копала дождевых червей для наживки, добывала ручейников, похожих на серых гусениц с лапками. Они прятались в домиках из мельчайших ракушек, чешуек, микроскопического хвороста. Дедушка говорил, что это ласточки скрепляют их своей слюной. Я все пыталась подловить птиц за этим занятием, но, наверно, они делали свою кропотливую работу по ночам. А иногда мне казалось, что домики лепят маленькие человечки, живущие в осоке, палочку к палочке, пока не получится плотная скорлупа, обмазывают ее клейким желтком украденных у чаек яиц и сажают в них ручейников. Ручейники были беззаботные и легко давались в руки, а рыба хитрая. Для нее варили прикорм: горох и пшеницу, в старом покореженном котелке. Зерна разбухали в бурлящем кипятке, и запах, исходивший от них, сладковато-пресный, притягивал меня. Я вертелась рядом, совала нос в котелок, мне хотелось отведать рыбьей каши. Дед нехотя, ворча, совал мне деревянную ложку. Нет, все-таки рыба была вкуснее. Самое лакомое в ней – плавники. Отдираешь полупрозрачную костяную пластинку – а под ней сочащаяся сладковатым жиром мякоть, сладковато-соленая, особенно вкусная у чехони. А эти янтарные ремешки мяса со спинки, а хрустящие нежные косточки, а икра, плотная, бледно-розовая, и запах: густой, насыщенный, который впитала в себя рыба, скользя в прохваченной солнцем воде, казалось даже, что улавливаю я привкус крапивы и лопухов, которыми перекладывали рыб, присаливая серой крупной солью. Рыбу жарили, вялили; в ящиках старого буфета со стеклянными, в красных и синих цветах, скрипящими дверцами, хранились сушеные щучьи головы – дедушкины рыбацкие трофеи. Я иногда облизывала их. Это давало иллюзию, причастности к дедушкиным подвигам. «Вон, рыбы полно, – ворчал дед, – а она кости обсусоливает».
      Дед плел корзины для рыбы из шнура, собранного на городской свалке, время от времени продавал их на базаре, чтобы поддержать нас с матерью. Его штрафовали, хотели даже лишить пенсии за нетрудовые доходы. Бабушка ходила в собес, плакала. Она считалась иждивенцем, не получала от государства ни копейки. Дед не позволял ей работать, говорил, чтоб за детьми смотрела, прокормит. Сам он всю жизнь отпахал на закрытом химическом предприятии, откуда в войну люди бежали на фронт: лошади дохли там через неделю, а люди опухали, желтели и умирали через два-три месяца. Дедушка выжил. «Самодур твой дед, – сказала как-то бабушка в сердцах, – и пенсию мне заработать не дал, и косу отстриг, коса до пят была, с бревно толщиной». – «А зачем ты позволила?» – изумилась я. «А я их над тазом распустила, подошел сзади и отхряпал. Уж как я убивалась. Ни у кого такой косы не было». – «А зачем отстриг-то?» – «Да вши у меня завелись, – всхлипнула бабушка. – А война, мыла не было. Живьем бы сожрали... И работать не дал, устроил в свой цех, а перед самой войной и рассчитал, я и не знала. Изверг!»
      Дедушка молчал, скрючившись над корзиной. Тонкий шнур скользил меж заскорузлых, испачканных зеленкой, пальцев, которой красил он свои «игрушечки», как называл он корзинки. Улыбался обреченно-печальной улыбкой, будто был виноват передо всем миром, будто нес ответственность за всю его боль.
      Однажды его скрутило так, что он не смог подняться с замусоленного матрасика, на котором сидел за работой. Три дня он корчился от боли, хватаясь за живот. Бабушка отпаивала его травками. А когда завопил благим матом, запрокинув побелевшее, искаженное судорогой лицо, вызвали «скорую».
      Вернувшись из больницы, мать сказала, что дедушке вырезали мочевой пузырь, и теперь до конца дней он должен будет ходить с пузырьком между ног, чтобы стекала моча. Бабушка заплакала. Слезы были жалкие, скупые, старческие. А во мне все померкло: это было невыносимо, слишком унизительно для человека: жить вот так! И сверкнула жуткая мысль: «Уж лучше бы умер!» И, испугавшись этой мысли, я повернулась к матери и поняла с ужасом, что и она думает о том же самом.
      Мама ходила в больницу два раза в день: до работы и после, убирала за ним, кормила с ложки. Дедушкины сыновья, жившие отдельно, забежали дважды, оба раза навеселе. Принесли апельсинов, похлопали по плечу: «Молодец старик, держишься! Да ты еще нас переживешь!» Врач орал на мать: «В палате шесть человек таких: все давно встали, а твой лежит, как бревно! Барин нашелся! Ухаживаете плохо! Лежит, зря место занимает. Костыли берите – ив коридор! Выхаживайте!»
      Дедушка через силу улыбался виноватой своей улыбкой, приоткрывая источенные табаком зубы, будто извиняясь, что занимает чужое место. Испуганная окриками мама попыталась вывести его в коридор. Он прошел пять шагов и рухнул. Изо рта пошла кровь. Больше дедушка не вставал. Через три дня он умер. Операцию сделали неудачно: занесли какую-то инфекцию. Бабушке даже советовали подать на врача в суд. Но что бы это изменило?
      Перед смертью он очень хотел меня повидать. А я не пошла. Я испытывала перед больницами животный ужас. В пять лет я лежала с воспалением легких и меня едва не сварили заживо: медсестра забыла включить в ванной холодную воду и засунула меня в крутой кипяток. Впрочем, что себя оправдывать: я боялась. Мать говорила, что дедушка стал очень страшный: скелет, обтянутый желтой кожей, харкающий кровью. Я не хотела видеть этот желтый скелет, я хотела запомнить дедушку таким, каким он был на светлой реке, где жили в осоке крошечные человечки, лепившие домики для ручейников.
      После похорон бабушка все причитала: «Рыбу-то заберите, память о нем». Мне тяжело было брать что-то после покойника. Но в конце концов взяла. Рыба пролежала на балконе всю зиму и отсырела. Я вытянула одну, брезгливо, двумя пальцами; расстелила газету. Когда я оторвала красноперке голову, обнажилось сырое полусгнившее мясо с копошащимися белыми мелкими червями. По мне прокатилась волна омерзения. Я отшвырнула рыбу и заплакала от отвращения и жалости, к себе, к дедушке, ко всему тленному, и оттого, что теперь надолго, если не навсегда образ дедушки заслонит эта гнилая рыбина. Я бежала от жизни, от неприглядной, темной стороны ее, не пожелав повидать перед смертью дорогого мне человека, а она настигла, сырая, жуткая и сунула мне в лицо разложившееся мясо: «Вот смотри, девочка, я и такая тоже!»
      Я долго думала, что никогда больше не смогу есть рыбу. Но вот ем, второпях, почти не жуя: некогда. Голову с плавниками выбрасываю сразу. Я многое смогла из того, что в детстве казалось немыслимым. Я не могу только смотреть на свою детскую фотографию, где я с удочкой у темной реки. Я, издерганная, нервная, злая, не могу смотреть в глаза этой девочке, из которых льется свет немыслимой доброты и наивной надежды на какую-то возвышенную жизнь. Глаза разъедает солью, заволакивая облачной пеленой виноватую дедушкину улыбку. Прости меня, дедушка. Прости меня, девочка. Простите меня все.

Вера Галактионова

      Галактионова Вера Григорьевна родилась в г. Сызрани в Куйбышевской области. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Автор пяти книг прозы. Лауреат Международной литературной премии им. Андрея Платонова.
      В публицистике занимается исследованием механизмов дробления русского Православия, раскола славянского и советского единства, вопросами консолидации общества на постсоветском пространстве.

Черная быль – Белая Русь (очерк)

1. «...Там открылася криница»

      Шёл тринадцатый год и двенадцатый день после чернобыльской аварии – весенний погожий день. Но, несмотря на всё прочитанное о Чернобыле в последнее откровенное десятилетие, мне по-прежнему кажется странным, сколько необъяснимых технических накладок и случайностей совпало вдруг в единый миг на АЭС 26 апреля 1986 года.
      – Иосиф! Неужто в белорусском народе никогда не возникало иного, неофициального, толкования? Что, скажем, чернобыльский пожар – вовсе не результат халатности, а успешно осуществлённая диверсия, целью которой было создание научного полигона для мирового опыта над последствиями сверхмощного взрыва на АЭС?
      Иосиф ведёт машину автотранспортного предприятия, обслуживающего Управление делами Президента Белоруссии. Мы подъезжаем к Гомелю, и чёрный ворон перелетает нам путь на уровне глаз, перед лобовым стеклом белой «Волги».
      – ...Нет, – говорит Иосиф, подумав, – нигде я не слышал такого от людей.
      Чуть раньше сказал то же самое один из осведомлённых белорусских журналистов – «Этой версии нет в нашем народе». Два дня назад прошло открытие Форума журналистов стран СНГ в чистом, спокойном Минске, где с гостями из стран Содружества встречался Президент республики Александр Лукашенко. На протяжении трёх часов он выступал и отвечал на вопросы присутствовавших. Там, в концертном зале «Минск», были также представители белорусской прессы, в том числе – оппозиционной, поддерживаемой дальним зарубежьем. Были и студенты факультета журналистики, обучающиеся в Минске, воспитываемые в стенах университета в духе явно патриотическом – но не настолько, чтобы кто-то из них захотел после учебы поехать на работу в «загрязненную» область. Со дня взрыва на АЭС в редакцию «Гомельской правды» не пожелал устроиться ни один выпускник этого факультета. Что ж, патриотизм в резиновых перчатках – явление, распространённое на территории раздробленного Союза. Но в Гомеле нас ждали журналисты иного толка, чьи судьбы не отделились от народной беды в эти годы всеобщего испытания Чернобылем.
      Я же слишком многого не понимала в чернобыльской трагедии. Случившееся двенадцать лет назад не то чтобы не соответствовало логике моих причинно-следственных умственных конструкций, – оно рушило само представление о соотнесённости мирового добра и зла. Условно и наивно говоря, если бы смертоносное ночное облако, вырвавшееся из реактора на Украине, в 5 км от границы с Гомельской областью, накрыло бы некое укромное село бывших полицаев, такое очень удобно было бы расценить как акт высшего возмездия за историческое двоедушие. Но почему взрыв на Украине опустил свой смертоносный цезий с периодом распада в 300 лет на белорусские сёла и города – на самую стойкую и терпеливую ветвь триединого нашего народа, которой генетически чуждо вероломство, продажность, лицемерие и глупая златолюбивая надменность? Откуда он взялся, этот южный ветер, понёсший безвидную смерть на землю, в которую свято лёг каждый четвёртый житель Белоруссии в годы Великой Отечественной войны? Чернобыль дохнул стронцием и плутонием на детей и внуков тех, кто сгорал заживо, но не приспосабливался к завоевателям. Это атомное дыхание отравило леса и воды там, где нравственная сила славянства на протяжении веков была наиболее высокой; почему – так? И где же он, предел историческим испытаниям, выпадающим на долю трудолюбивых, сдержанных людей, верных в дружбе и братстве, предаваемых – но не предающих?... Из головы не шла песня белоруски Тани Дашкевич, слышанная не раз в Москве, в кругу друзей: «Припаду губами я, припаду губами я – да на что нам, Более правый, чаша смертная сия?... Там, за нашей за горой, там открылася криница, я пошла воды напиться – да не вернулася домой. Я стояла у ракит и не могла пошевелиться, поглядела – над криницей, там, душа моя летит!..» Лес её родины летел за стёклами машины. И летел со мной неотрывно неслышимый более никому Танин голос : «...А у души бледны крыла – улетала и кричала, матерь грустную встречала. Это мать моя была. Ой недобрая пора! Ой открылася криница! Мама смотрит как водица, и у мамы два ведра. А здравствуй, мама, матушка, что же ты беду несёшь, что ж ты мне беду несёшь, свою дочку не спасёшь...»
      Взрыв произошёл во втором часу ночи. А солнечным субботним утром взрослые сажали картошку на уже заражённых огородах. Дети играли на заражённых улицах в свои прежние весёлые игры. Полесье зеленело новой листвой под чистым небом, обманно обещая всем счастливое долгое лето. На юге Белоруссии и не подозревали о том, что уже дышат тяжело-отравленным воздухом, пьют радиоактивную воду, и что через несколько дней тысячи людей будут сорваны с родимых мест спешной эвакуацией. И в Гомеле будет сожжено последнее, что связывает ещё с домом, – их собранные в панике узелки, чемоданы и сама их одежда: для многих её заменили тут же на больничные казённые халаты.
      Мне рассказывали о многодетной семье, которая, страшась бездомного, бесприютного будущего пуще смертоносной радиации, отказывалась уезжать, бросать заражённое, нелегко нажитое, добро, заботливо вскормленный скот. И мать грозилась поджечь себя, увлекая детей назад, в свой дом, лишь бы не расставаться с родным до былинки селом. «...А доча, доченька, пойдем! Воды побольше принесём – надо воду нам носить, да надо хату освятить. А где священная сосна, там и радость, и весна: там свечи в головах горят! В ногах там ангелы сидят! Там свечи в головах горят! В ногах там ангелы сидят!»
      Никогда не будет подсчитано и вычислено с точностью, сколько человеческих жизней спас Александр Адамович Граховский, назначенный председателем Гомельского облисполкома за год до атомной катастрофы. Своевольно, до директив, он принял решение об отселении семей с детьми и беременных женщин, вырывая у смерти будущее Белоруссии. В общей же сложности пришлось отселять затем людей из 300 населённых пунктов области. О том, как нес на своих плечах бессменную, беспрецедентную эту чернобыльскую ношу крестьянский сын Александр Граховский, хорошо знает и пишет про то Валерий Логвин, главный редактор «Гомельской правды». Но Чернобыль – это не дни и годы. Это – десятилетия и века. Александр Адамович, клавший душу за други своя, умер в 1991 – м году на посту первого секретаря Гомельского обкома КП Белоруссии, в тех заботах о своём крае, на две трети отравленном радионуклидами. Он не дожил до 54 лет.
       «...Припаду губами я, а в отражении увижу: там вся родина моя. Да вся на донышке лежит, нелюбимая у Бога: поле, лес, река, дорога. По воде дитя бежит...»

2. Крестный путь Беларуси

      И вот – Гомель, солнечный, многолюдный. Дозиметр показывает здесь 13 микрорентген: радиоактивный фон – такой же, как и в благополучных городах мира. Он почти нигде не соответствует сегодня желаемому уровню – 10, а колеблется от 12 до 15. Но принято считать, что 17 микрорентген уже представляют серьёзную опасность для здоровья человека.
      Гомельскую область Чернобыль разделил на зоны. Самая страшная – это закрытая и безлюдная, называемая Тридцатикилометрой. Прилегающая близко к бушующему под саркофагом реактору, она окрашена на картах в густой тёмно-багровый цвет. Смертоносное осевшее облако сделало её апрельской ночью 1986-го года зоной тяжелейшего радиоактивного заражения. Мёртвая зона – «под колючкой» и охраной: туда – нельзя. Ещё Тридцатикилометровая называется «зоной отселения первых дней мая 1986 года». Но это – по документам. В Тридцатикилометровую вошёл весь юг Хойникского района.
      «Населённые пункты последующих отселений» и «населённые пункты периодических радиационных контактов» находятся севернее. Эти зоны, окрашенные более бледно, – в красных и розоватых частях карты заражения. Чем ближе к Тридцатикилометровой, тем местность мертвее: там, в красных секторах, пусто и безлюдно. Однако, в розоватой части карты многие не покидают свои «загрязнённые» жилища и не переселяются в дома для чернобыльцев в том же Минске. Там пустует до 50 процентов деревень. Дозиметр в таких местах пляшет вокруг цифр 17–20, перескакивая местами за – вплоть до 30. Но это – если не считать накопленной дозы радиации, той, что упала на землю и на «источники вод», отравив их в этой местности на столетия.
      Север же области, включая Гомель, «чистый». Повышение фона здесь бывает незначительным и не превышает тех же радиационных параметров, которыми грешат районы близ раскочегаренных ТЭЦ в самых обычных городах.
      Кажется, что мирный Гомель уже забыл в повседневных своих хлопотах о тысячах облучённых людей, хлынувших двенадцать лет назад к вокзалам, поездам, автобусам, чтобы выбраться из попавшей в беду области. По майским улицам ходят девушки и парни, взявшись за руки. Спешат домой озабоченные хозяйки с продуктовыми сумками. Всё как и везде. За малым одним исключением. Глаза людей здесь – иные. Это глаза тех, кто заглянул за смертельный предел: они выдают иной уровень осмысления действительности, неведомый прочим. Чернобыльский апокалипсис увеличил число приблизившихся к вневременной истине. Когда слушаешь их, читаешь их свидетельства, кажется порою, что это люди уже иной цивилизации – суровой цивилизации будущего. Вот строки из сочинения на тему «Чернобыль в моей судьбе». Его писали школьники в 1994-м году, и я не знаю, все ли они живы ныне.
 
      Ирина Богданова, ученица 11 класса:
       «...Я помню, как мы с подружками ходили за подснежниками. Кругом птицы ноют, а под ногами – ковёр из цветов... Я много раз умирала, чтобы снова выжить. Кость превращается в мягкую ткань, похожую на губку с шинами, заставляя каждый шаг отдаваться нестерпимой болью. И это невозможно остановить и исправить. Но я не верю, что это конец, что всё это может кончиться, как детствои подснежники... Поздней весной воздух наполнен такими ароматами, какие могут быть только на Земле. И ты чувствуешь душой: что-то должно начаться. А ранней осенью, вместе с паутинкой; в воздухе висит сама грусть, и ты понимаешь, что всё уже кончилось, так и не успев начаться...»
      Эпиграфом к сочинению ею взяты слова Л. Ламура – «Придёт время, когда вы подумаете, что все кончено. Вот это и будет началом».
 
      Галина Родич, ученица 10 класса:
       «...Был солнечный весенний день. Мы с мамой ходили в лес за деревьями. Домой несли берёзку и рябинку, чтобы посадить под окнами. Мы были недалеко от дома, когда неожиданно поднялась буря. Не стало видно ни неба, ни солнца. Пыль забивала глаза, рот. Мы вбежали в дом. Внезапно поднявшаяся буря так же внезапно утихла... Не знали мы, что Чернобыль чёрным смерчем ворвался в нашу жизнь. Нас окружала невидимая радиация, наши щитовидки жадно поглощали радиоактивный йод. Никто не предостерёг нас... Сокрушались, слушая радио, по киевлянам... А в начале июня школьников начали вывозить в „чистые“ места... Колонна автобусов тронулась. Моя мама была воспитателем и стала успокаивать детей. Удалось. На железнодорожную станцию приехали с песнями. Жара. Через два часа дизель повёз нас дальше. Мы пели. Мама помогала нам, а в глазах у неё была невыносимая боль. Девочка Марина спросила: „Галина Александровна, а почему наш поезд бабки крестят?“ Мама вышла в тамбур и разрыдалась.
       На полях и лугах, на зелёных дубравах затаился цезий. Невольными врагами нашими стали яблоня, лужайка и река. Везде стронции и цезий. Уже восемь лет, как случилась эта катастрофа. За эти годы мы только один раз побывали в лесу. Землянику собирать нельзя, все грибы стали поганками. Васильки и ромашки в букеты не рвём, веночков из них не плетём. Нельзя, нельзя, нельзя!
       Два года назад моему дедушке друг прислал письмо. В этом письме каждое слово отдавало болью. Он видел, как хоронили его родную деревню. Через три дня после похорон деревни не стало и друга дедушки. Сердце не выдержало.
       ...Мне захотелось увидеть своими глазами, как хоронят дома. Необычные это похороны. Жутковатые. Рядом с домом готова вырытая экскаватором яма. К дому подъезжают пожарные и из брандспойтов моют дом с конька до фундамента, чтобы не поднять клубы радиоактивной ныли. Затем огромное железное чудище на могучих гусеницах толкает дом, опрокидывая его в пятиметровую яму. И всё... Жёлтые холмики над захоронениями... Только тихий могильный звон земли вокруг. Безлюдная деревня...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41