Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мое время

ModernLib.Net / Отечественная проза / Янушевич Татьяна / Мое время - Чтение (стр. 5)
Автор: Янушевич Татьяна
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Здесь, на Сахалине и потом в других экспедициях, особенно на охоте, я старалась подражать папе. Как бы сверяясь с ним, я попадала внутрь своих событий, и постепенно из них составлялся мой собственный рассказ, рисунок моей жизни, где по горизонту, по вершинам гор шел папа, и дым от его папиросы тоненько струился в небо.
      Постепенно же складывался и мой дом.
      Это был дом моего детства -- мамин дом, куда приходили, приезжали и жили там мои друзья; папин дом во Фрунзе, куда я буду приезжать с друзьями; дома друзей по разным городам, ставшие моими; не временные вовсе палатки на стоянках в полевых походах; зимовья, где охотники оставляют сухари и спички для случайных путников; вокзалы моих бродяжеств; ... - такой широкий круговой дом стал моей жизнью. В середине этого подвижного кольца навсегда остался домик моей мечты, как на давнем папином рисунке - обозначение места, точка обитания внутри пространства гор и лесов, в мире природы, знак Земли обетованной, обещанной...
      Но ведь папа и рисовал мне, то есть обещал всю Землю... и учил, как на ней жить.
      А папа всегда выполнял свои обещания.
      Бывает ли большее волшебство, чем исполненное обещание? Осуществление желания, мечты - это блаженное, праздничное событие, это чудо.
      Папины события - всегда воплощение, свершение.
      Он так располагался в мире вещей, что казалось, он сам творит свое время. Каждое действие, движение, каждое слово его и жест наполнены смыслом, красотой и обаянием игры. Даже когда он просто сидел в кресле с книжкой или лежал на траве у костра, шевелил прутиком угли... Все это было событием, с которым он совпадал своей живой энергией, и в котором выявлялась светлая предназначенность личности.
      И вещный мир вокруг него сохранялся цельным в первозданной нетронутости так, что каждый миг казался вечностью неизбывной и всегдашней.
      Мы с папой - в одной из точек Земли, в горах Тянь-Шаня. Он ведет меня в то место, которое когда-то назвал "Раем". Мы поднимаемся по красным обнаженным скалам. Теснятся, громоздятся гладкие плоскости, отблескивают сталью. Мы проходим узкими щелями, по текучим осыпям, поднимаемся, выше, выше, уже последний тупик. Проход перекрыт водопадом, из него вылетает синяя птица, через стекло воды видно ее гнездо...
      - Это ворота в мой Рай, - смеется папа и проходит сквозь водяной пласт.
      Нам открывается небольшая долина в разомкнутом амфитеатре мраморных скал. С той стороны - пропасть. Резкий приподнятый край порос мятой и кружевной сухой горной полынью. Их смешанный запах густо стоит над пропастью, как над котлом с кипящим зельем. Там, в глубине, в горячих струях миража неразличимы спирали нашего пути.
      Долина покрыта мелкой рассыпчатой травой. Бежит ручей и успокаивается в неглубоком бассейне из красного известняка. Дикие яблони, алыча, кустарник в чайных розах шиповника.
      Рай! Настоящий Рай!
      - Ну, отдыхай. Надо что-то добыть на ужин. Здесь водятся вяхири, папа уходит.
      А я опускаюсь возле бассейна на мелкие камешки, я обволакиваю их собой мягко и согласно, прижимаюсь лицом к траве, чувствую ее шевеление, нежное покалывание...
      я слышу, Он зовет меня, силюсь проснуться,
      ... зовет меня...
      Он называет меня именем моей мамы Руфины...
      и я хочу отозваться
      я вижу свои руки, это руки моей мамы, как я их помню на моем детском теле, и потом утрами на моей щеке, на моих губах, когда я прощалась с ней...
      это ее тело, Руфины, каким я помню его на молодых фотографиях, с красивыми ногами, и маленькие ступни с высоким взъёмом, словно она приподнялась на цыпочки и хочет лететь...
      я слышу, Он зовет меня...
      и Она отделилась от меня и пошла к нему, легкая, словно летела, и тени их слились в одну за яблонями...
      я еще помню, еще помню, Она успела прошептать:
      - За год до твоего рождения твой Отец привел меня сюда...
      2. Может быть...
      В сумерках еще слышны были лесные шорохи, вскрики птиц, прошелестела полевка в сухой траве, метнулась тень совы. Стемнело. Настал час тишины. Деревья плотно сдвинули стволы, сомкнули ветки. Здесь, под стогом - два силуэта в отсветах костра: Он и Она.
      Я, кажется, могу увидеть их теперь...
      На речке Кисловке, недалеко от Томска...
      А раньше будто сбивало другое, удалое, шумное:
      - На речке Кисловке, ты помнишь... ?!
      - А помнишь, я-то, ка-ак пальну!.. - Костя Юрлов, Глотов дядя-Тигр, и папа с ними, на каждом застолье вспоминают, хвастаются, галдят, сами уже старики...
      - А Толька-то, Толька, помнишь?..
      И Толя, бабушкин сын, тогда был с ними.
      Студенты, неразлучные друзья, "папины ребята". Папа уже постарше, преподавал им в Томском университете зоологию.
      Сокровенное это счастье дружбы потом, при воспоминаниях..., чтобы не быть прямо названным, оно требует иного обозначения, как бы пометки, именем речки, например. Заветная Кисловка - место их довоенной юности. Они бегали туда на охоту после занятий, всего-то восемь километров. Иногда им сигналил-светил костер, - папа мог уйти пораньше, ждал, грел чай в котелке, а то и жарил на углях рябчика...
      - Ты помнишь, как я ..! Ты помнишь ..? - и глаза разгораются мальчишеской удалью.
      Мое детское почтение к папиным друзьям не позволяет представить их "ребятами".
      А мама слушает, как они хорохорятся, не мешает, только улыбается, - у ней свое...
      Теперь, когда стихли их голоса, я тоже могу различить иное...
      Ночь сомкнула небо и землю, в темноте желтый огонек кажется спрятанным в ладонях. Там, у костра, под куполом стога два силуэта: Он и Она...
      Я смотрю на них отсюда, из своего возраста.
      Они сидят у костра на расстеленном плаще. Это тот самый плащ, в котором папа приехал из Спасска. Их дво-их с Колькой Красовским, первых комсомольцев, направили учиться в Томск. Провожали всем городом, собрались на митинг у вокзала. В университете их сначала даже не разделяли, - оба длинные, в брезентовых плащах, всегда вместе - "друзья из Спасска", - это ведь у каждого на языке: "штурмовые ночи Спасска", словно позывные.
      Папа поправляет прутиком угли, разливает по кружкам чай... Он рассказывает, наверное, о Дальнем Востоке, об озере Ханка...
      Мама сидит, обняв колени... Она умеет так удивительно слушать. На ней круглая ушаночка, сшитая из старого воротника. Мама потом не раз говорила, что человек умеет все сделать сам, когда нужно. И почему-то всегда вспоминала эту шапчонку, - студентами они сильно бедствовали, одежду не на что было покупать, она взяла и сшила себе шапку, все девчонки завидовали...
      Я будто вижу, как аккуратно она шьет, стежок к стежку, откусила нитку, сверкнули зубки, нитка на миг прилипла к пухлым ее губам в детских трещинках, шапку примерила, - ах, как хороша! - лоб высокий, брови вразлет, посадка головы шляхетская...
      Они сидят рядышком на плаще, смотрят в огонь. Там, разбросив фантастические свои корни, полыхает старый пень, в трухлявой сердцевине выгорела пещера, по раскаленным сияющим сводам вспыхивают-вьются черным узором древние письмена. Вдруг коряга дрогнула, как большая зверина, и рухнула, стряхнув огненные брызги. Они отпрянули, расхохотались.
      Мама достала кисет, ловко свернула самокрутку и подождала, пока папа поправит костер, поднесет ей головешку. Прикурила. Она уступает папе ухаживать за очагом вовсе не потому, что не умеет, но так человек сильный и благородный не мешает другому сильному и красивому, не нарушает таинство жеста. Ведь мама тоже с детства любила костер.
      Мама, наверное, рассказывает о своем детстве, о Семипалатинске, о замечательном своем отце. Это удивительно, как он оказался в Казахских степях, Готфрид Христофорович, дед мой, родом из Австро-Венгерской империи. Почему-то его как раз могу легко представить себе, словно любимого литературного героя из маминой повести, хотя детских фотографий у него вообще не было.
      ... Вот они стоят с братом, накрепко держась за руки, братья-близнецы. Какие-то люди решают их судьбу, ведь они остались сиротами. Брата забирает польская семья, а деда устраивают в немецкое семейство.
      Мальчики намертво сцепили пальцы, так что косточки побелели. Они понимают только, что их хотят разлучить... Потом дед в незнакомом доме, в темном закутке, как слепой зверок, тычется мокрой щекой в ладошку, будто в ней еще теплится невнятная память о доме родном, о брате, о четырех общих годах жизни... А что осталось еще? - горький вкус чужих рук на зубах, когда их-близнецов отрывали друг от друга. Может, их даже перепутали, но один стал на польский манер - Ружевский, а другой - Розентретер по-немецки.
      Отсюда мы исчисляем мамин род.
      Еще я хорошо представляю деда беспризорником, бродягой. Он немного подрос, может быть, лет до десяти-двенадцати, и убежал из приемной семьи. Конечно, он никогда не жаловался и не рассказывал, как с ним обходились. А злобы или обиды в его характере вообще не было. Зато потом он несколько лет вольно путешествовал по всей Европе.
      Похожие приключения мы в его же возрасте с упоением вычитывали у Диккенса, еще эти замечательные детские книжки: "Без семьи", "Рыжик", "Маленький оборвыш".
      Однако, чтобы переживания сделались живыми, нужно бывает чувственное совпадение, которое всегда рядом. Ведь не можем мы вслед за путником увидеть Париж, Венецию или Краков, воображение рисует лишь смутные образы. Но стоит вспомнить, например, жесткий стукоток по брусчатой мостовой, и словно бы сам входишь в старинный город... Тогда уж на месте памятники и дворцы...
      Или бежишь вдоль обшарпанных стен, прячешься в зловонных подвалах, крадешься окраинами, будто спасаешься от погони, ах! как вкусен потом будто-украденный пирожок с ливером...
      Или по проселочной дороге топаешь, все равно ведь в которой стране, одинаково чавкает грязь в рваном башмаке.., или рыхлая теплая пыль щекочет босые пальцы...
      А когда ранним утром вылезешь из чужого стожка, на щеке долго еще сохраняется травяной узор - как бы знак Земли...
      И, конечно, костер, этот непременный дорожный очаг... Может быть, дед с другими парнишками греется там в лесу темной ночью, - мы ведь одинаково смотрим в огонь, дед мой и я: старый пень полыхает, раскинув скрюченные корни, между ними выгорела сияющая, сверкающая пещера...
      Или может быть, это уже позднее, у костра сидят вместе дед и моя молодая бабушка, которую я тоже не знала, мамина мама Надежда... под Семипалатинском в сосновом ленточном бору...
      К тому времени дед уже отбродяжил. В Россию он "за-скочил по пути" в Америку, куда обычно направлялись за удачей свободные люди. Ему захотелось напоследок посмотреть Санкт-Петербург. Город столь заворожил его, что он решил остаться. Там он успешно закончил фельд-шерские курсы, и одна английская компания пригласила его поехать в Казахстан на рудники.
      Дальше я могу видеть деда уже на фотографиях. Правда теперь, вынырнув из мира фантазий, не совсем уместно называть его дедом. Этот красивый человек с благородной осанкой - Готфрид Христофорович, мамин папа.
      Вот групповой портрет: служащие компании на фоне рисованного леса, подтянутые, в строгих костюмах, а штиблеты зарылись в настоящий снег. Лица как бы с иностранным акцентом, элегантные бородки и кончики усов вздернутые кверху, - быва-алые молодые люди...
      Еще один старинный портрет, только необычно они смотрят не в объектив, а друг на друга. У него внимательные ласковые глаза чуть затенены пенсне, у нее нежный профиль, крупные веки приопущены, губы с детской припухлостью, в трещинках, на руках - девочка в рубашонке. Вот онa смотрит прямо на нас, взгляд ласковый, внимательный...
      А эта фотография любительская: здесь травянистые заросли - будто тургеневский фон, охотник в картузе и жилетке, присел, сквозь пенсне что-то разглядывает, может быть, гнездо...
      Или вот еще: бивуак в степи. Это, наверное, вечер, - так вечереющее небо вырисовывает силуэты лошадей и статную фигуру в тулупе, у ног устроились, разлеглись собаки...
      - У нас всегда было много собак, охотничьих и простых, разных, мой папа подбирал больных и брошенных, однажды даже волчонка вылечил, - мама удивительно умела сказать: "мой папа", - мир сразу становился высок.
      А вот этот эпизод мама уже помнила сама, - ее папа тогда увлекался фотографией. Сохранился такой снимок: на крыльце девочка играет с большим щенком. Это мамин любимый пойнтер Мок с коричневыми ушами. Начало весны, с крыши каплет, сосульки искрятся на солнце. Получилась совсем бы идиллическая картинка, только в кадр попала смутная тень у калитки. Ее не стали отрезать. В тот самый момент во двор забежала бешеная собака.
      - Я не испугалась сначала, но Мок вдруг прижался ко мне и мелко так задрожал. Собака, разбрасывая слюну, мчалась прямо на нас. С каждым прыжком она делалась все больше, больше, как во сне... Папа побежал наперерез, сдернул пальто и накинул ей на голову, потом спеленал и унес со двора...
      Собака успела укусить деда. Он прижег рану железным прутом, и нужно было срочно ехать в город сделать укол. Город на другом берегу Иртыша, а на реке уже тронулся лед. И дед пошел по льдинам... Ну, в общем, он добрался...
      Мама рассказывает о своем папе, и видно, как в глазах её отражается переживание каждого мгновения. Впрочем, и любое другое событие она умеет пересказать так выразительно, будто все вокруг происходит с ней самой. Наши биографии ведь на поверку недлинны, и сюжеты довольно сжаты, жизнь заполнена продолжительностью переживаний и силой чувств. Да и сердце наше устроено так, что мы можем болеть за горести ближнего. Мама душой своей и мыслями и поступками отдавалась всему, за что бралась, и делу, и беседам, и участию в судьбах других людей, в общем, - жизни. Ее ясный взгляд на вещи, искренняя, точная реакция на событие, каким бы ничтожным оно ни было, делали это событие значительным, будто в нем заключена история всего мира со всей бесконечной цепью причин и следствий. "У каждого под-линного события, рождающего наши переживания, есть свое волшебство"*. Уже ли не волшебство, если даже пустяк оказывается расцвечен игрой всевозможных проявлений мира! Мамины события всегда подлинны, они наполнены переживанием. И впечатления её столь выразительны, что кажется, она умеет передать их сообщением через окружающие предметы в любой случайный момент.
      Как-то я оказалась посреди города где-то между недостроенных многоэтажек, что подмяли прежние палисадники, местами еще кучкуются неопрятные черемухи, кустики выродившейся малины заросли бурьяном и крапивой, лопухи цепляют репейниками за одежду, когда спрямляешь путь по тропинке, между длинными строениями неопределенно гуляют сквозняки, и кажется, что можно заплутаться... Эти отдельные детали, не составляющие совокупности, вдруг растревожили меня каким-то странным напоминанием, еще сеялся мелкий дождь, связывая, сплетая запахи в единое узнавание...
      Конечно!.. Я вспомнила, как мама однажды заблудилась. Мы отдыхали летом в деревне. Она пошла за малиной. Казалось, рядом совсем, но закрутилась между кустов, густо забитых крапивой, а тут еще пошел дождь, и в пелене лес сделался неразличимой стеной. Сначала ей было даже смешно, только сильно вымокла. Мама сорвала несколько лопухов и соорудила себе капор, закрепив пояском от платья, стало теплее. Она потом с удивлением рассказывала, что даже мокрые листья могут согреть. Мама кружила между однообразных берез и черемух, тропинки спутались, да и устала. Выбралась на какую-то незнакомую поляну, увидела стожок сена, решила забраться в него и переждать. В сухом сене пригрелась, наверное, вздремнула.
      Во сне мама встретилась с собой, какую раньше не знала. Она будто все еще блуждает по лесу, вот вышла на поляну, солнце расправленное стоит высоко в зените, от земли подымается сквозной, такой гипюровый пар, как бывает после летнего короткого дождя. Ах, как хорошо! Она бежит по траве, подхватывая мгновенные прозрачные лоскутки... И вдруг летит...
      Она парит над сверкающей поляной, словно погруженная в чудесный мир. Это не растворение, но словно смысл мира зарождается у нее внутри и теплыми волнами расходится вокруг, дальше, дальше, бесконечными кругами. Они охватывают обычные вещи, лишают их привычных очертаний, затем заново наполняют нежной ясностью. Она ощутила, как своими видениями влилась в один общий сон, каким дремлет вселенская душа и грезит о твоей, моей, о своей юности, надежде, счастии...
      Мама открыла глаза, когда дождь перестал. Она лежала на круглой поляне под куполом стога. Солнце стояло высоко в зените. Земля успокоилась. Она дышала зрело, спокойно, большой женщиной, улыбалась небу лениво, полным ртом земляники, пряно, мятой и полынью...
      3. Пробуждение
      Я просыпаюсь утром. Раньше назначенного часа, раньше пробуждения. Сейчас должно бы последовать действие...
      Но это только сигнал пробуждения. Только знак прорыва сквозь сон, из сплошности мира, где сама я еще нечетко скапливаюсь в срединной точке. Как грозовой разряд. Это всего лишь искра сознания, безличная, как сверкнет вдруг смыслом одиночное число в неразрывном ряду времени своего воплощения.
      Действия еще нет, да и какое может быть действие в размягченной, разнеженной дреме?.. Но будоражится уже озноб возбуждения, готовность к безусловности действия:
      сейчас, вот сейчас... оно должно последовать...
      О! Я знаю этот прохладно гранулированный утренний мир: вскочить, стать под холодный душ, чистить зубы соленой пастой, еще это ощущение в пальцах холодного белого тюбика, и паста укладывается плотной змейкой на щетке, ...,
      и запах кофе, крепкий утренний запах, пахучий, как могут оказаться неожиданно пахучими твердые предметы, какой-нибудь вдруг коричневый корешок утром в лесу, - его рассмотришь пристально между прелых листьев...
      Да, кофе утром не должен быть торопливым. Нужно сначала вдыхать его, восстанавливать память запаха, - чего нельзя сделать, но растревожить себя пряным ароматом..,
      и первый глоток, еще не глоток - он горяч, но тонкий фарфоровый краешек чашки между губами...
      Я помню, как первый раз распробовала кофе.
      Он был разлит в изящные чашечки, и на поверхности его была золотая пенка, - все, как положено.
      А напротив меня старушка. У нее трясутся бумажные складочки щек, и ложечка звенькает о японский краешек:
      - Тогда княгиня берет за руку сына, садится в карету, а карета та для особенных выездов, и едет к дому княжны Черновой. Невеста сама - княжна Чернова, маменька, тетки, бегут все княгиню встречать. Ведь столько согласия ждали. А гордая мать и пожаловала. Княгиня спустилась на одну ступеньку, глаз не подняла, только губы сломала: "Свадьбы не будет", и уехала...
      Старушку зовут Аглая Андреевна.
      Я увидела ее на кладбище Донского монастыря, около вычурного мраморного надгробья. Уцепилась она, и как-то вся повисла, не достигая коленями земли, за край камня. Меня тогда ужасно смутили эти беспомощные без-упорные коленки ее, еще в скрученных чулках, и на ногах скрученные же туфли с каблуками, колющими криво землю.
      Я вела ее домой, возможно, она вела меня к себе домой и все обещала историю, хныкала и бесполезно протирала в щеках борозды.
      Потом в затхлой московской квартире она поила меня кофе и рассказывала:
      - Николай, князь молодой, пить стал, да только не прекратилась рана в сердце его, через месяц застрелился. Тогда гордая княгиня поняла все, и не было утешения ей, затворилась, не выезжала, не принимала никого, два месяца только и прожила. И оставила все монастырю, где похоронили бы ее вместе с сыном, в одну могилу...
      Аглая Андреевна достала фотографию из комода с тонным женским лицом старомодной русской красоты.
      - А княжна Чернова в монастырь ушла, и судьба положила ей горько жить да ходить на общую могилу любви, на могилу смерти ее...
      Не знаю, действительно ли эта старушка была княжной Черновой, или только придумала себе затею, - было что-то бутафорское во всем ее виде, в распевном повествовании сохранных подробностей, но театральность иногда усугубляет память, ритуально длит ее.
      В кофейном запахе много памяти.
      Но вкус - без памяти. Это страсть.
      Пробуждение.
      Пробуждение же не состоялось.
      Я просыпаюсь утром. Это острое включение сознания, свежее, без мысли, сквозное осознание жизни, начало действия, - сейчас движения могут стать открытиями! - но это только секунда. Во вторую - я уже знаю, как все последует...
      И я хочу наслаждения. О! Сладострастники знают.
      Я хочу пробуждение тянуть.
      Мое тело со мною в полном содружестве для продолжения сна. Никогда, как утром перед пробуждением оно подчинено мне с добровольностию, оно так пластично, что не вызывает ни малейшего раздражения, оно не сделало еще ни одной судороги действия, чтобы стать некрасивым.
      В это время оно может сделаться темой возвращенного сна, натянутой, потому как сон уже управляем, и в управ-лении есть корысть встречного сопонимания тела, терпе-ливого вслушивания в его томление...
      Покорное, я помещаю его на грани наслаждения и сознания, в этот резкий экстракт вкуса,
      хочу уловить миг пророждения,
      увеличить каждую деталь его,
      рассмотреть в микроскопе сна:
      ...из хмельного теплого сна медленный в озеро вход...
      Праздник тела...
      Пальцы ног соскальзывают с окатых камней, видны в воде их загорелые цепкие движения, ожог схватывает икры, колени, щекотно выше, дальше выдержать нельзя...
      во всю длину, вперед руки, струнная линия,
      натяжение мышц,
      над затылком, я знаю, смыкается очень гладкая
      поверхность...
      Сверху: я плыву в янтаре, движения затяжные-длинные, радужными нитями образуют горизонтальность, плоскую, вровень с поверхностью, - не пускает, заполирована.
      Под моими глазами: мозаика дна, оскольчатая, сконструированная, глаза ящерицы.., окатанная в общую поверхность,
      мое движение открывает в них огромный узорчатый взгляд, притягивает, не пускает...
      Слом от вздоха, вдох - ах - глубокий, мокрый, не вдох - глоток, воздух на губах - сладкая солнечная вода...
      Солнце вливается в меня,
      в полный сосуд, глиняный,
      загорелый камешек, омытый, окатанный,
      на берегу озера лежу...
      Пробуждение. Утренние лучи легли веером мне на щеки. Веки дрогнут сейчас в предвкушении вскинуть над лицом полукружье ресниц. Издревле дарована нам эта благодать совпадения: пробуждаться с восходом Солнца.
      В глубине сна, в первой точке сознания зарождается союз света и тьмы, одномоментно же прорезается между ними бегущая текучесть времени, вот оно! - Пробуждение.
      Схвати возможность!
      В неоткрытом же зрении
      делает полный свой период: день-ночь, сон-явь,
      стоячая волна, закрепленная повседневностью.
      Стимулятор и паралич действия.
      Я удерживаю сон с принуждением. Образы слишком быстры и определенностию снимают фантастичность длительности, я уже стремлюсь фиксировать его в реальности, в слове,
      и видение фальшивит, - оно хочет утвердиться.
      ... А казалось, - вот сейчас, здесь,
      была же Она! - истина. Растаяла. Не уловилась.
      Действительность концентрирует меня.
      Оконный свет прорезает глаза.
      Будильник глядит в упор, прищурив одну свою последнюю минуту перед окриком:
      Get up! Stand up! Ready!
      Одежда вытянулась во фрунт, щелкнув каблуком.
      Сейчас я попаду в неуклонно следующие за пробуждением утренние действия.
      Механистичные и режимные, они мне так и будут всю мою жизнь строжиться со школьного листа, который мы обязаны были в первых классах расписать и на жизнь себе вывесить - "Режим дня".
      Эта буква "Р" с заглавной высокой прической, она олицетворяла для меня Руководительницу класса, что и дома следила меня:
      "подъем, зарядка, туалет, завтрак" - скороговорка,
      заучка, без задоринки, без сучка
      прописным почерком выписанные движения...
      скучная на вкус умывальная вода, как она гладкой струей
      стоит из крана, если его удачно открыть,
      и грех на душе: зарядку опять не сделала.
      Намек на действие, - не сделала зарядку,
      да ведь действие ж, - помнить всю жизнь, что не сделала, преступила, протест,
      я помню, мы верили, что на фронте за такое расстреливают.
      Можно очень долго не просыпаться,
      весь день, не просыпаться вовсе,
      но тогда можно бы и закончить рассказ.
      Да, пробуждение может быть целым делом.
      Если бы кто-нибудь спросил меня за поздним кофе:
      - Что вы делали сегодня утром?
      Я бы так и ответила:
      - Я делала пробуждение.
      4. Жесткое утро
      Утро выхватывает нас из небытия.
      Иногда мы смягчаем его теплой медлительностью,
      часто встречаем с нетерпением ожидания.
      Чаще наше утро буднично, - всего лишь интервал
      между звонком будильника и звонком на работу...
      Есть особенное счастливое "утро в лесу", в степи, в горах, на берегу, в общем, "в шалаше"...
      Вставая с лучом солнца; в утреннюю ли свежесть; с правой ноги или с левой; с улыбкой или мучительно разлепляя веки; под шорох дождя, под смятение ветра; навстречу успеху или предчувствуя беду...
      мы почти не замечаем страха новизны.
      Просыпаясь утром детьми, мы тут же стареем до своего возраста.
      Но выпадает однажды жесткое утро, когда вдруг оказываешься один перед чужим миром, словно потерявшийся щенок на улице...
      Это может быть в поезде, где ты едешь в свои десять лет под присмотром проводников и пассажиров-доброхотов, тебя кормят и развлекают и балуют, и должны сдать с рук на руки встречающему отцу...
      "Большая Охота" была обещана, когда мне будет десять лет. Мне десять. Но папа теперь живет далеко, во Фрунзе. Звоню. Он не сумел отказать. Мама шьет мне вещевой мешок и телогреечку из старого пальто. И отпускает меня.
      И вот я в вагоне, еду, еду, стремлюсь, мчусь. Больше всего жду увидеть горы, - я не могу представить себе, как встану у их подножия, и каменные стены будут вздыматься прямо в небо, - они не умещаются в мое зрение, как не умещались в лист бумаги, когда пыталась рисовать их,
      и там, среди Великих Вершин - мой Отец.
      Какой он?
      Я окажусь сейчас в моем жестком утре, подъезжая к станции Луговая, где меня должны встречать...
      Проводник будит меня так рано, что я даже не узнаю его. Все еще спят. Я никому не нужна больше в этом казенном вагоне, в сизом сквозняке тамбура;
      как холодно, знобко; суетливо бегут столбы, словно чужие ноги, путают меня, тащат, приводят на голый степной перрон, на который теперь надо ступить; я выхожу, озираюсь; я не вижу никого, только обширный пустынный страх, хочу броситься обратно, прижаться к горячим щиколоткам колес...
      Но вот же Он!
      Мой подбородок упирается в плащ высокого человека, и высоко за его плечами пустое небо, а лицо его не попадает в зрение, и щиплет глаза от знакомого запаха табака, брезента, дыма. И вокруг нас плоская степь, только далеко по краю синий заборчик...
      - А где же горы?
      Он привел меня в свой Дом.
      Стол, стул, диван, - все какое-то отдельное. В кухне на полу плитка, на подоконнике - кастрюля, кружка, дырявый котелок.
      Он повертел котелок в руках, залепил его мылом и поставил кипятить воду для чая. Сам пошел за продуктами.
      Я как будто знала, что так не делают, но пузыри не сразу полезли, то был жест волшебника.
      Потом он сварил себе чай в кружке, а я ела черешню, впервые в жизни, да так много! - целую кастрюлю, и косточки летели прямо в мусорное ведро, одна за другой, через всю кухню.
      Он уходил на работу. А я ходила покупать хлеб, колбасу-сыр, понемножку, чтобы не портилось, и нарезала на газетке к его приходу, и сколько угодно черешни, и вишня уже у них поспела.
      Мы ждали, когда поедем в экспедицию.
      А пока я слонялась по квартире...
      Я все не могла понять, какой Он?
      Здесь были некоторые вещи, которые я знала по нашему дому: Его книги стояли на чужих полках; в углу - сундучок с охотприпасами, такой сиротливый, обшарпанный; Его пепельница - бронзовая чаша и бронзовый дракон - подставка для трубок словно утратили свои привычные контуры, - они будто чуть двоились.
      Может быть, я рассчитывала попасть в повторение нашего дома?..
      Я трогала стол... это был просто стол... садилась в угол дивана, примеривая Его портретную позу... диван был новый, какой-то кирзовый, непроминаемый, он норовил сбросить... голые известковые стены не впитывали теней...
      Мы жили в его доме, не смыкаясь с вещами.
      И имен друг для друга мы в нем не находили.
      - Ну вот, дождалась своей Большой Охоты. Завтра отправляемся в экспедицию.
      Я смотрю, как Он укладывает рюкзак, и мой маленький тоже. Охотприпасы - особенно тщательно во вьючный ящик. Ружья, удочки проверены, уже в чехлах. Мне в карман "выдается" кусок веревочки, спички, блокнот с карандашом.
      - У меня во всех карманах есть, - смеется, - и пробку обязательно, вдруг бутылку не допьем, а потом можно на поплавок пустить...
      И главное, перочинный нож, почти охотничий, на шнурке, я надеваю его на шею, чтобы не потерять (ясное дело, чтобы как у Маугли).
      В крытом грузовике мы едем, ах, как замечательно мы едем, далеко в горы. Сидим на спальных мешках, так удобно устроенных, впереди поднят брезент, и все видно, и эти чужие люди - Его сотрудники хорошо улыбаются мне...
      Сейчас все начнется!
      Вот эту-то самую первую дорогу я и не помню, - "восторг застил глаза", потом укачало, и я спала за чьими-то спинами, и квелую меня выгружали из машины еще многие дни долгих переездов, и ставили палатку без меня, и не меня назначили на специальную для новичков должность "зав-колья", а утрами будили только к завтраку, когда все уже возвращались из походов.
      Я прошу разбудить меня рано и взять с собой.
      - На охоту поднимаются сами...
      И я опять просыпаю, и еще по утреннему заморозку Он укрывает меня потеплее.
      Выбегаю только встречать Его, когда солнце высоко. Как хочется прыгнуть Ему лапами в грудь, лизнуть подбородок, щеки. Хвост метет сапоги, и нос заливает запах росы, травы, и щекочет утиный пух, так что слезы и визг мешаются в горле.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38