Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эта гиблая жизнь

ModernLib.Net / Авторов Коллектив / Эта гиблая жизнь - Чтение (стр. 19)
Автор: Авторов Коллектив
Жанр:

 

 


 
      Тишкин раздражал все больше, главное, он лез туда, куда ему лезть вовсе не следовало. Боже упаси меня думать, что писатель есть нечто высшее. На самом деле это существо измученное и больное. Сколько раз в наступающих сумерках я спрашивал себя: ну почему именно я? Почему я не могу иметь обычную семью, почему не могу, придя с работы, забить во дворе «козла», вечером посмотреть по телеку какой-нибудь глупый фильм и не менее дебильные новости, поругать, разумеется, в меру и лояльно правительство и, довольный проведенным днем, поужинать – ив койку, для новых трудовых подвигов... Как я завидую обычным, нормальным людям!.. Ну почему именно я должен (самое ужасно, что такое ощущение, что именно – должен) с наступлением сумерек садиться за стол и писать. Должен, разумеется, не из-за того, что чувствую себя обязанным по отношению к людям, стране – это все ерунда, – а должен потому, что просто не могу не сесть писать. Это мучительно. Думаете, я ни разу не пытался послать всю эту литературу к чертовой матери? Пытался... Утром чувствуешь себя отвратительно, словно кого-то предал. Не работаешь день, два, и это ощущение предательства копится, копится, обычно в таких случаях самое простое – запьешь, и там на ком-нибудь да и отыграешься. Мне, случалось, говорили, что в пьяном виде я хуже скота. Я знаю. Впрочем, причем здесь пьянка? Разве без нее я не обижал людей? После становится неотвратимо стыдно, стыдно за все на свете вообще, начиная с первородного греха, а тут еще выясняется, что предательство никуда не делось, более того, оно накрутило на счетчик новые дни. И я сажусь писать... Но как меня раздражают всякие Тишкины! Он говорит так, как будто и он – и он! – все это пережил и тоже имеет право.
      – Я тогда еще немного удивился, то есть не понял, а чувствую что-то знакомое, но как-то не верилось сразу, что это Дмитрий Сергеевич. Что ему тут делать? А он меня заметил, я заметил, как он меня заметил, но виду он не подал, а как сидел, так и остался сидеть, а я подумал: кто это мог бы быть, а сам иду себе, потому что мне надо было в школу, мне про них матерьял нужно было сделать. И тут мне возьми и покажись, что этот человек похож на Дмитрия Сергеевича. Но сначала я подумал: а что ему здесь делать? Если бы была встреча какая-нибудь или выступление, тогда бы мне точно сообщили, а так я ничего вовсе не знаю. Но дошел поближе, смотрю и правда – Шадрин... Подошел к нему и здороваюсь, а он вроде как меня не признал, хотя года три назад я ему тут выступление организовывал и мы вместе выступали. Ну, я напомнил... Но он, видно, не в том расположений был, а, может, я его с мысли сбил, бывает ведь так, думаешь о чем-нибудь, думаешь, рифму какую-нибудь или строку... А тут раз, и собьют тебя, вот, думаю, не совсем вовремя, то есть он, может, и обрадовался, а так вроде не очень, даже и виду не подал, что обрадовался. Я, спрашиваю, какими судьбами? Говорит, что сбежал из города, чтобы поработать, а то там не дают. Я говорю, правильно, у нас для этого условия подходящие и тихие. А он – и климат влиятельный. А я возразил: зря, дескать, смеетесь, у нас климат хороший. Да я не смеюсь, говорит. Я тогда тему перевел и спросил, над чем работаете в настоящий момент, и не прочтете ли какой-нибудь новый стишок. А он возьми и удиви: стихов мол, не пишет. А что же? – интересуюсь. Я роман пишу, говорит. Я опять удивился и спросил, а почитать дадите? Ну ведь, нормальное желание, правда ведь? Тем более я же тоже неким образом, так сказать, писатель, и мне можно было бы показать. Конечно, я, может быть, не так высоко парю, но совет или деталь какую-нибудь бы подсказал, тем более, что он-то раньше все время стихи писал, а я-то, как известно, прозу, так что мнение-то мое и могло быть ему полезно, ну ведь, правда же? А он как закричит, ничего я вам не дам, отстаньте от меня, и все тут. Я, конечно, обиделся, то есть я потом понял, что я его с мысли сбил, он-то сидел, видно, выдумывал что-то, а я сбил, но зачем кричать-то, можно же было вежливо. Я бы понял, я же сам, так сказать, в некотором роде, а он так вот несдержанно себя повел. Я-то ушел, а когда из школы вышел, смотрю – его нет. Я потом его на той лавочке часто видел, я так иногда мимо по делу проходил, несколько раз подойти хотел, да с чего же это я первый подойду? Он на меня накричал ни за что, то есть он-то в конце концов и виноват, а я полезу... Раз специально прямо по аллейке прошел, надеялся, что окликнет, и не то чтобы поговорить, а все думал, что хоть извинится за давешнее, а он – отвернулся, сделал вид, что не заметил, а как тут не заметишь. Я ведь и узнал, где он живет...
      – Ты что ж, шпионил за ним?
      – То есть, как шпионил?... Да нет, зачем это мне шпионить, так просто прошелся, чтоб знать, ну так, на всякий случай. А вот, как в воду глядел, и случилось. Я тут же, раз – и вот они... – он похлопал чемоданчик.
      Вряд ли кто еще может ненавидеть сильнее, чем бездарность, считающая себя обиженной судьбой... Если бы с Шадриным не случилось несчастья, Тишкин бы это несчастье устроил.
      Но тогда эта случайная обмолвка, что он якобы «пишет роман» очень многое значила. Хотя вряд ли обмолвки бывают случайными. Шадрин давно был готов перейти к прозе, ему хотелось писать что-то медленное, успокоенное, в последнее время именно такие стихи с длинной строкой, похожие на гекзаметры, все чаще стали появляться у него, несколько раз он принимался за поэмы, но не доделывал. Ему нравилось так писать, однако он чувствовал, что это не совсем то, к тому же он начинал маяться от творческого безделья. В последние две недели у него установился несколько удивительный, в первую очередь для самого Шадрина, распорядок. День начинался с какой-то мистической встречи с Анной, которая проходя мимо, ни разу не посмотрела в сторону сидящего на скамейке Шадрина, но он чувствовал, что она тем не менее прекрасно его видит. Затем он некоторое время еще сидел на скамейке, и, если погода позволяла (а погода как раз наладилась сухая с легким морозцем), отправлялся бродить по городу. Каждый раз ему удавалось делать новые открытия – то это был великолепный собор, Шадрин с восхищением обошел его, и долго пробыл внутри (хотя надо заметить, что в соборе он присутствовал, скорее, не как христианин, а как турист), то городской музей, в котором Шадрин пробыл почти весь день и заглядывал потом еще несколько раз. То он отправлялся бродить по некоторым улочкам, и особенно ему нравилась та, на которой раньше жили купцы, и желание каждого выделиться и отстроить себе дом не такой, как у соседа, сделало улочку похожей на милого ребенка, примеривающего перед зеркалом взрослые наряды.
      По дороге Шадрин где-нибудь обедал, впрочем, обедом это можно было назвать, лишь исходя из времени, на самом же деле, это был скорее плотный завтрак. Вернувшись в свою комнату, он погружался в перину и читал, читал с упоением – никогда у него не было такого чисто читательского состояния, когда книге отдаешься полностью, и читал он не любимую классику, а то что пропустил в юношеские годы – Дюма, Лондона, Толкина. Когда на улице темнело так, что без настольной лампы читать становилось невозможно, Шадрин выходил к обеду. С бабой Верой они сошлись, та обильно и хорошо готовила, и сам обед проходил спокойно, чинно, как-то по-старорусски, и это напоминало какую-то игру и очень нравилось Шадрину. Вечером же, за чаем, они вели долгие разговоры. Оказалось, что у Шадрина воспоминаний и пережитого не меньше бабкиного, и чаепитие напоминало стариковские посиделки, не хватало разве что пузатого самовара, а использовался обычный чайник с отколупнувшейся в некоторых местах эмалью. От своей хозяйки Шадрин был в восторге и не столько от замечательной русской основательности, которая проявлялась буквально во всем, сколько от того, что она ни разу не поинтересовалась его писательством и не попросила что-нибудь прочесть. Шадрин даже подумал, что она забыла, что он представился писателем, но однажды он услышал, как бабка говорила, стоя у соседских ворот: «...счас вернется да опять писать засядет, все пишет и пишет, – и отчего-то вздохнула, – не иначе как роман». «А я-то ничего и не пишу», – грустно подумал Шадрин.
      В общем, оговорка о «писании романа» была вовсе не удивительна, и возвращаясь после той встречи с Тишкиным в дом, он зашел в книжный магазин и купил пачку писчей бумаги. Удивительно другое – Шадрин ни разу не задумался, о чем будет писать. Просто однажды, сев за стол в своей комнатке, он достал лист из пачки и написал:
      «Я родился двадцать пятого декабря тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, ровно через тридцать лет после смерти Есенина...»
      Писалось изумительно легко. У Шадрина не было никакого продуманного плана, сюжета, у него не было никакой определенной мысли, которую он хотел бы выразить, то есть не было всего того, что именуется литературной работой – письмо текло, как песня. И ему очень нравились эта протяжность и легкость. Шадрин писал биографию поэта. Можно было подумать, что он пишет автобиографию, но Шадрин открестился от автобиографии с первой же фразы, он-то родился не двадцать пятого, а двадцать шестого, и не в декабре, а в январе, и вообще был младше своего героя.
      Теперь все совершенно наладилось... Шадрину даже стало казаться, что его утренние прогулки после ночных бдений, когда он писал роман, не связаны с Анной, а были, скорее, соблюдением некого ритуала, нарушение которого могло сломать все и расстроить. Шадрин днем отсыпался, и потом с нетерпением ждал, когда они с бабой Верой докончат вечерний чай. И хотя нетерпение порой доводило Димку до дрожи, он не спешил разделаться с чаем. Он просто получал мазохистское наслаждение от собственных переживаний и еще больше наслаждался тем, что вот сейчас баба Вера доскажет историю, шумно выдохнет, поставив на стол пустую цветастую кружку, и произнесет обычное: «Ну ладно, я приберу тут...» Шадрин срывался с места, как школьник на перемену, хотя нет, это его душа срывалась, само же тело, не нарушая установленных порядков, не торопясь, вставало, благодарило за чай и степенно двигалось в комнатку, где за столиком уже нетерпеливо поджидала душа.
      Окружающее уступало место родившемуся двадцать пятого декабря тысяча девятьсот пятьдесят пятого года поэту, оно таяло, как тают дома в окутывающем город утреннем тумане.
 
      Он и не фазу сообразил, когда увидел стоящую перед собой Тоньку, а, узнав, обрадовался, как радуются вдруг увиденной фотографии, с которой связано столько воспоминаний...
      Шадрин чуть подвинулся на скамейке, хотя та была свободна.
      – Садись.
      Тоня села.
      – Ну расскажи что-нибудь, – Шадрин развернулся в пол-оборота и смотрел теперь на нее.
      Тоня подняла голову.
      – Глупо все это, – сказала она, будто все вокруг было ей безразлично.
      – Что глупо?
      – Все. Вот твое сидение здесь, например. – А мне нравится...
      Тоня помолчала и повторила:
      – Глупо, – и добавила тише: – Все равно она твоей никогда не будет.
      Шадрин усмехнулся:
      – Разве дело в этом?
      – А в чем?
      – Сейчас мне хорошо, и, если со стороны это выглядит глупо, то я все равно не хочу ничего менять только из-за того, чтобы перестать выглядеть со стороны глупо. К тому же – с чьей стороны глупо?
      – Ты был другим, – отозвалась Тоня.
      – Кем я только не был... Мне кажется, что я прожил уже столько жизней... Разные люди пьют жизненное питье по-разному, одни цедят по глоточку, другие выпивают махом. Я не могу представить Пушкина пятидесятилетним.
      – А ты считаешь себя Пушкиным?
      – Нет, Шадриным, что тоже неплохо... Со своей последней жизнью я распрощался, когда приделал в комнате петлю. Что ты так смотришь? Ну да, приделал, а потом струсил и убежал, и теперь здесь живет тихий трусоватый человечек, но в свой срок и он умрет.
      – И каков отмерен срок?
      Шадрин пожал плечами.
      – Роман. Я пишу роман... Как только он будет закончен, непременно что-то случится.
      – И ты начнешь новую жизнь!
      – Наверное. Для того, чтобы начать новую жизнь, не обязательно отправляться на небеса. Детство – одна жизнь. Юность – другая. С юностью я тоже прощался в свое время, словно умирал, потому что знал: ничего этого больше не будет. И действительно – не было – я не встретил ни одного однокашника, а если и встречал, то это были совершенно другие люди и нам не о чем было говорить, кроме нескольких смутных воспоминаний, как будто и правда, все, что происходило раньше, происходило не с нами, а с другими людьми. В армии ведь тоже не случайно есть «салаги» и «деды». В двадцать лет я был самым настоящим дедом, настолько по-стариковски я был мудрее тех ребят, которые только что призвались. Я вернулся, и здесь началась другая жизнь. Теперь вот идет еще одна другая. Потом, наверное, будет еще... И так бесконечно долго, надо просто принимать мир таким, какой он есть, раз уж нам довелось тут уродиться. Не зря же говорят о будущих жизнях, о прошлых, а сейчас мы знаем лишь маленький кусочек...
      – Очень умно, просто замечательно, – перебила Тоня, – но – глупо, глупо, глупо!
      – Что ты заладила «глупо, глупо»! Как есть, так и есть.
      Тоня подняла глаза на Шадрина.
      – Тебе не это надо.
      – А кто знает, что надо?
      Тоня молчала и рассматривала верхушки деревьев.
      – А я с тем парнем рассталась, – как-то равнодушно сказала она.
      – Что так? Вроде неплохой паренек был. – А-а, – Тоня махнула рукой и снова посмотрела на Шадрина. – Это бывает. Ты у нас молодая, красивая, еще встретишь. – Я не об этом, – Тоня отвернулась.
      – А о чем?
      На лице ее появилась неприятная ухмылка. Она поднялась.
      – Жизнь новую начать хотела. Да видно, еще старой не дожила.
      – Всему свой срок, всему свой срок...
      – Слушай, а ты случаем, не того? – она покрутила пальцем у виска.
      Шадрин пожал плечами.
      – Черт его знает, все может быть.
      – Ну и сиди тут! – Тоня резко встала и быстро пошла прочь.
      Через несколько минут поднялся со скамейки и Шадрин. «Может, я и правда того? – подумал он. – Такой чуши нагородил! Несколько жизней, несколько жизней. Свихнулся, определенно свихнулся...»
 
      По воскресеньям они не встречались с Анной, но Шадрин все равно приходил, правда, на скамеечку не присаживался, а прогуливался по безлюдному в выходное утро скверику. В девять часов доносился колокольный звон, и он шел к храму. Шадрина никак нельзя было причислить к верующим, для него главной жизненной заповедью было «поступай с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой», потом он с удивлением узнал, что это слова апостола Павла. Слово «Бог» не воспринималось Шадриным в том великом христианском понимании, а носило, скорее, налет «все познавшей» интеллигенции – «бога нет, но что-то там все-таки есть»... Но воскресным утром делать было определенно нечего, а в храме делалось покойно, и Шадрин даже начинал потихоньку завидовать тем людям, которые приходят сюда не от безделья или потому, что так стало модно, а для которых вера стала такой же частью жизни, какой является для человека еда, питье, сон. Шадрин же в храме умничал и больше походил на исследователя, составляющего этнографические заметки. Он примечал людей, их лица, одежду, как по-разному они крестятся, и тут же пытался рассказать себе историю того или другого человека. Он замечал быстрый оценивающий взгляд служителя, собирающего подаяния, и как тот почтительно замедлял шаг возле некоторых прихожан и ниже опускал голову, он замечал, как у алтаря церковнослужители доедали «тело» и «кровь» Христовы, при этом переговаривались и чему-то смеялись, он замечал мелькнувшие под рясой джинсы на мальчике, выносящем свет мира. Его раздражало, что священник сбивается в проповеди, и тогда казалось, что священник накануне учил урок и теперь, как школьник у доски, забыл его, и Шадрин тут же подыскивал потерянное слово, и оно ему почти всегда казалось более удачным и точным, чем то, которое потом все же произносил священник. И все же Шадрин чувствовал себя в храме лучше, позже он нашел объяснение почему лучше – в храме он чувствовал себя безопасней.
 
      А первый раз чувство страха кольнуло, когда Шадрин не увидел Анны в понедельник. Он просидел на лавочке очень долго, но Анна так и не появилась. Страх, кольнув неожиданно и больно, тут же отступил, но на смену пришло беспокойство, причем Шадрин начал лихорадочно искать причину этого непокидающего беспокойства и не находил причины. В этот день он не смог писать и, лежа на кровати с открытыми глазами, продолжал думать. Но мысль никак не хотела сдвигаться, и Шадрин только и повторял про себя: «Что же произошло, что же произошло...» Ковыряться в себе он не любил, слишком часто в таких случаях приходилось докапываться до невозможных мерзостей или же выяснялось, что поступок, который внешне выглядел вполне пристойно, мотивировался совершенно низменными и животными инстинктами, а то и того хуже – обычной человеческой подлостью.
      «Ради чего я приперся в этот городишко? – подумал он. – Ради того, чтобы написать роман о жизни вымышленного поэта?» И тут страх снова кольнул его, а когда и этот секундный укол прошел, в голове наступила тишина и ясность – только сейчас к нему пришла удивительно простая мысль: рано или поздно роман будет закончен... Впрочем, это было невесть какое открытие: все конечно, кроме вселенной. Да и вселенная бесконечна до поры до времени, с ней еще пока до конца не разобрались. Любой предмет, пока в него не проникнешь разумом, кажется бесконечным, и от того – таинственным и достойным преклонения. Как любовь... Но совершается акт познания – самый губительный для человека акт – и наступает конец. Потому так и счастливы дети, что для них акт познания еще только совершается, и потому так пугают «маленькие старички», взгляд которых наполнен смыслом. Бог наказал человека не изгнанием из рая, а разумом. И мы в природе то же, что маленькие дети с умным, все понимающим взглядом.
      Итак, рано или поздно роман кончится... И он вдруг ясно понял, что уже знает, что будут дальше делать его герои и чем все закончится – роман сделался неинтересен.
      Шадрин с отвращением посмотрел на стол, где лежала исписанная бумага и рядом приготовленные чистые листы. Он поднялся, сел за стол и стал водить ручкой. Песни не стало. Вдохновение исчезло, осталась работа. Приходилось бросать ручку и подолгу смотреть в темное окно или, наоборот, тупо уставившись на стол, выводить на полях каких-нибудь чертиков или бессмысленные каракули. Лег Шадрин под утро обессиленный и измученный.
      Работа над рукописью превратилась в трудное доживание оставшихся дней. Ему становилось невмоготу каждый день с бухгалтерской педантичностью исполнять непонятно кем возложенные на него обязанности, он уже мечтал, чтобы этот кто-то отпустил его, но, испытывая почти отвращение к подобной жизни, все равно каждый день продолжал ходить на лавочку, где – то ли потому, что начиналась весна, то ли еще по каким причинам – становилось более людно, люди собирались в кучки у входа в скверик, кричали, спорили, потом куда-то уходили, но не так чтобы далеко, и Шадрин порой слышал доносившийся шум толпы и крики. Впрочем, его это лишь раздражало, но пропала Анна. Теперь он воспринял это не так болезненно, как первый раз, и, подежурив несколько дней возле ее подъезда, понял, что все действительно подходит к концу. Поэтому, когда около его лавочки появилась Тоня и, еле сдерживая злорадную улыбку, сообщила, что Анна с семьей переехала в другой город, он не удивился и даже не поинтересовался, в какой именно, хотя Тоня, казалось, только и ждала этого вопроса, а он вместо «куда?» сказал:
      – Это уже ничего не меняет.
      – Ну и сиди тут! – зло ответила Тоня и ушла.
      Ночами Шадрин дописывал роман. Позже, когда он все-таки закончил труд, то, перечитывая, удивился, что сделанное в последнее дни – то, что, казалось, дается с такой тягой и отвращением, написано более гладко и более литературно, нежели начало, когда писалось легко и с удовольствием. Начало пришлось переписывать почти полностью, он вымарывал и правил все «неправильные» куски, приводя все к единому, появившемуся в конце стилю, и это переписывание сделанного в начале оказалось самой тяжелой работой, ибо всякое исправление вызывало множество воспоминаний и чувств, и их приходилось стирать.
      Баба Вера начинала помаленьку возиться в огороде, Шадрин иногда помогал ей, это как-то поддерживало его, но было похоже на лекарство, которое не лечит, а лишь притупляет боль. Он вспомнил, что давно мечтал написать роман о беглеце. О беглеце, который всю жизнь искал нечто лучшее, чем имел, и потому всю жизнь убегал от людей дальше и дальше.
      «И мне пора», – почувствовал Дима.
 
      Он два месяца не забирал деньги из банка. Теперь же решил снять все: во-первых, надо было рассчитаться с бабой Верой, у которой он прожил уже более оплаченного полугода, а во-вторых, надо было двигаться дальше. Он еще не знал, куда, но само предощущение движения, ухода, бегства захватило его, и он уже не столько писал, сколько мечтал о русском севере, о маленькой – можно перебросить камень – Волге, он уже смутно представлял, как в мае первым пароходом поплывет вверх и сойдет где-нибудь в скатившемся под горку к реке, словно воды напиться, городишке. И в то же время он чувствовал, что мечта останется лишь мечтой, и потому все тянул с отъездом... Наконец, роман был дописан и он отправился за деньгами.
      У банка его насторожила тишина, казалось, что банк окружен неким полем, в зону которого проникать опасно, и люди, инстинктивно чувствуя это, стараются, проходя мимо, держаться ближе противоположного края тротуара. Шадрин дернул за ручку, дверь оказалась закрыта. «Может, сегодня выходной», – мелькнуло в голове, и в это время в дверном окошке показалась безразличная, как сетка настройки на телеэкране, голова.
      – Чего надо? – хмурым голосом проворчала голова.
      – Какой сегодня день? – спросил Шадрин.
      Голова растерялась, но, подумав, ответила:
      – Четверг.
      – А почему банк закрыт?
      – Ха! Милой, – обрадовалась голова, – так банка-то и нет давно.
      – Как нет?
      – А так! Тю-тю банк-то! Лопнул.
      – А деньги? – глупо продолжал расспрашивать Шадрин, а голова веселилась все больше.
      – И деньги тю-тю, все, нету никаких денег. И не будет, – поставила голова точку. – Понял?
      – Понял, – сказал Шадрин и развернулся.
      – Эй-эй, – прокричала вслед голова, – там какое-то общество вкладчиков есть, и государство обещало... – но что обещало государство, Шадрин уже не расслышал.
      «Это должно было случиться. Именно это. И я знал об этом. С самого начала знал», – думал он, бредя в сторону дома. А кругом было так хорошо, спину грело солнышко, щебетали птички, и все было зелено, зелено, зелено...
 
      На следующий день, поднявшись со скамейки, Шадрин собрался пройтись по аллейке, как вдруг грудь в грудь столкнулся с Тишкиным. Шадрин был так далек от подобной встречи, что растерялся и у него выскользнуло «здравствуйте», которое в свою очередь несказанно приободрило замявшегося Тишкина, и тот расплывшись в счастливой улыбке, заторопился:
      – Вот какая встреча, а я как раз думаю, с кем поделиться, а то ведь тут все один да один. У меня ведь, Дмитрий Сергеевич, радость. Знаете какая? Я вам сейчас скажу. Только вот духу наберусь. Духу-то все как раз не хватает. Ну так вот: у меня вышла книга. Да! Вторая уже! Вот... Так что пишем помаленьку, трудимся. А как у вас дела, с романом-то? А? Ну и Слава Богу. Да, я вам подарю-то свою сейчас. Я тут уж и подписал даже, как угадал, что вас сегодня встречу. Вот, пожалуйста! Почитайте уж на досуге, выберите время. Вы поэт замечательный, мне ваши стихи очень нравятся, и ваше мнение, так сказать, мне очень интересно. Прочтете? Ну, спасибо! Не смею больше отвлекать вас. Всех благ. Книгу-то прочтите, не забудьте, – и он так же по-волшебному, как и появился, исчез, оставив еще не пришедшего в себя Шадрина с небольшой кустарно переплетенной книжечкой в руках, где на обложке было начертано «Мавзолей сердца».
      Шадрин покрутил книжечку в руках и раскрыл ее. На первой странице пристально смотрел вдаль сам Тишкин с каким-то журналом в руках, журнал, видимо, символизировал, что автор имеет отношение к литературе. На второй странице выражалась благодарность администрации Родинского района за финансовую поддержку издания. Тут же красовалась дарственная надпись: «Поэту Шадрину от автора с пожеланиями творческих успехов и новых книг», которая завершалась таким витиеватым вензелем, что невольно вызывала уважение. Шадрин никогда бы не поверил, что из фамилии «Тишкин» можно соорудить подобный шедевр. Текст же начинался так: «Третий день корреспондент ходил по степи вместе с пастухом Дмитрием Кочетовым. Надо было возвращаться в редакцию молодежной областной газеты. Там ждали очерка о молодом пастухе. Как пастух он был на хорошем счету...» Больше Шадрин не вынеси захлопнул книжку. И тут же едва не до слез пробрала горькая обида. Обида не от того, что, вот, Тишкины могут запросто издавать подобную чушь, а собственные труды остаются лишь на бумаге – нет, обида была на весь окружающий мир, от которого при всем старании убежать не удавалось. Мир не желал давать Шадрину вольную, он не мог допустить того, что некоторый индивидуум станет независим от его серой условности. Незаметно для себя Шадрин купил в чертовски услужливо подвернувшемся ларьке бутылку водки и, придя в свою комнату, бросил тишкинскую книжку на стол, испросил у бабы Веры соленых огурцов и хлеба и стал пить.
      Проснулся он, когда уже стемнело и, включив свет, сразу увидел среди своих бумаг на столе книжку Тишкина. Схватив книжку, он выскочил с нею на двор, в два прыжка оказался у нужника и со всего размаха швырнул ее в дерьмо. Потом отер руки снегом и вернулся в дом. Баба Вера сидела в гостиной перед телевизором и, наклонив голову, слушала о новых достижениях демократии во взятой стране. Сообщили так же, что где-то в Сибири разбился самолет, а в Башкирии прорвало нефтепровод. «От них никуда не денешься, никуда», – подумал Шадрин и обреченно опустился на стул подле стены. Баба Вера сочувственно вздохнула новостям, покосилась на жильца, а когда пошла реклама, повернулась и как можно ласковее спросила:
      – Что такое, Димочка?
      – Скажите, баб Вер, – сказал он медленно расставляя слова, – а у вас есть смысл жизни?
      – Как, то есть? – не поняла, о чем ее спрашивают, старуха.
      – Ну должен же быть какой-то во всем этом смысл? Так ведь? Должен же? Вот у вас какой смысл? Зачем вы существуете?
      – И-и, куда тебя занесло... Зачем?... Так вот детей вырастила... Сама, муж-то у меня, когда его в депо покалечило, жил не долго. Две дочки... А всего ведь у меня пятеро было... Семьи у них сейчас ладные... Живут справно... Внуки... Один-то внук...
      – Да нет, я не о том, – перебил Шадрин. – Смысл. Смысл должен быть. Большой, самый главный смысл.
      – Дак кто же главное-то знает? Живи по-людски и ладно. А куда поведет – одному Богу известно.
      – А если нет Бога?
      – Господь с тобой, что говоришь-то... Как же так нет-то... – А какие, например, доказательства?
      – Это как? – окончательно растерялась баба Вера. – Есть и есть, – она замолчала и вдруг обрадовалась, когда, как ей показалось, нашелся ответ: – Вот ведь бесы есть, стало быть и Бог есть. – Ей так понравилась собственная догадка, что она пустилась рассуждать. – Потому что не может так, чтобы одно только зло, должно и добро на земле быть.
      – Н-да, аргумент веский. Не поспоришь... А бесы, выходит, точно есть?
      – Эти-то точно есть, – спокойно подтвердила баба Вера, словно Шадрин спрашивал, точно ли, что в Родинском есть городничий, судья, почтмейстер и другие блюдущие город чиновники.
      – Да, эти есть, – согласился Шадрин и поднялся.
      – Ты куда это? – настороженно спросила хозяйка, которой разговор жильца показался не к добру.
      – Все нормально, я скоро вернусь.
      – Так чай-то ставить?
      – Конечно.
      Шадрин принес бутылку водки, и баба Вера, недовольная тем, что за столом появилось спиртное, ворчала.
      – Ничего, – отзывался, наливая себе, Димка, – это мы от бесов спасаемся. Их же оружием. У нас ведь, баб Вер, на Руси кому жить хорошо, а? Пьяному! – и выпивал.
      Хозяйка посчитала, что на жильца просто напала нынче блажь, немного успокоилась и, прихлебывая чай, стала пересказывать городские новости, приметив однако, что жилец ее как-то нехорошо помолодел, словно чертенок, отпущенный надень покуражиться на землю.
 
      Но Шадрин не куражился – он запил... Какие-то деньги еще оставались, и он пропивал остатное, словно торопился скорее разделаться с последним, что связывало с материальным миром. Запил Шадрин как-то по-новому.
      Во-первых, ново было уже то, как его угораздило запить одному. Один он не пил никогда, и ему казалось, что уехав от друзей, уединившись, бросит пить совсем. Во-вторых, новым оказался и способ пития. Если раньше любая пьянка, проходя все стадии развития – от радостного начала и легкости через невероятный возбуждающий подъем да отупляющего скотства, – длилась максимум три-четыре дня, то теперь шла третья неделя, а Шадрин все находился в развинченном состоянии. Впрочем, все окружающее представлялось ему достаточно ясно, но не было никакого желания принимать в этом окружающем участие. Он не буянил, не шатался, не горланил песен, он лежал на кровати и маленькими глотками отпивал из бутылки дешевое вино и все не мог понять – с чего он, собственно, запил... Баба Вера, раздосадованная таким поворотом в поведении симпатичного поначалу жильца, укоряла его, потом стала бранить, потом обиделась и сделала вид, что не обращает внимания вовсе. Шадрин тоже не делал никаких шагов, чтобы восстановить прежние отношения. Ни о каком вечернем чае не могло быть и речи. Если он и пил чай, то остывший, который баба Вера оставляла на столе. Ел он тоже один: баба Вера, позвав его несколько раз и не дождавшись, обедала сама, а он выбирался позже к оставленным на плите кастрюлькам. Он и не пытался их разогреть, а хлебал то, что было оставлено, без аппетита и вкуса.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41