Мое время
ModernLib.Net / Отечественная проза / Янушевич Татьяна / Мое время - Чтение
(стр. 4)
Автор:
|
Янушевич Татьяна |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(513 Кб)
- Скачать в формате doc
(513 Кб)
- Скачать в формате txt
(493 Кб)
- Скачать в формате html
(513 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38
|
|
И уже нам кажется, что на потолке отражается цветной елочный узор, что из форточки идет свежий сухой запах снега, и смешиваясь с теплом, усиливает праздничный густо хвойный с тонким мандариновым и корично-пряничным ароматом, настоящий елочный запах. Мы прыгаем, и орем, и пляшем, и представляем для Гали и ее мамы все представления, какие были на наших елках. Вдруг (а мы ведь никогда не знаем, где он) заходит страшный дед, прямо в тулупе и с ружьем. И он столбенеет в дверях. Мы сбиваемся на Галиной кровати. - Ладно, не дрейфьте (и так вдруг хитро-страшновато-ласково ухмыльнулся): - А вы думаете, у меня и правда нет патронов? Есть. Только холостые. Сейчас я вам выпалю салют, и он бабахнул в потолок, на пол посыпались газетные обрывки, а дым был приятный. Потом мы все (дед уходит дальше сторожить) едим картофельные драники, очень вкусные... А на другой день дед запил. Был еще дом напротив нашего, через двор, за заборами, за хитрыми домишками, как в другом государстве. Вечерами его окошки светятся, - дом почти прозрачен. Самое любопытное - заглядывать в чужие окна. Пусть и видеть-то всего разноцветные абажуры, пестрые шторы, кусок стены или шкафа, иногда картинку, ... Но это удивительно-дивное многочислие людей, семей, различий. Пытаюсь представить каждого окна жизнь: каждая - особенна, невообразимое разнообразие... Невообразима же одинаковость... Были случаи, я туда попадала. Это, может быть, целая книга жизни за окнами домов. Возьму один только, свой первый случай из того дома: ... стою, глазею, вернее, слышу, пение, "чарующий голос поющий", ... стараюсь разглядеть в глубине окна мерцающий (о, еще эта игра стекол) силуэт бледно белый, все вместе - это "голос поющий" чарующий-мерцающий игра бликов и звуков. Не сразу замечаю в окне близко лицо женское, и рука манит меня войти. Завороженно иду к подъезду. Меня встречает болезненная дама в седой голубой прическе, в английской блузе и длинной необычной юбке. Она улыбается, проводит меня в комнату, странную, словно сплетенную из растений ... - Ты ангел, дитя?! это выходит ко мне другая. Та, из зелени стен, в белом платье, бледные волосы нитями спускаются ниже колен, бледное очень красивое лицо как бы мгновенно вспыхивает румянцем, в глазах восторг (и, теперь я думаю, безумие, экзальтация), она тянет ко мне руки, но не чтобы прикоснуться, а словно моля или отдавая мне что-то невидимое: - Ты ангел? - Да, - честно вру я, хотя терпеть не могу ангелов, и сама далека, но не могу же я перечить этой даме, мне восторженно-жутковато. Она все смотрит на меня, и все тянет руки, и вся пылает, и что-то лепечет полувопрошая... Я на все говорю "да". - Возьми песнь мою! она не начинает, но продолжает петь. Конечно, это она и пела, голос, как струящаяся вода, арфа.., световые разливы наполняют комнату, и растения по стенам - водоросли, в них бумажные цветы, и китайские птички в неживой своей яркости - словно застывшие в свете воды рыбки, - странный призрачный аквариум с аквамариновым пением, особенно через стекло, когда я уже вновь оказываюсь под окном, еще чуть чувствую на плечах касание легких рук, она подталкивает меня, та английская, седая, шепчет: - Ну и довольно, теперь иди, дитя, спаси тебя Бог! ты первая, кого она захотела увидеть, с тех пор, как потеряла своих... Потом я часто подхожу к окнам того дома, он прозрачный на свет, но больше нет пения, и ничего нет, и я уже путаю окна, а может, и дом... Но люблю заглядывать в чужие окна, всех домов, во всех городах, всегда ищу глазами лица ... Иногда вдруг промелькнут дамы в окнах ... как в карточных домиках безымянные странные... дамы памяти. Удивительно! только дописала, и вдруг вспомнила: ведь из этого же дома - моя первая память! Это там было две двери и одна стеклянная. За какими окнами я и сейчас реву, завернутая в горчицу? Как неожиданно замкнулся круг. Длительность? - секунда. * * * На этом можно было бы остановиться, но память детства неуемна. И то, этот "круг" - один из многих возможных, цепочка эпизодов, или лучше, моментный узор из цветных стеклышек, встряхни, и рисунок - иной. Да и замкнутость случайна. Детство... (- возраст, возраст, конечно) Детство - мироощущение. Когда мы слышим или читаем чье-то детство, во многом узнаем себя, и рассказывая свое, ожидаем узнавания. Это дивная общность: есть Ребенок и есть Мир, и так во все времена и с любым из нас. И каждый шаг - открытие, и каждый вдох - растворение, ощущение - память: пестрые ожерелья образов, эпизодов, они нанизываются на любые - случайные нити ассоциаций. Можно выбрать одну и начать сначала, например такую: То, что бывает вдруг Пук! - уж конечно. Это одна из первых поговорок, не детских, но предназначенных взрослыми для детей. У детей же все - вдруг! Это взрывная точка фантазии, начало возможности, условно заключенное в формулу: "а что, если?..." Вдруг звезды просыплются на землю! Вдруг превратишься в волка!... Вдруг "кит и слон встретятся"... Да, любое. Это - свершение, как бы не имеющее ничего заранее, просто детские глаза - навстречу Миру: Вдруг проснулась, в окне громадная луна белая, как дырка в сне. А утро - каждый день - вдруг. А то еще снег выпал! И дождь - вдруг, и солнце, и весна, ... Гости приходят вдруг. И все, что находишь, бывает вдруг: фантики, пуговицы, монетки, сучок, на что-нибудь похожий, железки тоже бывают интересные, четыре листика у клевера, и у сирени пять лепестков, ну а гриб! его не вдруг и не сыщешь. Все, что разбивается и ломается. И падаешь тоже вдруг ... Вдруг бывает взгляд. Папин. Синий. Мы с Папой одни дома. Сваливает мне под стол игрушки, ставит горшок, чувствует меня ногой. Сидит работает весь день, молчит. Мне известно, что мешать нельзя. Как будто играю, исследую подстол, под столом его колени костисты, чужи, перебираю игрушки, но не называемые вслух, они теряют существование. Мир без слов тусклый, мертвый. Мне делается пусто, тоскливо, от молчания рот сводит до тошноты, сижу на полу без движений... Уже почти в обмороке - вижу вдруг наведенные на меня глаза. В них открывается столько смешанных слов, что кричу навстречу: - У тебя глаза! Губы его бегут в улыбку, нижняя топырится: - Ду ... (рочка) ... шечка, - щеки в двойных глубоких морщинах, живые, коричневые. Я обнимаю его за шею, никогда не белую, рассеченную на загорелые ромбики, и руки его без ловкости зацепляют мои волосы. Тяну его заглянуть под стол: - Посмотри, как там ничего нет! Потом мы вместе едим суп с лапшой. Он мне показывает, как нужно ловить ртом этих белых скользких червяков. Он ловит их, как аист, сухо и аккуратно, большеносо. ... Из песен я больше всего люблю Старинные. Как поет их Папа, длинно, размашисто-медленно, с такими "Ге-эй! Гой! на горе тай женцы жнуть" Песни про ямщиков и тройки, про их любовь-тоску тягучую, невозможную, про славных бесшабашных людей: бродяг, атаманов, каторжников, - кто в тюрьму попал не за пьянство - за буянство, кто буйну голову сложил... Эти странные песни, - в протяжности их душа обретает голос. Я их потом, не умея петь, пою внутри себя, не зная тюрьмы, томлюсь по воле, не ведая сумы, тащусь по пыльным дорогам. В песни разливе - ворожба судьбы. И люди, когда поют вместе, то соединяются голосами, то расходятся по своим жизням. Но у Папы вдруг засмеются глаза, и собьет лихим повтором, пустит в перепляс, вернет к застолью: "Налейте, налейте, скорей мне вина! рассказывать нет больше мочи..." Еще лучше Папины веселые песни. Томская: "Шап-чон-ка тепла-ая на вате, Чтоб не за-зя-бла голо-ва". Это пел сапожник с Черепичной улицы, он чинил студентам, и Папе тоже, драные башмаки и пел, постукивая молотком: "А не ходи по Черепичной да не гоняй наших собак..." Многие Папины песни с историями, кто их как пел в разную старину. Мне нравится, что мы их помним за нашим столом. Наверное, я больше всего люблю Папин голос. И еще (это я сейчас знаю) - у него было тонкое чувство меры печального и веселого. Сопереживания и шутки. Шутливые песенки он часто обращает ко мне: "Сижу-у никого не вижу-у Только вижу деву рыжу И ту ненави-ижу-у", - это он посмеивается, когда обижаюсь, сижу надутая, слезы какие-то рыжие, ржавые. Проводит ладонью по носу сверху вниз, потом против: "так ровно, а так нет", конечно расхохочешься. Люблю само слово "Песня". Этим словом иногда одобряют, когда что-то красивое, ладное, когда о человеке говорят хорошо. Как бы слов не хватает, скажут "Песня", и невысказанное - прозвучит. Желтое Подсолнухи, огуречные цветы и тыквенные, сама тыква. О! какая огромная красивая, в круглых ребрах и невкусная. Лютики, - конечно, они люто желтые, куриная слепота. Одуванчики, асфальт в одуванчиках, как в оборочках. Земля вообще желтая. Поздней осенью или ранней весной желтая в бурой траве земля и невозможно разделить: весна это или осень, даже наоборот, хочется в осени придумать весну и обратно. Щемящее чувство. Если найти желтое стекло, через него и в ненастный день смотреть жарко. Арена цирка, - желтый магический круг в ярком бархатном ободе. Самое белое Лист бумаги, первый необерточной. Как на нем боязно рисовать! Мыльная пена в ванне. Мама купает меня, делает из пены бороду и усы - Деда-Мороза, а если попадет в глаза, я не реву, - ведь нам же смешно. Конечно, первый снег, утренний, воскресный, нетронутый, предвкушение: мы сейчас пойдем с бабушкой гулять, я буду делать следы. Белое дыхание. Скатерть на праздничном столе, жесткая, ледяная, вдруг я проливаю свое вино с водичкой, как рана. Белое лезвие ножа. И порез сначала особенно белый, только потом кровь выступит. Ослепительно белые клыки Джека и нежная белая шерстка на животе у него, когда он редко открывает живот. То, что бывает всегда Зима. Кажется, она никогда не кончится. Застыла черными деревьями, черные фигуры людей вмерзли в улицы между домов, дома смотрят бельмами окон. Сижу в сугробе, снег скучный, давнишний. Во дворе кружится сорока, расправилась в воздухе: черно-белый зимний крест. И ночь кажется всегда, иногда не можешь заснуть, лежишь приплюснутый, темнота зияет пустая, глаза мои в себя вылупила, и не знаешь, как быть... И всегда вдруг приходит Мама. Как она знает? Ведь я не зову, не помню даже, что можно ждать помощи. Ночь становится мягкой, одеяльной. Сохранная ночь. Пожалуй, и день тоже всегда, когда находишься внутри дня, или внутри лета, или любого другого состояния. Когда подумаю о Папе, он как будто всегда сидит в углу дивана, всегда в одной позе: нога на ногу, с книжкой, на валике перед ним стакан с крепким чаем, пепельница - бронзовая тувинская чаша, папиросы "Беломор-канал". Каждая деталь растворяется в действие: на ноге я качаюсь; чай прошу отпить, придерживая пальцем ложку, как он; за папиросами посылают в магазин, - "фабри-кау-рицкого" - распеваю дорогой для памяти; о бронзовой пепельнице мечтаю, - она из далекой страны, где он бывал без меня; Он бывал во многих краях и во всех книжках, которые иногда рассказывает. Из этих действий складывалась моя детская жизнь около него. За ней я его самого забывала... То, что загадочно Зеркало и горизонт. То, что должно быть большим Дом. Двор. Деревья. Яблоко. Арбуз. Небо. Мы с Папой и Мамой собирали малину, лежим теперь, отдыхаем в траве на полянке, смотрю в синюю глубину между облаков, какое волнение, слова щекочут горло и не образуются. Лист бумаги. Что мучительно В очень полном стакане есть какая-то зрительная мучительность. Выжидание момента, который будет называться днем рождения, момента, когда, наконец, вручат подарок, который я уже давно выискала в тайниках шкафов. Вообще, ожидание. Оно мучительно исполнением. В исполнении сгущаются предвосхищение, томление желания, страх не дождаться, потом усталая радость и ты уже через-полон, не хочется ничего. Разъезженная расхлябанная Земля. Самое горькое Конечно, касторка, хотя я ее только видела в капсулах, налитых желтым ядовитым сиянием - это знак горькости. Морщины по углам бабушкиного рта, когда она думает или говорит о погибшем сыне своем Толе. Безнадежная горечь полыни. У горчицы и перца - горечь веселящая, запретная, бьющая по ноздрям возбуждением. Горькость рябины и калины - желанная, сладкая. Редкое драгоценное горькое золото апельсиновых корочек, когда сначала съешь разделенные по одной, пересчитанные, прозрачные дольки, потом в корочках выгрызешь толстую белую ватную подкладку, а из оранжевых пор выстреливают пахучие фонтанчики, и потом растягиваешь, уже как память удовольствия, бугристую зернистую на зубах окончательную шкурку. Я думаю, водка горькая. Не думаю, а уже пробовала. В громовом небе какое-то горьковатое возбуждение. Что печально Повисшие вдоль тела руки. Опущенные в воду длиннолистые ветви ивы. Пустые прутья деревьев с редкими монетками листьев. Опавшие листья. Все опавшее и опущенное и повисшее, опущенные уголки губ, как у рыбы, и сама рыба. Печально выглядит "в воду опущенный". Вода печальна. (А умывальная вода - скучное, и само слово умывальник). С чем не хочется согласиться С тем, что нужно ложиться спать. Вообще, с тем, что велено делать тогда, когда этого совсем не хочется. Со словами "пора" и "должна". Что кончается лето. Не разрешают купаться, показывают желтые пятна в деревьях, - видишь, осень уже. Ах, как раздражает. Но потом привыкаешь, и осень колдует красотой. С тем, что невозможно заболеть, когда это нестерпимо необходимо, когда провинилась. И с тем, что нельзя вернуть, восстановить то, что сломал, разрушил, натворил. Незыблемость хрупка. Не хочется узнать, что горы не до самого неба. Обидное Больничные халаты и приютские платья. Все водянистое: глаза больного человека, детсадовский кисель, плохие краски. В искажении, в кривости стекла есть что-то оби-идное, в слезливой размазанности "и-и", когда закупорена окнами, сижу дома, гулять не пускают, наказана или больна. Только поймала по линии берега полное отражение опрокинутых деревьев, так что и стволы не сломились, но легли в одну гладь и соединили небо с водой, как ветер смял озеро в рябь. Очарование Смотреть в пламя огня, на бегущую воду, на плывущие в небе облака. Слушать шелест травы. Зимнее окно. Самое очаровательное - начало сказок. В них ничего не начинается сначала, все берется ниоткуда. "Когда-то"... Когда же? Может, никогда? "Однажды" ... Когда же? Может быть, всегда? Жили были старик со старухой ... Или царь, и у него было три сына ... Жили-были... Однажды жила я. Самое страшное Палец проваливается в гниль картошки... Температурный сон: что-то неосязаемо Большое... Когда у Мамы дрожат губы, сдерживается не заплакать. Когда я увидела, задрожали губы у Папы это было самое катастрофичное... Спящее стариковское лицо. Страшно смотреть в узкую глубину колодца, вообще, страшно смотреть в любую глубину. Или вот еще какая история: Мы с Папой одни дома. Он усаживает меня перед собой и говорит эту сакраментальную фразу: - Поговорим как мужчина с мужчиной... после которой всегда возникает волнение и настороженность: будет что-нибудь неприятное для меня, захочется плакать и не хотеть; но во фразе есть что-то от скрещивания шпаг, есть напряженность пружинки, а в паузе потом - любопытство мое преобразуется в готовность к подвигу, так вот ... - Мне нужно уйти на 2 часа по делу. Смотри на часы. Когда большая стрелка сделает два круга, я приду. Если ты останешься одна, я каждый день буду приносить тебе конфетку ... Конечно, я остаюсь. Он уходит. Я сажусь перед часами и жду. Позже я всегда любила эту тему парного портрета: есть одно лицо и отсутствие второго лица. Второе место не занято никем другим, так как ждут именно его, поименного отсутствующего. И связь осуществляется через динамический предмет накала ожидания часы, окно, дорога, ... Часы старые стенные, без домика и кукушки, какие я видела позже и полюбила, но с бутафорским жестяным теремком и ржавыми стрелками. Оказалось, что часы я раньше вовсе не знала. Они, если бы я умела назвать, представлялись каким-то магическим знаком, каким отмечены людские жилища. Предназначенности их я не понимала, и до поры оставалась равнодушной. Есть редкие предметы, - к ним ребенок как бы нелюбопытен, именно к часам он относится так, словно выжидает откровения. Вглядываясь в часы, я услышала, что они живут, в них стучит свое сердце, и стрелки передвигаются, подчиненные, - маленькие руки. Это было прекрасно. Это был ритм - первая радость детского осознания пульса. Меня схватил восторг, вскрыл мои синхронные точки, - мы бились в один мелодичный такт, и стрелки, накапливая повторность, рождали протяженность. Первое - восторг. Второе всегда разрушение. Я подставила стул, залезла и стала крутить стрелки, их во что бы то ни стало нужно было остановить, или понять, почему остановить нельзя. Стрелки обломились. Я скатилась со стула и уставилась на часы. На меня смотрел ужас. Оно, что-то, не переставало стучать, неуловимо длясь, но видеть это уже было запрещено. Оно продолжалось без меня. Рукоощущение стрелок пропало. На меня смотрел Ужас круглым курносым часовым лицом. Люцифер... я еще не знала, что это, но слово слышала... Люцифер был в лице циферблата. Я забилась в угол и рыдала до последних сил, до дна, до сна. И во сне за мной гнался страх. Я выбежала на дорогу... и увидела пустой часовой теремок. Укрылась в нем, дверку притворила и тихонько пошла... ...... - А вот и я, - это Папа вернулся. Я поверила ему навсегда. Много лет потом, встречая Папу с работы, находила в его кармане конфету. Это было несомненно, как обязательность времени. ЧАСТЬ ВТОРАЯ ГАРМОНИКИ ВРЕМЕНИ 1. Домик в лесу Сколько помню себя, всегда помню папины рисунки, что он рисовал мне в детстве. Вернее, это был один и тот же рисунок: Домик в лесу. Охотничья избушка на берегу озера. А позади - горы, заросшие лесом. По горам шагает папа с ружьем. Дым от его папиросы тоненько струится в небо. Здесь, возле избушки мама хлопочет у костра, варит чай со смородиной, печет лепешки в золе. Мы с Ленкой, моей сестрой, собираем ягоды-грибы, и цветы распускаются нам в рост. Иногда мы сидим с удочками на берегу озера... Папа рисует уток, как они выплывают из-за острого гребешка осоки, вон сверкнуло зеркальце на крыле селезня, а на плоских волнах качаются кувшинки и тень ястреба, что парит в зените неба. Там, подальше в тростниках замерла белая цапля, голову закинула на спину, клюв уложила на змеиную шею, - сейчас клюнет рыбину! А вот поднимаются над водой огромные круглые листья, словно солнечные зонтики, между ними нежно-фарфоровые розовеют чашечки лотоса. Папа раскрашивает рисунок рассказом. Такое озеро есть на Дальнем Востоке, озеро Ханка, около города Спасска, где папа провел свое детство. "Ребятишками мы любили крутиться у отца в мастерской, напильник подать, угадать, когда понадобится метчик, а старшие братья уже помогали сверлить ружья. Батька славился в Спасске, как лучший ружейный мастер. Охотники приходили к нему со всего края. Приносили гостинцы. Рассказывали. Кто медведя взял на берлоге, кто рысь выслеживал да счастливо отделался. Даже рябчика добыть, и то ведь не просто. Батька не прерывая работы, сам кое-что добавлял, он тоже был страстным охотником. Весной по воскресеньям мы ходили с ним за цветами, позднее за ягодами, за орехами, и конечно, с ружьем, - авось дичь подвернется. Особенно я любил рассказы об озере Ханка, о рыбаках и охотниках, что жили на островах среди зыбучих болот, об отчаянных контрабандистах, о Мартыне, который сам себе руку отрубил из принципа. У него был домишко на гриве, куда угоняли на лето скот-молодняк. Когда мне исполнилось двенадцать, батька отпустил меня с соседями. Мешки и Никочаловы погнали своих телок. У нас-то никогда скота не было, кроме охотничьей собаки. Через болото шли с большим трудом, выбирая тропы, отмеченные вехами пучок тростника завязан. К вечеру только добрались. Грива узкой полосой тянется по краю озера километров на тридцать. Там порядочный дубовый лес, луга отменные. И одинокая стоит избушка Мартына. Когда он здесь поселился, откуда взялся? На Востоке не принято расспрашивать. Встретил нас пожилой мужик, красивый, ладный, кудрявая борода подстрижена, правой руки нет, культяпка чистой тряпкой обернута. Встретил радушно. И хатка у него ладная, дворик подметен, грядка с луком, сарайчик, поленница. Ночью подошли еще двое из чужого села. Набрали дров с поленницы, сварили себе, тут же у костра выбросили объедки. Утром, когда все ушли с телятами на выпас, я остался в хатке, дремлю, слышу, - Мартын ходит по двору, хозяйствует, сам с собой разговаривает: - Вот, Мешки, Никочаловы - хорошие люди, понимают, дров принесли, за собой прибрали... А эти не видят что ли... Мне не жалко... Но ведь одна рука - все равно не две... Эх, дурак-дурак, сам себе руку отрубил..." "А дело было так. Привезли в очередной раз хану. Это рисовая водка, и возили ее из Манчьжурии в деревянных ящиках. Обычно на баркасе братьев Крыловых. А верховодил знаменитый контрабандист Лапа. Спрятали подле хаты Мартына в тростниках. Один из братьев пошел по деревням оповещать. Пока ходил три дня, этим делать нечего, пьют, байки травят. Мартын - заядлый рассказчик, свои несусветные истории начинал всегда исподволь: - Долго ли коротко, мужики, а былого не выбросишь. Завелся в наших местах Дядюшка-Полосатый. Раз приметил я совсем свежий след вдоль канавы. Дай, думаю, на лодке обгоню его и подкараулю. Мне хорошо слыхать, где он есть, - птицы взгомонились все, цапли поднялись, орут, а молодые так прямо тявкают, как собачонки. Ну, устроился в засаду, жду. Вижу из камышей ломится голов семь кабанов, - вот, значит, за кем Дядька охотится. Дал я им пробежать, а тут и Сам выскакивает, уже не таится, настигает, видать все рассчитал, - там впереди топь. Я изготовился, целюсь, - бить-то верняком надо. Ан, что такое? Секач возьми да поверни назад и прямиком на меня несется, да матерый, да зубастый. А я и перед тигромуже весь открыт. Ну, думать некогда, едва в сторону успел сигануть. Усатый в аккурат на то место прыгнул, где я только что был. И в ту же минуту вепрь на него наскочил, пропорол брюхо. Только и сам не ушел, остались оба в смертных объятьях. Пришлось мне на лодке не одну ходку сделать, пока перевез. Богатая добыча. Ну и заряд сберег... Эту историю я потом сам от Мартына услышал. А те не поверили, засмеяли. Мартын никогда не божился, но была у него своя приговорка: - Не верите? Сейчас отрубаю себе правую руку, та-ще обухом помну, коли не верите. Смеются. Мартын принес со двора топор. Гогочут. А Лапа еще подначивает, допились-то на третий день до чертиков. Мартын взял топор в левую руку, другую положил на чурбак и отхватил по локоть да еще обухом хотел... тут и свалился. Мне позднее приходилось бывать у Мартына. И всегда он встречал гостей душевно. Приятнейший был человек и достойный. Шутник, балагур, всю ночь мог плести свои небылицы: - Мужики, так ли этак, а от былого не отбояришься, - брал он разгон. И знал ведь до тонкостей повадки птиц и зверей. А если кто высказывал сомнение, вскидывался: - Не верите? Сейчас отрубаю себе руку... но уже с горькой иронией. Жил Мартын на гриве спокойно, присматривал за скотом. Платили ему рубль с головы, либо пуд муки. Рыбачил, ставил силки, мог бы и жить безбедно... Как-то зимой убили Мартына. Будто бы хунхузы, разбойники. Но поговаривали, что это Поспелов. Был такой в Спасске крутой мужик. Батька его не любил, звал говновозом. На том и нажился. Что-то хотел затеять на гриве, предлагал Мартыну пять тысяч рублей. Тот отказался: - Что мне твои тысячи? За зиму я их пропью, а куда потом безрукий?.. В студенчестве уже, через год после гибели Мартына, я снова попал на Ханку. Захотелось сходить на гриву. Избушки Мартына там не оказалось, вместо нее - большой пятистенный дом. Вошел. На стене висит лист бумаги и красным карандашом написано: "Объявление. Граждане и товарищи! В доме имеется стол, лавка, на полке две миски, пять ложек, вилка, соль. Прошу пользоваться, но ничего не ломать. Проситель Иван Поспелов" В доме я не остался. Отошел подальше и переночевал у костра." Папа рассказывал многие истории. Когда-нибудь я попробую их повторить. Еще он любил пересказывать приключения, которые сам читал в детстве. Увлекательные это были книжки - приложение к "Ниве". Особенно Луи Буссенар. Его герои даже в пылу охоты за носорогом, например, не забывают сунуть в карман отстреленную гильзу, чтобы потом последовало поучительное объяснение, как ее заново зарядить, а также описание носорога, места его обитания и другие биографические подробности. И что уж совсем замечательно для подростка, - герои составляют сокровенную пару: один - Андрэ, взрослый, богатый, независимый, отменный стрелок и охотник, все умеет и все знает; другой - парнишка, парижский воробушек Фрикэ, ловок, отважен, весел, балагур и фантазер. Папа передал мне сказку своего детства. Рисунком, рассказом, любовью к природе, умением в ней бытовать. Рядом с ним я научилась разводить костер, заряжать медные гильзы, научилась никогда не стрелять без нужды, ходить по лесам, болотам, по горам... И так незаметно следом за ним я вышла за рамку рисунка в настоящий мир, где живут люди, похожие на Мартына или на Поспелова, и совсем иные, разные. В школьные годы я ездила с папой в экспедиции, а на первую студенческую практику мне удалось попасть на Дальний Восток, на Сахалин. Добрались до места работы, до стоянки, и вот что я вижу: Избушка на берегу речки, лес, сопки... в розовых лучах восхода. Из леса выходит высокий бородач с ружьем и трубкой в зубах, идет чуть враскачку, как папа, идет через речку, наклонился и выхватил рыбину из воды прямо руками, рыба блеснула в розовых лучах... А хозяйка на крыльце стоит, ожидает, заслонилась ладонью от солнца... Он еще зайца достал из сумки и тогда только вынул труб-ку, засмеялся вдруг радостно, радужно, всеми зубами: - Вот и гостью будет чем встретить! А поможет на кухне, станет товарищем. Зайца я разделала по всем правилам. Это ведь тоже вписывалось в мой детский рисунок. Бородач - Миша, радист. Мы с ним сразу подружились и стали вместе ходить на охоту. Идем, пересвистываемся, - рябчика ведь тоже не просто добыть. Вдруг вижу, из кустов выламывается бурая башка! Стоп! - себе думаю, - не палить, перезарядить ружье картечью, только руки немножко дрожат, остальное все правильно, только и Бурый ждать не стал, скрылся в зарослях... Зато вечером у костра каждый красочно вспоминал, сколько раз ходил на медведя. - Так ли этак, мужики, а вот что было на самом деле..., - и я рассказала, как папа убил медведя в Саянах. То была медведица, и очень опасная, как говорили местные, - у нее охотники забрали медвежат из берлоги. Она уже задрала одного парня. Папа встретил ее вдруг и сначала только ранил. В левом стволе у него всегда картечь на случай, а в другом мелкая дробь, - они ведь обычно стреляют птичек для исследований. Папа проскочил в развилку двух берез, дескать, медведица бросится за ним и застрянет, а он успеет перезарядить. Однако та побежала вокруг, да быстро. Это только в побасенках медведи встают на задние лапы и неуклюже танцующей походкой подставляются охотнику. В общем, выстрелить папа успел почти в упор и едва отскочил в сторону, когда она упала и рвала еще корни когтями. - Ну, а ты что бы делала с одностволкой, если бы ранила? - спросили меня всерьез, забыв, как только что сами хвастались. - Ножом бы добила, - не сморгнула я. Мой простой нож стали уважительно передавать из рук в руки, а шофер наш Ванюша предложил: - Меняемся на японский штык? В свинью идет, как в теплое масло. И за мной потянулось: - Танька, полезли во-он на ту скалу! - Танька, в заливе акула у берега близко, давай скорее! И я плыву за акулой с японским штыком в зубах..; лезу в болото за уткой-подранком; поднимаюсь на сопки, чтобы увидеть кабаргу; продираюсь сквозь бамбук, сижу на зорьке в камышах или просто иду по лесу, слушаю птиц и смотрю, как сквозь листву пробиваются дымные солнечные столбы...
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38
|