Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мое время

ModernLib.Net / Отечественная проза / Янушевич Татьяна / Мое время - Чтение (стр. 17)
Автор: Янушевич Татьяна
Жанр: Отечественная проза

 

 


      и Дальнем Востоке, - Велика Россия?
      чердак чужой, подвал, да нары в бараке.
      Временами выходил на волю, но несправедливость чуть (а ведь на каждом шагу) - и громит, крушит, давит.
      И снова в колодках.
      Я будто вижу, как его валят на землю, вяжут веревками, - поверженный монумент, скульптура из дерева - гибрид нежного пингвина с бешеным гризли.
      Биография коротка, но историй его не пересказать. Некоторые - похожие можно теперь прочитать у Шаламова, Солженицына,......
      Зимой Федя писал мне письма. Потом смутные слухи дошли, - то ли в драке, то ли приступ сердечный случился, - умер Федя.
      На другой сезон, когда работал с нами загадочный Аккордеоныч, я рассказывала ему о Феде, называла имена из разных советских лагерей (думала, может, он - из них? из бывших...), слушал внимательно, но и только.
      Однажды не стерпел, раздражился:
      - И что ты все возле нас вьешься? Не терпится крылья спалить? Мы изгои, люди пораженного света, crambe bis cocta*. Чего тебе нужно? Жалобная вы у нас! Может, справедливости хочется? Может, Спасителя нравится корчить? Иди к своим! Cura, ut valeas**!
      Мы стояли друг против друга...
      И что же нам было делать теперь?..
      Глаза его мучительно нехотя выпутались из бровей:
      - Не так уж ты глупа, впрочем. Что хотела, узнала. Может, толк будет. Если сумеешь от себя отступить... Ясно? Clare, et sapienti sat est***....
      Что для себя я перевела вот как:
      утренние и вечерние тени единожды сходятся вместе в зените настоящего дня.
      37. Дом
      - Весь мой дом со мной, - улыбается Анюшка,
      повариха наша Анна Григорьевна.
      C котомкой пришла, вот и все имущество.
      Как согнали в детстве с места, так "сесть не дают"*.
      Не бродяжка и не странница.
      Чуть приземлилась, сразу обживается.
      У нас с ней нары на двоих в салоне теплохода,
      в речных наших экспедициях.
      И вот как там у нас за занавеской.
      На иллюминатор она навесила шторку, пристроила бумажную икону в уголок, полку из фанеры, на ней - стакан с цветком шиповника, зеркальце, гребешок, коробка с нитками, рядом полотенце с петухами. Спальный мешок застелен одеялом, вышитая думка.
      Я добавила свои пожитки.
      Получился теремок.
      То же в палатке, если ездим на машинах.
      В походе особенно видно, как человек умеет дом творить. Никакого тут особенного откровения нет, - у меня с детства Батина выучка: "под листом и стол и дом". Однако приятно в гостях побывать.
      Жилище Анюшки - "теремок". В народных сказках им может стать лошадиная голова в поле, или упавший с воза горшок, потерянная рукавица. Мышка-Норушка в пропадные эти дома заселяется, обихаживает их и пускает всех к себе жить, сама и зерно толчет, и пироги печет, пока опять не появится какой-нибудь медведь - Всех-Давишь.
      У Анюшкиного очага, будь то на камбузе, либо под навесом у костра, горшки сияют; дощечки выскоблены; в баночках - соль, чай, сахар; чистые кружки салфеткой прикрыты.
      Не кухарка - Анюшка, повариха наша, а хозяйка, и мы у нее - не в гостях, но дома, собраны, обогреты её руками, песней ее домотканной...
      Наш топограф Арнольд Ардалионыч - таинственный Аккордеоныч жилье устраивает, совсем как Батя мой.
      Сам выбирает стоянку. Не просто, чтобы вода была рядом, но красивое место, удобный спуск к реке (если нет, он потом ступеньки сделает). Палатку окнами к лесу поставит, мы только колья держим, как он повернет, а выходом на полянку, - дворик тут получается. Под брезентовым тентом стол, и костер рядом, чтобы вокруг посидеть было можно. Не просто костер, - очаг. Сам рогульки для котелка встроит, как бы и дым отведет в сторону.
      В таком доме хочется жить.
      Он прозрачен, легок и сух. Выверен до уютности.
      Мне интересно прикинуть, как бы сама разместила?
      До сантиметра - так же.
      Когда входишь в чужие дома, оглядишься:
      как мне здесь будет?
      Да, будто всегда тут жила, - всё на местах, люди родные сразу, хорошо с ними чай пить, беседовать...
      А в другом - ну, все не так, не с того боку. Может, мебели слишком много, - громоздко; либо холят диваны, салфетками все зачехлили, страшно чихнуть; а у этих - словно сплошная неприбранная кровать.., - как-то неловко; или будто в платяном шкафу живут; или в таверне, - но есть там невкусно среди немытой посуды, клеенка липнет..; а то, как в антикварной лавке - занятно головой покрутить, но несколько чересчур; ...
      На воле тут проще у нас.
      Человек размещается органично пространству, дом складывается возле него, того, кто несет в себе чувство жилища.
      Может быть, то - первобытный инстинкт гнезда? Как у нашей Анюшки птички ремез*, выпавшей из пуховой рукавицы.
      Может, это путешествующий поэт? философ? В ком изначальная готовность становится искусством бытования в лесу, преображается в естество слияния с природой.
      Как у моего Бати.
      Как у Арнольда Ардалионыча?...
      Он, конечно, - философ.
      Но не отшельник.
      Отшельники у нас - бичи, святые люди. Где присел, там и ладно, там и хорошо. Пищу Бог пошлет; костер Аккордеоныч сложит; Анна иной раз уговорит помыться, починит что; выпить там-сям перепадет;...
      Пустынники с пустыря, обитатели берега Реки Жизни...
      Небо покровительствует им.
      Студенты тоже дома не имут. Правда, это дети еще, студенты техникума. Барахлишко их комом засунуто вспальный мешок, раскладушки через день уже сломаны, в проходе валяются вечно грязные сапоги, среди них, глядишь, мыло с въевшимся песком, кусок хлеба, окурки тут же бросают,...
      Я вижу их скрюченные фигурки в подмокших мешках (- на улице в дождь забыли), скрюченные, в верхней одежде, забрались в негреющую утробу...
      Может быть, они из тех самых домов, где все не с того боку? или избалованы? не умеют?
      Что ж, в поле можно всему научить.
      Шофера бездомны "по определению".
      Это у них горделивый девиз.
      Дом у них - не в себе, но всегда при себе
      крыша на колесах.
      Этот нигде не пропадет.
      Поспит в машине, перекусит тут же за рулем,
      хозяйство его - в "бардачке".
      Он - человек пути и процесса.
      Чувства очага у него нет.
      Костер он, конечно, всегда разведет, - бензину плеснул и все дела, но лучше запалит старую покрышку с колеса - до утра хватит.
      Для окурков приспособит консервную банку, обобьет ее аккуратно. Кабину украсит портретами и безделушками.
      Он очень себя уважает.
      Ну, и мы, конечно.
      Федя тоже окурка просто так не бросит, - я специально следила. Мой закадычный друг Федя, старый каторжник. Он руку протянет, и жестянка окажется под рукой. Он, когда что-нибудь чинит, мастерит, я смотрела, пошарит по земле - все тут как тут: эта железка сойдет за отвертку, камень заменит молоток, кусок проволоки - точно какой нужен, гайку любого калибра сразу найдет. Ничего готового заранее у него нет, ни инструментов, ни вещей, (ни денег, понятно).
      Завтрашним днем он не обременен.
      Однако.
      Держит Федя себя словно имущий человек, у которого добром набиты комоды и шифоньеры.
      В столовую он заходит по-домашнему, наливает из-под рукомойника стакан воды и располагается за столом с тарелкой свободного* хлеба, - он как бы не голоден, но пришла пора пообедать.
      В киоске он возьмет почитать газету, тетка не обидится, предложит еще журнал, обрадуется разговору.
      На улице он может просто так подойти, например, к сломанному забору и подбить планку.
      В магазине, на почте, на вокзале, - везде он чувствует себя своим. Всюду - дома (когда не держат за решеткой).
      Вся воля - его дом.
      Иногда Федю забирают на базу в село. Там квартирует наше экспедиционное начальство и камеральные дамы (ну, эти живут словно дачницы), обычно в пустующей школе.
      И вот, если нужно что-нибудь починить, везут Федю.
      Тогда мы посылаем друг другу записки с оказией.
      Треугольнички. Он первый придумал...
      "Танечка-ласточка, скучаю. Сделал электропроводку, починил движок. А больше и делать нечего. Ну настрогал школярам скамеек на ихнем стадионе. В сельмаге замок поставил. Там хорошая такая панночка работает. Джага выдал восемь рублей. Я не все пропил, ты не думай, майку еще купил. Приезжай, очень жду."
      Это забавно писать в поле письма при разлуке на пять дней. Вся экспедиция следила, передавала наши приветы, - балует старый черт! Наблюдала, как мы при встрече обнялись.
      Шепнул:
      - Пойдем, я рупчик скопил, попразднуем.
      Мы выпили в столовке по стакану вина и пошли к Панночке в сельмаг.
      - Хотел пластинку тебе купить, но сэкономил, так послушаем. Ласково поет, на тебя похоже, голос сла-абень-кий (оказалось - "Старый причал" М.Кристаллинской).
      Мы сидели на подоконнике и слушали, Панночка нам раз десять заводила, пышненькая такая, добродушно-хит-ренькая - Панночка, - слаще и не назовешь.
      Потом мы отправились на футбольное школьное поле, курили там на скамейке и смотрели, как мальчишки насаются по стоптанной траве...
      Мне хорошо было у Феди в гостях.
      Даже думать не хотелось, - откуда у него такое полное, такое вселенское чувство дома.
      Беспризорник-воришка, вечный узник лагерного коммунизма, мятежный добряк, сохранивший в памяти от нормальной жизни разве что пшеничный запах безымянной матери своей...
      Никакого открытия тут, конечно нет...
      Живут себе люди в жилищах.
      Каждый пласт хранит свои отпечатки.
      Вот и до нас дошли не только дворцы,
      но и кострища кочевников.
      Нас согревают отраженья былых времен.
      И если даже развалятся наши карточные дома на нашем же веку, не оставив благородного следа,
      все-таки можно еще надеяться, что не прервем мы окончательно цепь человечьих традиций, пока хоть один несет в себе чувство дома...
      38. Там, под Енисейском
      Я смотрю: мужик вышел на крыльцо.
      Он вышел босиком и в исподнем. Белая рубаха съехала с плеча, подхлестнув воротом шею. Потоптался, пошлепал плоско ступнями по инистым доскам, вытянулся, запрокинув лицо к подслеповатому утреннему солнцу...
      Я засмотрелась, странно, на мужицкие эти босые ноги в кальсонах, мосластые, никогда не загорающие, с плюслыми синюшными ногтями, беззащитные, будто у повешенного...
      Фу, наваждение какое!..
      Это мы прилетели к ним на пасеку проситься на постой. В палатке уже холодно ночевать. Осень. Нас с оператором забросили вертолетом "в тайгу подальше". Еще месяц-два сюда будут прилетать бомбардировщики из Семипалатинска, - им ведь все равно, куда бомбы бросать, почему бы не в болото? А мы будем записывать сейсмические волны от удара, то есть опять изучать стро-ение Земли. Такие полезные вот ученья. Впрочем, это все страшно секретно. У вас допуск есть?
      И у меня нет, значит, больше ни слова.
      В общем, со стариками договорились.
      Расположили у них в сарае станцию, растянули косы проводов, расставили сейсмоприёмники. Наш начальник улетел обратно в Енисейск командовать нами по рации. Жить пустили в избушку.
      А теперь давайте знакомиться. Хозяин еще не очень старый, тот, что вышел встречать, рослый, костистый, в общем, обыкновенный мужик, лицом хмурый, Василий Никифорович. Мы потом заметили, что всегда в полупьянь, потопчется по двору, пробежит этак украдкой в омшаник и выходит уже с готовностью поговорить. У них там чан с медовухой, мы и сами приноровимся заглядывать. Бабка представилась нам:
      - Петровна, для простоты.
      Тоже обыкновенная бабка, крестьянка, у нее тут на пасеке огородик. Не суетная по-сибирски, не особенно болтливая, начнет что-нибудь рассказывать, на полуслове отмахнется рукой:
      - Да ладно, для простоты...
      По-хозяйски же занята своими делами: то "картошки" копает, то хлебы печет, укладывает их отдыхать на полотенце...
      А с нашей стороны - оператор Иван. Старше меня и много опытнее в полевых работах. Но кажется мальчиком, таким хрупким нестеровским отроком: на узком его лике громадные глаза с приспущенными веками, - такие еще рисуют Васильев или Глазунов Иванам-Царевичам... В общем, я бы могла не оставаться на эту осеннюю авантюру с бомбами, и начальник, которому позволила себя уговорить, мне сильно не нравился... Наш экспедиционный сезон уже закончился, теперь разъехались все, а тогда на прощальном празднике собрались полевые отряды вместе.
      На луговой поляне мы пьем и поем и пляшем.
      Я иду по поляне "цыганочкой":
      - Три-доли-до-ли-раз...
      ромашки вокруг ног плетутся, поздние ромашки на тонких бессильных стеблях, и красные листья таволги,
      - Три-до-ли-до-ли-два...
      мне в такт в ритм притопывают, прицокивают,
      хлопают в ладоши,
      кругами, кругами,
      этот, из другого отряда, кажется, Иван, уставился на меня какими-то прямо вселенскими глазами, он руки так держит словно я у него по ладони иду
      - Три-до-ли-до-ли-три Шай-ва-ры...
      где же ты раньше был? Господи, да не смотри так своими земными шарами, не спугни мгновенья, ну ладно, пусть я на прощанье по ладони твоей ромашковой иду...
      Наутро мы вместе улетали на вертолете.
      В овале иллюминатора - миниатюра на память: по стеклу расплываются капли тумана и ложатся словно слезы на живопись там внизу, на полотно, размывая зелено-желтое; фигурки людей, друзей моих провожающих, - прутики, уносимые ветром, их схватить хотят руки-лопасти вертолета...;
      потом черные поля, пахота, краем леса, будто пыльца насеялись листья, желтое на черном,
      я боюсь отвести взгляд от окошка,
      в овалах его глаз золотая пыльца на черном...
      В общем, когда познакомились, Иван оказался нормальным парнем, с крепкими мускулами, немного лубочной внешностью, и "под сенью темных ресниц" располагался вполне здравый взгляд на окружающий мир.
      Он полюбился старикам, мой Лель, и охотно помогал Василию стаскивать на зиму ульи в омшаник, выходя оттуда вместе, они скоро перешли "на ты", а Петровне колол дрова и таскал воду с речки.
      Возился с нашей аппаратурой и учил меня разным тонкостям.
      С работой только у нас не заладилось. Когда самолет прилетал, мы слушали по рации перебранку начальника с пилотами. Они, конечно, ребята приказные, но наш не учитывал, что не он им - голова. Диссертация - его личное дело. Ну разве что мы согласились... Бомбовоз заходил на один круг, чтобы сделать прицел; на второй, но то команда не поспевала, то еще что-нибудь не стыковалось
      (нам не позволялось вмешиваться, дескать, рация слабая)..,
      на пятый.., на четырнадцатый.., сбрасывал свой груз, куда ни попадя, и улетал до другого раза.
      А то и вовсе погоды не было.
      Мы оказались в положении, когда "не в твоей власти начало...", но и конца еще не предвиделось. И мы просто жили всласть на пасеке, совершая нехитрые дела.
      Я ходила на охоту, проверяла удочки.
      Инистыми утрами речка густая, черная, в листьев осыпи, в траве, прополосканной ветром. Трава седеет осенью. Ветки кустов, оголясь, становятся прутьями. В болотах, во мхах тонут подгнившие елки, словно задрав подолы. В пустом небе незрячее солнце.
      Иногда удавалось подстрелить утку или рябчика, а окуней Петровна потом запекала в тесте "для простоты". Сами они эти ржаные корки не ели, а только рыбу, как принято у сибиряков, мы же уплетали за милую душу, продукты нам забрасывали не часто. К трапезе Василий начерпывал медовухи. Раз он сильно напился. Наговорил больше обычного.
      Вот, оказывается, кто он был... Впрочем, от него, от первого, услышала я о Владыке Луке*.
      - В начале 20-ых здесь в Енисейске мы организовали комсомольскую ячейку. Кореш мой тогдашний Митька Щукин стал секретарем, заводной, рыжая бестия, на гармошке здорово наяривал. А я при нем вроде ординарца. Еще смеялись: "у нас Рыба - всему голова". Ну да, он - Щукин, я - Чебаков. Весело жили. Собрания, воскресники, пионеры, ликбезы, да и контра ведь кругом недобитая. А тут еще попа привезли опального. Епи-ископ Турке-ста-анский, ишь ты! К тому же еще и лекарь, профессор. Совсем народ задурил. Взял самовольно церковь открыл и давай проповедовать. Ну, мы ему дали прикурить. Каждую ночь чучело перед домом его на Ручейной сжигали и орали митькины частушки. Правда, батька мой, как узнал, прибить меня хотел, но я и сам рослый уже был. Они, вишь, богомольные, темные. Да еще мать моя ходила к Луке этому чирьи резать, вконец замучили. Мастак был врачевать, хоть и контрик. Мать ему потом в ноги падала, в благодарение сала понесла, клюкву. Так не взял, и свое клонит: "Это, говорит, Бог тебя исцелил, ему и молись". С батькой я тогда крепко поскандалил, из дома ушел. А церковь мы потом взорвали.
      Про епископа мне, конечно, любопытно было слушать. А ушел Василий не так уж далеко, вместе с дружком своим Митькой - в ГПУ. Митька там быстро выдвинулся, а Васька все больше в "наседках" подвизался.
      - Встретил как-то Митьку в Красноярске, обрадовался, думал, поможет по службе подняться, а он, сукин сын, хохочет: "На то я и Щукин, а ты всего лишь чебак для приманки". Вот рыжая сволочь!
      Так всю жизнь и прослужил Василий в энкаведешных холуях, то подсадным в тюрьме, то разводным конвоиром в лагере.
      Но я уже дальше истории его слышать не могла. Смаковал он их со злобным сладострастием каким-то, костя и тех, и этих, и "врагов", и корешей, и себя вместе с ними.
      Славу Богу, скоро съехали они с Петровной в село на зиму. Уже и то. Снег повалил.
      Мы остались одни во времянке.
      А с Иваном мы сильно рассорились. Ему, видите ли, жалко Василия. Время будто бы такое. И враги, конечно, а как же?, "все-таки" были.
      !...
      Мы даже не разговаривали несколько дней.
      Молча ходили и выковыривали из помойки вмерзшие окурки, а то еще листья от банного веника пробовали курить.
      Однако, в тайге нельзя так жить в распри.
      И я все мучилась, - может, прав Иван, хоть и дурак, может, шире он видит своими базедовыми глазами: стoит пожалеть этих вертухаев, проклятых Богом, заблудших в опоганенном миру...
      Да и все равно прорубь мы вместе ходили рубить мелким топориком и вдвоем тащили одно ведро воды, а потом и просто снег топили. После отъезда стариков мы быстро ослабли. Продукты, что немного оставила Петровна, мы съели, патроны у меня кончались. Поблизости уже не было ни дичи, ни хвороста. Ходили далеко, поддерживая друг друга, по колено в снегу, и страшно мерзли. Мы остались в летних штормовках и сапогах на босу ногу. Полотенца мотали на голову.
      Работа так и не ладилась. Самолет иногда прилетал, им впрочем было все равно, - есть мы или нет, бомбил без толку и пропадал неизвестно на сколько. А вертолет и вовсе не появлялся. Из-за погоды.
      Мы все больше лежали в спальных мешках, спали, или не спали, молчали, да черпали кружками медовуху, что натаскали из чана, она тут же в тазу стояла между раскладушками... Она нам и так осточертела, но в очередной заход мы вдруг увидели в чане дохлую крысу. Батюшки святы!
      Мы стали слышать крыс по ночам. Разыскали у деда в сарае капканы. Но лучше бы мы их не находили. Стоило капкану щелкнуть в темноте, поднималась жуткая возня, и когда нам удавалось трясущимися руками зажечь фонарик, от пойманной крысы оставалась только чисто выделанная шкура. Мы стали дежурить с фонарем. Иван не выдержал. Славу Богу, это была предпоследняя наша ужасная ночь, но мы еще этого не знали. Он начал палить из моего ружья по углам, растрачивая последние патроны.
      Как же я его ненавидела, вскинувшись от залпа! Я поймала себя на том, что ненавижу его, ненавижу, ненавижу!
      И вижу его ненавидящий взгляд!..
      Ну и к лучшему.
      Утром на связи по рации...
      Кстати, и бомбовоз, нам передали, завис в прорвавшемся небе, уже брань понеслась вперемешку с командами...
      По рации Иван заорал матом в последнем надрыве:
      - Да слушай же, наконец, мою команду, мать вашу...
      И они услышали на своей десятикилометровой высоте нашу, якобы слабенькую, допотопную эРПеМеэСку
      и сработали. Сработали!
      - Давно бы так, - отозвались нам на прощанье пилоты, и тут мы сказали в считанные минуты друг другу все остальные слова, заполняя диапазон высот скопившимися за два месяца переживаниями.
      Они сделали над нами последний круг...
      Мы кинулись с Иваном обниматься, смешивая слезы.
      - Ах, ну ладно, ладно,... для простоты...
      На завтра обещали нас забрать отсюда, уже и билеты были взяты, в аккурат начальство успевало домой к седьмому ноября...
      Теперь и не вспомнить ладом, как мы до глубокой ночи выдирали провода из-под снега и смерзшейся травы, вырубали топориком приборы (- мы же их толково закапывали в ямки по теплу), сейчас с комьями льда и грязи свалили в ящики. Даже косы смотали (- раздольные километры нашего летнего бега по траве), смотали, скрутили, срывая кожу с обмороженных рук, в негнущиеся, неподъемные узлы колючей изодравшейся проволоки,
      но вынести к избе уже не было сил.
      Когда же утром прилетел-таки вертолет, пока он примеривался сесть, мы бросились в лес тащить это наше имущество, чтобы скорее, чтобы не задержаться здесь на лишнюю минуту...
      Ребята из вертолета, наши сытые-одетые коллеги с базы, что прилетели специально помочь нам собраться, обомлели, как они потом все повторяли, они испугались, что мы совсем чокнулись и побежали прятаться от людей.
      И вот мы уже летим домой в Н-ск. В цивилизованном самолете за нами ухаживают, кутают в телогрейки, кормят и все причитают:
      как они думали...
      как мы побежали в лес...
      два изорванных одичалых дохляка...
      Мы прощаемся в аэропорту...
      Я смотрю, смотрю, запоминаю совсем иссохшее лицо с темными громоздкими глазами...
      А через год рассказали уже другие экспериментаторы по бомбам, что там, под Енисейском в тайге нашли мужика, бывшего лагерного надзирателя что ли, нашли повешенного на суку, - то ли отомстил кто, то ли сам удавился...
      39. Спрашиваю себя
      А я смогла бы выдержать?
      Арест? Допросы? Пытки?
      Как страшный сон, преследует меня этот вопрос.
      Смогла бы выдержать?
      Во сне я чаще всего еще только жду вызова на допрос, заглядываю в лица тех, кто рядом, но отводят глаза, и я с ужасом сознаю, что тоже предам...
      Просыпаюсь с мертвыми губами...
      А иногда - уже будто после... куда-то перегоняют, или мы что-то грузим, я заваливаюсь с кулем, потому что конечности корчит от невозможности вспомнить: что же я там сказала на допросе, когда били?..
      И никто не смотрит в глаза... такое отчаяние!..
      Наяву, на воле, я благословляю судьбу за то, что лишь по детству моему цыплячьему чиркнул ополоумевший от слепоты немезидин секач, а раскукарекались мы уже на припеке пятидесятых-шестидесятых годов.
      Ну и позже пронесло...
      Как оно было бы?, если собрать все моменты касания... Как оно было?..
      Конечно, не могли мы уже совсем "ничего не знать" даже в раннем возрасте, ведь было же! - нами овладела вдруг странная идея посадить своих кукол в тюрьму.
      И не просто, но "отвели" мы их к любимому Иосифу Никанорычу из среднего подъезда. В нашем дворе, в нашей "вотчине", где колоннами под купол вознесся Филиал АН, а "хитрые избушки" замкнули слободу, мы - дети росли как бы в общинной свободе под присмотром ученых дядь и теть, расквартированных в жилом доме. Одни были приглашены из Томска для созидания нового узла науки; другие эвакуированы из блокадного Ленинграда; были и старые профессора (красные? сочувствующие?). Завидев кого во дворе, мы бросались с разбегу и висли гроздью на шее, и любили их за то, что нам все позволялось. Они составляли одну дружную компанию, в праздники вместе пели и плясали, то у нас дома, то у кого-нибудь еще, куда нас тоже всегда пускали и кормили вкуснее, чем в обычные дни, - достатка еще не было. Самый веселый из всех - Иосиф Никанорыч плясал и играл с нами. И еще, на фоне плохо одетых научников его потертое, но кожаное пальто стального цвета казалось нам неотразимым. Не потому ли мы так страшно его наказали? (Грех какой, Господи).
      Мы притащили ему наших кукол, рыдая в голос, и с месяц мучили "передачами". И кто же надоумил, что нужно сушить сухари и шить из теплых тряпиц одёжку? Держали мы все в строжайшем секрете (а это откуда?), парализуя тем взрослых,
      что они говорили тогда между собой?..
      В те же пять-шесть лет мы знали массу запрещенных песен:
      "Здесь под небом чуж-им
      я как гость неже-ла-анный
      слы-шу крик жура-влей..."
      знали само слово "запрещенные", а частушка:
      "Огурчики - помидорчики
      Сталин Кирова пришил
      в коридорчике"
      была не самой криминальной в репертуаре, ее душещипательность котировалась у нас на уровне матерщины, не задевая при том верноподданического детскисадного воспитания.
      Пожалуй, на поверку "хитрые избушки" значительно разомкнули наш кругозор, - в них постоянно сменялись уголовники, ссыльные, бродяги, другие замечательные и странные люди.
      В отрочестве я, как водится, переболела "рахметовщи-ной", хотя терпеть не могла весь этот роман со слюнявыми снами Веры Павловны.
      Спала на полу, подстелив одну только простыню на газетки, лезла в прорубь, без всякой подготовки, не ела по несколько дней, терзала себя на боль,...
      Но это, конечно, не была спец-подготовка, скорее игра в индейцев, может быть, в йогу, без дисциплины и тренировки, а вдруг, испытать себя, впрочем, была уверена в недюжинной своей выносливости.
      Как бы и Батя подтвердил. Он однажды рассказал историю, как индейцы захватили в плен старуху-англичан-ку, которая со своим отрядом здорово против них воевала. Ну, сидят они у костра, допрос ведут, вождь взял старухин палец и вложил в горящую трубку, сам продолжает спрашивать. Бабка и глазом не сморгнула, а уже мясом горелым запахло, отвечает спокойно и с дерзостью. Индейцы поражены и отпускают ее с миром и с дарами.
      Я тоже поражена, в самую тайную свою суть:
      - Батя, а я?.. Я смогла бы?..
      - Ты-то? Ясное дело, смогла бы. Сдуру.
      Последнее слово само собой рассеялось, а тут и случай подвернулся, очередная "школьная компания": удержишь с закрытым глазами три спички между пальцев? Так, чтобы по головкам чиркнуть коробком...
      Выдержала, даже и вытаращив глаза.
      Шрамы до сего дня остались, а вот Батина эта несомненность в моих возможностях поддерживала меня только пока он был жив. Потом поняла, что всегда была как бы у него "за пазухой", и бесстрашие мое, все авантюры и безумства были словно в поле его защиты. Хотя он даже не знал о них. Я будто все умела не только в его, но и в своих экспедициях, в бродяжничествах, вообще в жизни, которая шла по большей части вдалеке от него...
      Но, за пазухой...
      Батю, к счастью и удивлению, тоже минуло. Когда в 48-ом гнали его за вейсманизм, то сами себя обогнали, выскочили дo сессии ВАСХНИЛ знаменитой, а указаний четких, видно, еще не получили. Он их тогда на партсобрании назвал говнюками и ушел, хлопнув дверью. На том и заблехнулись (как говорил мой сын). И то, - не сборище ведь гебешников заседало, свои же, сотрудники.
      А в 51-ом, накануне его защиты докторской в Томский университет пришла анонимка. Писана по тогдашним стандартам: неграмотное вранье с руганью и через слово - "великий Лысенко", которого подзащитный, де, ни разу не помянул (и никогда, действительно, добром не поминал). Мы с сестрой наткнулись на сей документ много позже при разборе Батиных бумаг. Вместе в конверте было еще письмо Ректора ТГУ, в котором он предупреждал Батю, что вот, получили, пересылаем, при защите рассматриваться не будет.
      (Светлая ему Память).
      Я только знаю, что и Батя многих сумел в своей жизни защитить.
      Выдающегося подвига в том, как мы взбунтовались в школе в 56-ом году, пожалуй, не было. Разве что, мы - всего семь громогласных девятиклассниц выдались одни на всю школу (может быть, на все школы города?). Мы и так ничего не боялись. По неразумению ли? Только ли по темпераменту? Эта бьющая наша жизненная подвижность рвалась через края тесного уже "того" времени tempus horrificus*. Пусть нашим "государственным масштабом" была лишь школа. Но скандал случился.Нас выбросили. Потом огляделись и выперли директора - ярого сталиниста, и сгинула с глаз пара военных-в-отставке, приставленных к школе держимордами. Кое-что, все-таки. Но это скорее - пена времени.
      Однако и нам стоит зачесть: ведь никто специально не посвящал нас в содержание хрущевского письма, а уловили, правильнее, - захотели уловить, раскопали ленинское завещание, вызнали откуда-то массу историй и судеб репрессированных (и не забывали уже никогда), сопоставлять научились, думать.
      И вот, что важно,
      (теперь по прошествии лет и событий можно оценить),
      важно, хотя и удивительно, как нам удалось не впасть в закономерный, казалось бы, восторг поклонения новому вождю-освободителю?
      Что это? Не-пережитость? - мы ведь вольно росли и свободы своей не теряли. Или "возрастной эффект"? - собственное юношеское брожение совпало с общей эйфорией страны, и подсознательно мы догадывались о временности и незрелости совокупного этого явления (но ведь и максимализм наш, возрастной же, мог бы совпасть с государственным марксимализмом?). Или это уже подоспели венгерские события?
      ....?
      Прорезывающийся наш разум был раздражен верховным примитивизмом?
      Важно, что высказывая обвинения нашим начальникам, т.е. учителям, директору, той паре военнопристегнутых, мы "давали политическую оценку", верную с дальности сегодняшнего конца 80-х.
      Сейчас я думаю, что нам выдалась редкостная милость оказаться удачным поколением, - раньше нас не прихлопнули, а к позднему мы уже окрепнем, вовремя лишенные иллюзий, но не погрязшие в цинизме.
      Хотя во многом не состоимся.
      Что же с тюрьмой?
      В кутузку я однажды влетела. Это можно было бы не отмечать, разве что, как запах казенки, или анекдот времени.
      В Москве поздно вечером я свистнула в окошко Кузь-ме, чтобы не звонить, не будить соседей.
      - Ваши документы?.. В отделение, до выяснения личности...
      Его же дом рядом с метро "Кировская".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38