Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мое время

ModernLib.Net / Отечественная проза / Янушевич Татьяна / Мое время - Чтение (стр. 11)
Автор: Янушевич Татьяна
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Все это шеф поведал мне на тех же камнях. Ну и дела. И больше ни слова. Я ведь не знаю, есть ли у вас "допуск"..."
      В ту ночь мы радовались с замечательным Чесноком, хохотали и плясали, как одержимые; а то начинали горевать, - он ведь наперед знал, - причешет его экспедиция; он заново выверял свои гипотезы, визжал от восторга, когда все сходилось; топал своей ватной походочкой еще раз просчитать шагами обетованный клочок земли, сбивался на пляс...
      Я любила его почти как Батю.
      И вот какое личное ученическое открытие сделала я, объединяя сейчас Батю и Чеснока:
      Жить на Земле всегдa - скучно до невозможности. Ничего, кроме зловещего распада, не придумала человеческая фантазия на эту тему. Но есть на свете люди, - нам они кажутся чудаками, - которые так естественно и обстоятельно расположились в нашем бытовании со своими смешными привычками: стойким неумением отхватить от общего пирога, устаревшим благородством, непредсказуемым образом мысли, что кажется, будто они живут всегда.
      Это вовсе не та почтенная вечность сидящих на завалинке стариков, они знают, что засиделись в гостях.
      Не та инфантильная вечность романтики, что насыщает восторгом неведенье.
      Но самая обычная вещь - невременное отношение к жизни.
      Пожалуй, Батин дом в нужный момент преградил мой путь. Если шпарить без оглядки, далеко можно ускакать, да и то, - перчатку обронил, не поворачивать же коня, а вот если вовремя заметил, наклонился поднять, пустяк, но сменив ракурс, можно иной раз многое увидеть.
      Мне вдруг вспомнился детский пустячок.
      Когда-то мы с Батей в походе остановились у родника отдохнуть, чаю попить. А родничок маленький, воды не зачерпнуть. Батя перегородил его камнями, получилась запруда.
      Когда мы уходили, я огляделась на прощанье, - всегда жаль расставаться, - бассейн наш был полон до краев, будто ванна, когда я дома забывала кран закрыть. Мне захотелось убрать камни.
      - Ну что ты там возишься? - Батя заторопил.
      - Потоп может случиться...
      - Ду..., - в глазах его мелькнуло как бы сожаление, потом он засмеялся, словно услышал неведомый мне тогда каламбур, и суховато ткнулся губами в мою макушку.
      20. Пауза
      Это в детстве мы пристально смотрим на вещи.
      Вот - дом. У него четыре стены, окна, дверь, крыша, в трубе дым. Ничего лишнего. А балкон, например, - уже самостоятельная ценность. Или трещина на стене дома. Она похожа на дерево. Детали мы видим, как отдельное целое.
      А вот - дерево. Толстый ствол с острой верхушкой, ветки в обе стороны, зеленый круг листвы. Солнце красное с лучами. Небо синее. Оно высоко, - синяя полоска в самом верху рисунка. Наш предметный мир ярок, но лаконичен, скуп в прилагательных. Может быть, в малости нашей Величие Мира требует от нас простоты?
      У детского зрения часто бывает грузинский созерцательный разрез глаз с картин Пиросмани. Оно извлекает предметы из клеенчатой тьмы сплошности, слегка подцвечивает их фантазией. Явленный мир с той поры и предлагает нам свою извечную неизменность.
      Но мы растем, исследуем, ищем суть, дробим, размельчаем. А потом и вовсе бежим, мелькаем.
      Наше житейское зрение не уводит нас выше крыш и вширь недалеко разбегается, скользит по лицам, пропуская знакомых, и внутрь не заглядывает глубоко, так, суетится вблизи ресниц: магазин тут за углом, надо зайти, может, сыр есть, ой, на этой-то какой клифт, да, Валентина вчера интересный рисунок показала, на свитерок пойдет, вилюшка, вилюшка, а тут вроде бутон, красиво, фу черт, опять эта лужа, хоть бы сделали что-нибудь, а небо ничего в ней смотрится, синее, блестит...
      Словно в осколках зеркала успеваем мы схватить присутствие свое в мире: в луже - кусок неба, в небе - прогноз погоды, по погоде - шуба, а шуба - по моде...
      Ах, снова засиделась допоздна, шила-кроила, а завтра рано вставать, работа, в перерыве забежать в магазин, ой, поскользнулась, - все эта лужа проклятая, застыла, надо же, значит, елку пора покупать, год-то, считай, проскочил... Еще круг замкнулся. Интересно, чья это больная прихоть посадила белку в колесо? Кто первый придумал такую страшную карикатуру на круги нашего бытового времени?
      Круг, колесо, кольцо... его магическая бесконечность может ловко заловить в западню. Кажется, это ты его вращаешь вокруг себя, будто хула-хуп, виртуозно работая телом: годовое кольцо вокруг талии, бедрами, бедрами, второе! allez! третье! десяток вокруг горла, и не душит, на одной руке, на мизинчике, сутки-минутки в быстром темпе...
      Как цирковой номер, - bravo!
      А пауза?.. Без паузы не разглядишь другого. Бесконечно движущийся круг заключает внутрь себя, загоняет нас в поле ограниченного зрения, время замыкается в бессмысленный круг циферблата, - сквозь него наша суетная жизнь смотрит на мир, как в замочную скважину. Впрочем, мы не сбиваемся с обыденных ориентиров.
      Но нет-нет, да случается Пауза.
      На прогулке какой-нибудь, чаще за городом, присел отдохнуть. И задумался, загляделся... Жаль, что чувствуешь это, понимаешь, когда уже очнулся вдруг. Только что ведь было дальнее небо, тонкая рябь облаков.., и ты плыл, плыл в той дали, и твоя жизнь расстилалась внизу, облегая холмистую Землю, мягко повторяя приливы ветра в степи, раны не видны отсюда, они заросли травой...
      Что это было только что?.. Словно счастье. До слез! И до боли, до отчаяния хочется вернуться, задержать. Хватаешь глазами рябое ястребиное перо облаков... Но ты уже выброшен из забытья, вот он, сидишь на камне, один, отделенный от выси небес.
      ... Или обратишь взгляд в себя. Но здесь всякое может быть, пауза не всегда получается. Вот один приятель написал мне однажды в письме: "Заглянул в себя и ничего не увидел. Пусто там, и путников я там не встретил."
      Обидно, конечно, за приятеля.
      А мои путники, мои бродяги, как заглянешь, все идут, в своем бродяжничестве. Сейчас они там подходят к Саратову...
      Мы только еще входим в город.
      Утреннее сутемье. Холодноватый рассвет словно лампа дневного света разгорается не вдруг. Сизое дерево старых домов, заборов, там во дворах таятся дровенники, сараи. За крышами тускло белеет колокольня. Зыбкая утренняя дремота. Даже запахов еще нет. Это к вечеру они настоятся в нежарком августовском дне, когда мы будем сидеть в беседке среди яблоневого сада: терпкий запах флоксов, спелых яблок, тепловатой пыли.
      Там, в Саратове, как бы вовсе не штука, - оказаться вдруг в доме прапраправнука Стасова. Александр Санников. Саня. Он первый встретился нам на улице сонного города, просто спички попросил. О его родстве мы узнаем случайно, без всякой ажитации.
      А сейчас с его друзьями - молодыми художниками мы тесно кучимся в беседке, в старом их саду, пьем чай, говорим о живописи, о литературе. Еще несколько дней мы проведем не разлучаясь. Будем часами пропадать в художественном музее: Борисов-Мусатов, Павел Кузнецов, Матвеев, ..., ребята будут писать этюды, на улицах, на Волге.
      Самое яркое впечатление от картин Виктора Чудина, - у него на сенокосе в яростном солнце парни в красных рубахах и девки в платках по брови, краснолицые, только белые щелки смеющихся ртов и глаз, - сгущенная полнота момента.
      Люся у них - модернистка. Мрачноватая. Слова зря не произнесет. Смотрит медленно, губы трубочкой, потом сронит: "Мазок как пуля", - о работе Геры Кравцова. У него и правда - рука точна и молниеносна.
      У Сани рисунок тонкий, словно паутинку ткет, почти без цвета, - это когда против солнца смотришь, бывает.
      Их темы: травянистые сарайчатые дворы, базары с цветами и яблоками, люди на улицах, на реке, в поле, в обилии света, солнечных пятен, в богатстве какой-то яркой радости.
      Ночами сидим в беседке, говорим, кричим, даже ссоримся. Поле брани искусство. То ли это дух дома, города, - они словно бы нас только и ждали; то ли сами мы молоды, дотошны, задыхаемся от жажды понять и скорее высказать, - нас словно сюда и вело.
      Бовин читает стихи.
      Даже я рисую карикатурки на всех. Я как бы выхожу за световой круг от лампы, и мои рисунки желтеют до старинности: я вижу группу молодых людей в беседке, эта вечная поза поэта, читающего стихи, круг друзей, обращенные лица, - пауза единения.
      Сад погружен в ночную темноту, мерцают белые флоксы, глухо падают яблоки в траву, линия горизонта смыкается где-то высоко над нашими головами, - изысканный эффект глубинного Мусатовского созерцания.
      Завтра горизонт расступится, мы оставим город для новых дорог. Наши пройденные пути, отряхнув на пороге Саратова лишние детали, переместятся в воспоминания. Фактура памяти сохранит нежное и благородное прикосновение руки Павла Кузнецова. В воспоминаниях кольцо горизонта обнимет Азию, широкие ее степи, сизые горы с восходящим солнцем, цветистые города, кочевые станы, отары овец и вольные табуны, - Великая всеобщая безымянная Земля.
      Время перестает быть актером на этой арене, сиюминутные переживания сливаются в ровное течение: годы, века живут люди в покойной простоте своего быта и труда. Вот он - миф, открывающий первоосновы мира, мира неизменной данности, который так точно и лаконично чувствовал наш детский глаз.
      Взгляд, обращенный в прошлое, обычно лишен суетливости. Там мы ищем опоры.
      Память удивительно умеет сфокусировать наше внутреннее зрение на любом образе, как в детстве, например, видишь лицо спящей мамы своей, - ты в нетерпении тормошишь-будишь ее и вдруг останавливаешься, засмотревшись, впервые охватывая ее прекрасное лицо, словно наконец отсоединился от нее, осознал.
      Потом, в любые свои года, в минуты страха, горечи, растерянности припадаешь мысленным взором к ее подушке ..., и отбросив лишнее, видишь только ее лицо, спокойное, вечное.
      Иной раз память может развернуть нам панораму зрелого обзора, когда человек способен враз схватить самую суть явления, не впадая в дробные переживания, ах, когда-то они вовсе не казались мелки, но были сладостны.., или больны, так ныли, так требовали выяснений..,
      теперь же будто Великан стоишь над ними в очищенном просторе
      Из памяти навстречу нам
      встают минуты созерцанья
      Блаженны Боги
      (псевдояпонский стих)
      "Созерцание - деятельность Бога", - сказал Аристотель, - "счастье вид созерцания".
      И Фрэнсис Бэкон о том же: "Как хорошо обладать умом, созвучным со Вселенной".
      И я туда же: воспоминание - это встреча настоящего с прошлым; созерцание - встреча настоящего с будущим.
      Сколько раз я еще сяду под это Мудреное Дерево, и буду разглядывать его листву, и выйду за зеленый ее круг, и подымусь на ястребиных крыльях облаков...
      ввысь ли, вдаль, в любую ширину
      достаточно вглядеться...
      В глубине этой паузы - полная свобода, - мы встречаемся с собой сразу во все моменты своего существования. Но этого бы мало, - мы встречаемся друг с другом в нашем духовном родстве, с людьми минувших эпох и грядущих поколений, мы касаемся общей тайны.
      Остановись, взгляни!
      21. Дырка
      Затянулась наша пауза.
      Зеркало треснуло, и получилась дырка.
      В эту пустоту провалился целый большой город Киев с его Крещатиком и Софией (впрочем, с соборами всякое бывало) и другими удивительными памятниками архитектуры.
      В Киеве у Кольки родственники: Maman и сестры. В их домах мы - как инородные тела, ну как песок в башмаке, - ни родня, ни званые гости, а посреди Киева неловко разуться и вытряхнуть песок.
      У него здесь еще невеста. Она взяла нас к себе, то есть сама пошла жить к приятелям, а мы лежим рядком на тахте и никуда идти нам не хочется и разговаривать тоже.
      Во-первых, мы просто устали. А я еще ногу натерла, она распухла, и температура у меня высоченная. И нельзя мне здесь разболеться. Батя ведь проводил меня в Москву, где я должна переводиться в МГУ, а я догнала Бовина с Колькой и "опять за свое". В общем, нужно срочно в Москву.
      А Бовину сообщили, что его восстановили в нашем университете, и нет ему никакого резона болтаться дальше, пора ехать учиться. Колька же вольный казак. У нас в общежитии он жил просто так, вот в Киев завернул, а тут у него невеста, и вообще давно не был, все-таки родной город.
      Мы ничего этого еще не говорим друг другу, но уже не совпадаем. Это-то и есть во-вторых. Мы вдруг как-то разом опустели. И то, - больше полугода бегаем.
      Тут на рынке мы познакомились со слепым певцом. Он прибился к табору цыган. Русый красавец, прямо Иван-Царевич, они его и вырядили под лубочный образчик. Медведя куцего водят за собой и вот его. Даже гусли ему спроворили. Они на рыночной площади сначала сами пели-плясали, потом боролись с медведем, медведь еще в перерывах обходил толпу с кепкой.
      Потом стал петь Иван. Голос гибкости необычайной.
      Начал сходу, как-то вдруг, словно перекличка в толпе пошла: прибаутки ярмарочные: то будто торговка разбитная зазывает; то парни куражатся, бранятся; или дядька рядится, - голос усатый такой, ус еще в рот лезет; то мальчишка с заливом восхищается: "смотри-тка, тять-ка...", - все закрутили головами, будто с разных сторон раздается. А он все это собрал, стянул вкруг себя и запел: старинные, казацкие и русские, бурлацкие и кабацкие, одних "троек" штук пятнадцать перебрал, да не просто, а одну пронизывая другой, сменяя плач на удаль, а коробейников, - я таких не слышала никогда...
      И ведь до чего аудиторию чувствует, доводит, кажется, до крайней точки, - бабы вот-вот зайдутся воем, выждут только, как он оборвет свою последнюю самую верхнюю ноту, - он ее тянет неправдоподобно долго, сейчас дыхание замрет! но он ее тянет, и ты в какой-то уже судороге, не знаешь, как быть, не замечаешь, как он опускает, не отпуская совсем, но уже рассыпает мелким смехом-переплясом под каблуки, в горле щекочет от не пролившихся слез, а он, не переводя дыхания, наддает, наддает...
      Деньги сыплются ему на колени, на гусли, одна тетка за пазуху ему сует бумажки, видать, крупные, сохраннее, дескать.
      Тут же мужики ведут его в забегаловку. Цыгане отступили незаметно, ясно, - надо человеку побыть среди других, о себе рассказать.
      И мы пристроились.
      Он когда-то был кузнецом. А пел всегда. Девки сохли, бабы бросали своих мужиков, он никому не отказывал. Мужики его раз побили, другой, уговорили уйти из села, так ведь и в другом - то же. Ну как-то забили чуть не до смерти и глаза выкололи. Цыгане подобрали. Он и остался в таборе, "а чего людей в грех вводить!"
      Летом они к северу уходят до Вологды, до Архангельска, под зиму возвращаются к тёплым морям.
      - Так и таскаешься туда-сюда с этими чумазыми? Без кола, без двора, без цели всякой? Эх! С таким голосом! Да тебе на театре петь. Не старый еще. А поешь, и вовсе добрый молодец, красавец ведь. Или с цыганками баловать проще?
      - Э, люди добрые, проще - не проще, я и сам простой. Для театра не гожусь, - бывал, знаю. Там сценарий, дисциплина. А здесь я сам комедию с трагедией плету и всякий раз новую. По дому не горюю. Голосу крылья в придачу положены. Вот по делу кузнечному руки тоскуют, это верно. А без цели, говорите, как же без цели? - сколько людей со мной вместе смеется и плачет. Я брожу туда-сюда, словно ниткой сшиваю всех в единый узор, - ведь беды и радости у людей одни, нужно только аукнуть, они эхом откликнутся.
      Сейчас мы лежим на тахте, и дугой над нами стоит раздражение, боязно разговор начинать. "Как же без цели?"
      Каждый из нас держит при себе свою использованную на сегодня мишень, показывать стыдно, - прострелена она не по центру, и как ни крути, получается дырка.
      Колькина невеста красивая. Пришла нас навестить. Мы еще познакомиться толком не успели. Я как раз выхожу из ванной, помытая, постиранная, едва держусь на ногах, - надо срочно пробовать добираться в Москву.
      Она обращает ко мне как бы солидарное лицо, - мы теперь все-таки две женщины в "стае" мужчин. Она смотрит на меня красивыми оксаньими глазами, собольи воротники бровей ее как бы готовы принять меня, обнять, успокоить, мягкая грудная речь воркует, баюкает...
      И вот я вся в фокусе ее взгляда, который мне говорит: "грязная бродяжка!.."
      что-нибудь такое: "да как ты смеешь!.."
      и я оказываюсь в своем детскисадном дачном детстве, - нам просматривают головы; мы не понимаем, чего они там ищут, больно щелкая ногтями, зацепляя отдельные волоски; боль и слезы откуда-то изнутри переносицы вызывают непонятный стыд; одних ставят к стене, другим позволяют сесть на стульчики; воздух наэлектризован позорным словом "вши"; мы не смеем спросить друг у друга, что это такое, но с ужасом смотрим на тех, кто у стенки, или с ужасом трогаем свои оболваненные макушки и долго еще зябнем от жалящего холода стригущей машинки...
      Но самое ужасное, - её взгляд вдруг убил целомудренность нашего бродяжьего союза.
      Я пытаюсь втиснуться уже в четвертый поезд на Москву, - едут с юга, едут студенты, всегда едут бабки с ведрами и корзинами.
      Я - в кадре: гражданская война, беженцы... впрочем, не обязательно, и солдаты, и спекулянты, и просто люди, и беспризорники...
      Толпа втащила меня, наконец, даже дала осесть на багажной полке. Уже в бреду слышу рядом тошнотворный запах табака, чеснока, перегара, мужицкого пота и похоти, ручищи лезут мне под подол, мне все безразлично, бьет озноб, зубы чакают...
      - Мать-перемать, так она ж больная.
      - А чево к ей полез?
      - Так, блядь, на полке и места поболе, на тюках чо ли здесь с тобой?
      - От, окаянный. А ету надо высадить. Зарaзит.
      Ломит глазницы, слезы сочатся, чудится, глаза мои вытекают, и сводит горло от обиды беспомощной, если вовремя не прервешь ноту, надо тянуть, тянуть...
      Потому что уже страшно, а вдруг оборвется?..
      Потому что надо вспомнить, мучительно надо что-то такое вспомнить...
      Как он там на острие иглы держал?
      ... "ах, судьба моя, окаянная-а-а-а-а...
      ... а-а-а-а-...
      ... отчаянная, покаянная, покалеченная, коленчатая,
      шалая, удалая, потешная, на чужом замешанная, ..."
      Это он уже потом сыпал...
      Потом, когда был уже совсем пьян и совсем некрасив, и лубочный его рассказ истратил притчи и присказки, он рыдал:
      ... "как люди со мной поступили!"...
      ... "для крика особенного голоса не требуется!"...
      Обрывки одни ...
      Тут его цыгане и увели, цыгане ведь очень рациональный народ, представление кончилось...
      Но что же было внутри? в том бездонном "а-а-а",
      надо вспомнить, вспомнить...
      Нашел меня потом на полке проводник и сдал в привокзальную больницу. Ногу не отрезали, конечно, но гангреной попугали и дня два продержали.
      Нас в палате восемнадцать. Кто мы?
      В одинаковых длинных рубахах, стоящих колом: побирушки, бродяжки, командировочные, из разных деревень и городов?
      Чистенькие, на застиранных простынях, утешно пахнущих хлоркой. Койки почти вплотную, сидим, свесив ножки, и трескаем лапшу с молоком. Никаких социальных различий. Имена наши - просто клички. Мы знаем уже все наши истории, но они не содержат никакой личной значимости, так, кинохроники, каждый сам на время перестал переживать свое. Прямо какой-то "прием-ный пункт чистилища, номер...", всеобщая благодать,
      "перерыв на обед"...
      Позже мы распределимся по своим адовым кругам.
      Меня всегда завораживали приключенческие романы, не столько приключениями, но возможностью "потерять все",
      потом, правда, окажется, что никуда мои документы и пожитки не делись, но сейчас я счастлива в просветленной своей безликости,
      потому что в романах же этих дырки благополучно затягиваются, пустот не бывает, потом вспомнишь, - они были заполнены просто другими, может быть, не твоими событиями, ты просто занял чужое место и прожил чужой кусок времени, или потеснил, потоптал кого-то, тебя и выщелкнули, но это ничего,
      потому что собственная боль и обида особенного голоса не требует,
      а когда сам причинил боль другому, чужой крик не обрывается никогда, только с последним твоим выдохом.
      22. Москва-столица
      Когда в Москву прилетаешь самолетом, словно входишь с парадного подъезда. Даже если не встречают с цветами, церемония подачи тебя в центр города обставлена с некоторым сервисом. Можешь чувствовать себя гостем.
      Когда же приезжаешь поездом, тот долго пробирается задворками. В первый раз, так прямо истомишься, - где же она, наконец, красная с зубцами стена Кремля, которая пролегла через многие километры детских твоих рисунков?
      Но уже во второй раз эти длинные задворки кажутся "знакомыми до слез", - как будто ты всегда здесь жил, вот, ненадолго уезжал, теперь возвращаешься, сокращая путь "огородами", мимо "соседских" заборов, сараев, о! что-то новое строится, ну да, это же Москвины "баньку ставят", а там Москвитин "крышу крыть" затеял, в остальном все по-прежнему, вот и каланча, вот больница привокзальная, ...
      "Москва - СТО - лица", - любил сказать Кузьма.
      Ну а дальше, уж в какой круг впечатлений попадешь.
      Москва домашняя: "Сюда, сюда, на кухню проходите, чайку с баранками, по старинке, знаете ли..."
      Москва магазинная: "Сто граммов сыра, да, нарезать, пожалуйста"; "Заверните палку колбасы", - ну, этот - приезжий.
      Театральная Москва.
      Москва деловая: "Позвоните в 17-05, договоримся, когда созвониться, чтобы встретиться, я вам еще перезвоню через час, напомню, что жду звонка..."
      Подземная: "Сядете в последний вагон, потом через переход, там садитесь в первый, в первый, не спутайте..."
      "Москва золотоглавая, звон колоколов"... Там, там, а где же еще? В Донском монастыре я и встречу мою старушку - княжну Чернову.
      Московский Университет. Ну-у, это храм! И конечная цель моих бродяжеств. Факультет физики моря. Я стою перед ним - этакий сибирский филиппок, и завкафедрой мне говорит, что принять меня можно, по иным дисциплинам я даже опережаю, но сейчас все в колхозе, и нужно прийти в начале октября уладить формальности. Такие дела. Значит, у меня еще целый месяц в запасе - "дозво-ленных развлечений". Хочется начать не сходя с места.
      Можно было бы, например, зайти в гости к старинному Батиному другу Дементьеву Георгию Петровичу, здесь же в МГУ. Он заведует отделом орнитологии в зоомузее. Однажды он ездил с нами в экспедицию по Тянь-Шаню, а летом был на "Батиной" конференции.
      Батя мне тогда за столом шепчет на ухо:
      - Замеча-ательный орнитолог, с одного взгляда птицу определит, а заметила, как образован, тонок, как деликатен, - настоящий дворянин!
      К другому моему уху склоняется Георгий Петрович:
      - Ваш папа - врожденный биолог, в полете птицу узнает. А каков стрелок! Никто не может столь аккуратно добыть коллекционный материал!
      Я вижу, какими влюбленными глазами смотрят они друг на друга, "Патриаршие старики", - здесь и Долгушин, и мой уже тоже старинный друг Надеев, и Тимофеев, да, да, брат Тимофеева-Ресовского, большой специалист по Восточно-Сибирскому соболю, - старики-биоло-ги, чудом уцелевшие по провинциям от репрессий.
      Они встречаются на совещаниях, ездят друг к другу в командировки, и всегда у них "всесоюзное застолье", а научные статьи в журналах они ожидают, словно письмо от друга.
      Мне хочется зайти к Дементьеву такой развалистой Батиной походкой, будто он только что с гор спустился, сейчас присядет, покурит и снова уйдет в горы, уголки рта у меня широко разъедутся в улыбке и уткнутся в глубокие морщины, как у него, а брови насупятся, чтобы скрыть не мою смешливую голубизну...
      Я ловлю себя на том, что хочу зайти не как Батя, а прямо самим Батей! Вот ведь до чего въигралась.
      А своего у меня что за душой?
      Это во Фрунзе я - Батина дочка, там мне целуют ручки и танцуют со мной польку-бабочку нарасхват, а здесь не пристало наряжаться в Батины "бороду и усы", кстати, он сам в них никогда не маскировался.
      Вообще-то, я люблю игры в похожесть. Будто знаком со Временем в лицо. Например, выходишь к памятнику Пушкина... Жаль, перекрыт теперь детский путь Марины Цветаевой, где она получала свои первые уроки цвета, числа, масштаба, материала, первые уроки мысли*, а главное, уроки поэтического видения.
      У "Памятник-Пушкина" в одно слово.
      Нет, я не бегу к нему толстым четырехлетним карапузом, наперегонки с сестрой, но запрокинув голову, всегда смотрю на "чернолицего великана" и ее глазами вижу "лоскут абиссинского неба" над Москвой.
      Каким бы путем не вышла я к памятнику Пушкина, обязательно аукнется во мне Татьянье имя мое. Цветаева ли вывела себе урок смелости, гордости, верности и одиночества, каждая ли из нас сама готовила свою судьбу в отроческой маете над хрестоматийным "Онегиным", одна моя знакомая, например, в свои пятьдесят не пропустит случая начертать вензель на морозном стекле, тот самый: "О да Е", а вовсе не свой заветный, ...
      , - каждому дано на мгновение слиться с Поэтом.
      Совпади наши жизни, может, вместе бы мы гуляли на Патриарших прудах, рядом ставили фарфоровых кукол к гранитному пьедесталу, я не посмела бы рта открыть, чтобы не оказаться невнятным повторением.
      Через перерыв во времени, если находишь в себе повторность чувствования, не стыдишься его, напротив, ищешь возможности продолжения. И если не дано тебе языка, то продолжаешь просто своей жизнью.
      Но это не частые моменты, когда запрокидываешь голову к памятникам. Обычно взгляд скользит на уровне шляп: эту бы потешную с перышком примерила, в той - стерлась бы с толпой москвичек, словно каждый день хожу по этой улице.
      Я здесь, на углу перед Пушкинским музеем всего третий раз останавливаюсь выпить газировки, продавщица взяла и сама налила мне без очереди, с гордостью пояснив другим:
      - Она у меня всегда пьет,
      а я всего лишь оба раза улыбнулась ей улыбкой-невидим-кой. Это слово "всегда" - из разряда сакраментальных, оно придает нам значительности, нами не пуста жизнь! - и свидетель тому есть, а именно я - у продавщицы.
      А в музее ко мне вдруг обратилась служительница на английском языке, писанном русскими буквами, - де, "ваши" перешли в другой зал, догоняйте. Я поблагодарила ее на ломаном русском, порылась в сумке и, как это принято "у нас", протянула ей шоколадную медальку, - нам обеим нужен был какой-нибудь жест для завершения сцены, ведь она наверняка секундой позже поняла, что обозналась, но ведь и я не могла лишить ее "проницательности".
      Игра с "переодеванием" увлекательна. Да здравствует безликий тип! Его век неизмерим. Веселый балаган. Я выскакиваю из-за любой кулисы времени в маске-под-сказке, меня легко узнать, а дальше жди сюрпризов (может, и приза в конце шествия масок), - я уже знаю, сейчас со мной заговорят.
      В Донском монастыре я встретила старушку-княжну. Это она встретила меня, чтобы поведать свою историю. Ее, конечно, было очень жаль, черного скрюченного паучка на желтоватом мраморе надгробья. Я поддержала, повела ее, но ведь она, верно, часто приходит сюда одна поплакать. Она повела меня к себе домой, чтобы "предъ-явить доказательства": старую фотографию неправдоподобно красивого лица, серебряный кофейник с гербом, несомненно старинные чашечки. Кто из нас кого дурил? Я ведь с настоящей жалостью верила ее слезам, хотя слышала все это раньше, - в Донском монастыре сейчас музей архитектуры, и вас обязательно подведут не только к могилам Чаадаева и Ключевского, но к надгробью, на котором вырезаны мраморные атрибуты воина и нет упоминания о том, что к молодому князю подхоронена его мать, помешавшая сыну жениться на обедневшей княжне. Экскурсовод регулярно рассказывает эту историю, и не бродит вокруг никакого слушка, - де, вон, смотрите, смотрите, это та самая бедная княжна.
      Почему бы, в самом деле старушке и не присвоить себе историю? Может, у нее была похожая, да только некуда приходить плакать, может, вовсе никакой своей не было...
      А может быть, я сама эту старушку придумала, - известно же, что "в действительности все не так, как на самом деле"...
      Я еще тогда не знала, что наши литературные герои ходят рядом. Нам-то они подсовывают роли второстепенные: слушателей или зрителей. Другое дело, как мы с ними справляемся.
      О чем-то таком я раздумывала, разгуливая по улице Горького. Вообще-то, я пришла на место своего несовершенного преступления. И встретила своего вчерашнего знакомого-режиссера. Вчера мы на телеграфе рядом писали телеграммы, и он заговорил со мной просто так. Потом пригласил на чашку чая. У него большое угловое окно выходит на улицу Горького. С этим окном чуть все и не произошло.
      И большой стол был в комнате, на нем конфеты, фрукты, куски торта остались после пиршества. Вся комната в коврах, и скатерть как ковер, и халат какой-то ковровый он попросил меня зашить. По стенам - афиши, одежда везде разбросана.
      Мы пили чай, и он меня все расспрашивал, и про бродяжничество, и про Среднюю Азию. Потом примерил халат, как получилось, повертелся так и сяк, устроил себе чалму из полотенца, схватил нож и стал разыгрыватьсцену, как он меня из юрты похищает. Он напяливал на себя разные шляпы, парики, повязки, что под руку попадет, и скакал вокруг меня то цыганом, то монахом, то разбойником, - два штриха, и лицо узнать нельзя.
      Я хохотала, как сумасшедшая.
      И уж только, когда он дверь закрыл на ключ, до меня дошло. Я в секунду придумала вскочить на подоконник и в окно выпрыгнуть.
      Это вчера было.
      А теперь я стою под окном и смотрю: вот это да! Такую махину обрушить. Люди идут по улице, и вдруг на них стекла сыплются, и со второго этажа девица выпрыгивает. Потом бы все рассказывали, да с подробностями, пожар, например, "вся в огне выскакивает, волосы полыхают..."; или "а за ней Весь в Черном с Пистолетом, промахнулся, только в доме напротив форточку раз-бил..." и форточку бы показали.
      Только преступление я не сделала.
      Я уже заранее знала звон стекла, кулаки свои в крови видела, страх пустоты под ногами...
      Но он сразу дверь распахнул и в сторону отошел.
      Когда я уже внизу была перед выходом из подъезда, окликнул меня. Он стоял вверху на лестнице, завернувшись в халат, как в плащ:
      - Иди, но помни и ожидай,
      "К тебе я стану прилетать...", - пропел.
      Я засмеялась и помахала ему прощально.
      Но вот не удержалась и пришла опять, и опять встретила его.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38