Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любовь земная (№2) - Имя твое

ModernLib.Net / Современная проза / Проскурин Петр Лукич / Имя твое - Чтение (стр. 56)
Автор: Проскурин Петр Лукич
Жанр: Современная проза
Серия: Любовь земная

 

 


Я уехал ради денег, ради нашего будущего благополучия, ради нашего мальчика, который может появиться по моему недомыслию. Нет, я не отговариваю тебя, Джозина, не надо делать ничего такого, о чем стоило бы жалеть. Но я многое бы отдал, чтобы очутиться сейчас рядом с тобой. Не знаю, не появится ли еще одно существо и не упрекнет ли оно когда-нибудь меня в неразумности? Я пытаюсь найти ответ в товарищах, но все они удручены и измучены – на их лицах подавленность и усталость.

Братья, – хочется мне спросить. – Скажите, все ли в нашей жизни правильно? Так ли нужно жить? Ну, ты, Морис, ты старший, ты много знал лишений и трудностей, ты отказывал себе во многом. Но ради чего? Где только ты не был! Но знал ли ты радость, простую радость быть? Так ли ты живешь? А ты, Адиль? Ты, не имеющий права жениться, потому что не имеешь денег? Что ты скажешь? Или Карл Висмут, обморозивший душу в снегах России? Ради чего мы все страдаем и мучимся? Ради процветания акционерного общества «Франция – Сахара»? Какое все мы, мы, Адиль, Карл Висмут, Морис, ты, русский Дерюгин, и я, француз Андре… Ставропольцев, имеем к этому отношение? Чтобы члены правления набивали себе карманы? Ради этого мы сдыхаем здесь, в этом песчаном аду?

– Пора, – говорит Морис. – Пора, ребята. Скоро появятся звезды, и мы пойдем.

Ночи холодны, но нам это на руку. Мы хоть немного отдыхаем от дневной жары. Ноги тонут в песке с бархана на бархан, с бархана на бархан. А в холодном и черном небе крупные, четкие звезды. Может быть, мне только кажется, что небо черное. Вчера забрели в заросли верблюжьей колючки и все изранились – проклятые иглы рвали брюки и прокалывали изношенные парусиновые башмаки.

Ночами – черное небо. Днями – грязный полог палатки, пересохшие, потрескавшиеся губы и бесконечные, как редкие капли, минуты, – каждая из них кажется последней.

Вчера ночью я несколько раз падал и больше не мог сам подняться, не хотел, и меня поднимали насильно, и я просил, чтобы меня оставили. Я не помню, сколько ночей мы идем, сколько дней прошло с тех пор, как я в последний раз оглянулся на брошенную машину. Я не знаю, куда идем и зачем. Я не могу идти дальше, и желание лечь – все сильнее, оно давит к земле, и только одно удерживает пока на ногах. Ведь заставят вставать и будут тратить последние силы, будут проклинать и все-таки поднимут.

Сегодня утром Дерюгин отдал мне свою воду, а у самого у него сухо блестели глаза и едва шевелились черные губы. Помню, я ни за что не хотел брать его воду, и все же выпил, и мне потом было стыдно, и я старался не смотреть в его сторону. А я считал его черствым, недалеким парнем. А вечером, перед тем как снова идти, я долго смотрел в металлическую крышку от фляги. В ней на дне плескалась темная, пахнущая жидкость, и мне было жалко проглотить ее сразу. Адиль уже не поет больше, а только молится и поминает имя аллаха.

И опять ночь. Или день. Не знаю. Все время мерещится вода. Я гляжу вверх и не вижу звезд. В двух шагах ничего не разберешь, и Морис Бино велел зажечь факел. Сразу становится легче, не так давит беспросветный мрак. «Дождь, – думал я. – Дождь…» Я вижу фонтаны, реки воды. О черт, ведь реки состоят из воды. Мы пересекаем иногда высохшие русла – здесь их называют почему-то «вади». Я уже не в состоянии думать о других, впереди меня маячат тени, и сам я всего лишь тень, и все мы бесплотные тени пустыни.

Мы давно потеряли чувство времени и теперь уже не останавливаемся на отдых – мы должны идти, днем и ночью, и мы движемся, падаем, встаем, ползем.

«Вода, – думаю я. – Вода. Где-то на земле есть много воды, и люди пьют ее сколько угодно, и сколько угодно ее падает с неба».

Дождь падает, звезды падают, листья, акции падают, желтый дождь, – я, кажется, схожу с ума.

Я не знаю, идем мы или летим, и стороной раздается голос Мориса Бино.

– Еще немного, – говорит он, и мне кажется, что он тоже сошел с ума. Я слышу его смех. Призрак, сошедший с ума. Он болтает о темнокожей девушке, подаренной ему лет двадцать пять назад вождями племени Бунбу-Нубу, где-то в Центральной Африке; затем на меня обрушивается слепящий холодный каскад, и я жадно пью, задыхаюсь, пью и не могу напиться.

– Хватит, – трясет меня кто-то за плечи, и я открываю глаза, вижу Дерюгина, этого странного русского, вернее, то, что от него осталось. Обтянутая тряпьем жердь. Я беззвучно ругаюсь.

Потом я вижу впереди огромный солнечный диск, вставший неожиданно над пустыней, разорванный, катастрофически растущий с каждым мгновением, и все забывают обо всем и смотрят туда же, куда я. «Опять мираж, – думаю я. – Как красиво».

Больше я ничего не успеваю заметить, кроме того, что вокруг светло, неестественно, до белой боли, светло. В следующее мгновение на нас надвигается вздыблепная, бушующая пустыня и вначале подминает нас, а затем взбрасывает куда-то к адскому солнцу. И тогда я совсем близко, рядом слышу испуганное блеяние козы – живое, настоящее, и у меня встают дыбом волосы. Откуда здесь может быть коза?

«Бэ-э-э!» – хрипло блеет коза еще раз, и я в ужасе ползу прочь, дальше от ее хриплого блеяния.

Ползу и выжимаю прямо в рот себе мокрую тряпку. Я оторвал ее от брюк. Идет дождь. Идет самый настоящий рыжий, искрящийся дождь. Расстилаю тряпку на песке, и на ней мгновенно собирается лужица. Слизываю воду и не могу остановиться, жую тряпку, дождь неприятный, теплый, и небо душное, жгущее, и я его не вижу и только чувствую, что оно жжет и дождь идет.

Кто-то стонет рядом, быть может, Адиль.

Не трогай меня, пустыни дух,

Дай доскакать до черты.

Меня ждет невеста,

Не трогай меня —

Без сына человек проклят.

Я с трудом поднимаю голову и ничего не вижу. Ползу и зову, и никого нет. Я один. Я умер. Впереди маячит шатающаяся фигура Дерюгина, стараюсь догнать его и не могу; надо успеть отдать ему свою тетрадку, кажется, он оказался крепче всех…

Наверное, я вернусь на землю через тысячу лет. А может, через семь тысяч… И принесу тебе подарок, Джозина, и ты меня поцелуешь. Мне больше ничего не надо. Ты поцелуешь меня. Сейчас я ухожу, я чувствую страшную даль и я не могу остановиться. Говорят, через семь тысяч лет человек возвращается на землю, а может быть, мы уже с тобой когда-то были, Джозина?»

* * *

«А над землей продолжал разрастаться ослепительно яркий факел на чудовищно огромном, достающем до небес крученом черенке, и его рваные края начинали клубиться и опадать.

Все мы, люди изыскательной партии Мориса Бино, были найдены на второй день после взрыва, двое уже умерли, остальные были высушены и легки, в изорванной донельзя одежде; нас нашли рядом с трупом привязанной к железному колу козы. Просто мы несколько дальше забрели в глубину запрещенного квадрата. Солдаты особого спецотряда французской армии, обследовавшие местность, наткнулись на нас на второй день. Как говорят, мы лежали недалеко друг от друга. Три француза, немец, араб и двое русских, об этом потом писалось в газетах, но в тот самый день, когда я, шофер изыскательной партии Мориса Бино, Андре Ставропольцев, увидел ночью поднявшееся из земли солнце, президент де Голль, поставивший целью своей жизни возвращение Франции в число мировых держав, действительно добавил к ее истории незабываемую страницу. Франция стала четвертой атомной державой, взорвав в Сахаре свое первое атомное устройство… Но уже на второй день я временами почти совсем перестаю видеть, в глазах темные провалы… и только по-прежнему дыбится и рушится пустыня… руки отказывают… Кто-то рядом говорит о вертолете и непрерывно стонет… пытаюсь понять, все расплывается… Боже, Джозина… Я…»

* * *

Николай перевернул последнюю страницу и, осторожно положив тетрадь на стол, затиснул руки в колени; лицо у него сразу словно постарело на добрый десяток лет. Да, эта весть об Иване, подумала Ефросинья, теперь уже ни к чему, мертвого все одно не подымешь, а беда от него может быть большая; боялась она, конечно, не за себя с Захаром и не за Егора, колхозники – колхозники и есть, с них взятки гладки, а вот Николая могут и попрекнуть братом, пропадавшим столько лет да так и сгинувшим на чужбине. Видать, в отца бродячего пошел, помер без креста да молитвы, и зарыли бог знает где, на могилку не сходишь. И какие ни приходили горькие мысли, было это для нее уже далеко-далеко, схоже с тем, когда дал о себе знать в первый раз после войны Захар и принесла от него почтальонша первое письмо… Ну, да что потом, подумала Ефросинья, что ж на старые-то болячки солью сыпать… И все таки сердце ее ожгла боль; таким памятным вспомнился первенец Иван, и она даже словно услышала его крик, как тогда, в толпе на станции, перед угоном в Германию, и как тогда ее сильно качнуло…

Под наивным предлогом узнать, что это там расшумелся Толик, она тихонько поднялась и отошла, и Егор, подождав, не разговорится ли Николай, закурил, прошелся по саду, по пути осматривая деревья и отмечая, что через неделю надо еще раз опрыснуть яблони от червя; оглянувшись на Николая с отцом, он не выдержал, вернулся к ним, сел рядом и спросил:

– Ну что, Коль, что ты так расстроился?..

Недоуменно взглянув на него, Николай отрешенно улыбнулся: кажется, его не так поняли; несколько измызганных страничек, написанных умирающим, подумал он – и словно опять распахнулась та бездна, над которой он часто ловил себя. Осмотрится и задрожит в каком-то холодном предчувствии, а еще больше от бессмысленности вообще человеческой жизни в грозном и безграничном хаосе материи, в этом диком лабиринте, где люди считают часами и днями, своими коротенькими делами, а космос – миллионами и миллиардами лет, бесконечностью. Ведь практически для него отсутствует категория времени, он живет своими чудовищными процессами, расширяется или сжимается, и никто не знает, когда это началось и когда кончится… материя же вечна. Ну вот, сказал он себе, тебя опять царапают твои бесы, как сказала бы Таня. Да, но человек уже достиг того, что солнце может появляться теперь среди ночи, одну за другой материя выдает свои сокровенные тайны, и наступит момент, когда человек, дойдя до той самой крайней черты (за нее невозможно заглянуть и не свихнуться), станет на грань самоуничтожения. Ему надо взглянуть на собственное отражение в последней инстанции, сбросить с себя все и всяческие покровы и остаться наедине с тем таинственным нечто в самом себе, волей которого возникают и рушатся государства, начинаются кровопролитные войны, создаются газовые камеры для детей и делается еще много такого, чего не объяснишь простой логикой. Вот Егорушка с отцом сидят и ждут его слов; им и в голову не приходит, что они сильнее меня и куда прочнее; им и невдомек, что именно знание безжалостно разъедает человека; они в своем счастливом неведении проживут, сея хлеб и воспитывая здоровых, неприхотливых детей, а ты сам этого уже не можешь, потому что в тебе уже выработался и постоянно работает разрушительный фермент, особый яд.

Николай положил руку на горячий, лохматый затылок Егорушки.

– Странно, Аленка последнее время почему-то несколько раз об Иване вспоминала… Как последний раз из Густищ вернулась…

– В прошлом году осенью последний раз приезжала, – охотно поддержал брата Егор. – Жаловалась, совсем Петька с Ксеней от рук отбились. Переходный возраст, отец их вроде балует…

– Женщина всегда причину вне себя отыщет. Просто взрослеют ребята, все у них нормально, своя жизнь, – сказал Николай и кивнул на стол, на бумаги, придавленные наждачным бруском; они слегка шелестели от ветра. – А этого бояться нечего… Ты что, отец, молчишь?

– А что говорить, Николай? – спросил в свою очередь Захар хмурясь, но было видно, что ему приятно внимание сына. – Не понимаю я нынешних-то, вас вот таких… Как ездили-то мы к Алене с матерью, насмотрелись… Ты еще, Тихон говорил, где-то на испытаниях был. Ждали, ждали… Так и уехали…

– Я знаю, – кивнул Николай. – Новую систему испытывали…

– Ну вот… Куда там! Слово-то впопад никому не скажешь… Видать, в самом деле не та стала голова, не соображает… На селе сейчас вроде куда лучше стали жить, телевизоры в каждой хате, холодильники завели, рай – не житье, а молодежь по-прежнему не держится, бежит от земли… Мнится мне, что-то не додумали мы в жизни, пойдет так дальше, быть земле в последнем запустении… А Иван что ж… судьбу наново не перепашешь… Вечная ему память, нашему Ивану…

Все долго молчали, и не скоро разговор снова потек своим путем.

– Мы, Коль, не за себя, мы вот за тебя и боялись, – сказал Егор, обращаясь к брату со своей обычной тихой улыбкой, щуря красивые черные глаза, уже окруженные частой сетью морщин, – Ты ученый, видный человек, думаем, могут и прицепиться, знаешь ведь, как это бывает.

– С меня много не возьмешь, да и какой я видный? Для вашего села, может быть, – засмеялся Николай. – Чепуха, чепуха… Да и накладно… ведь всю ценность во мне и представляет один мозг, и даже не он сам, а то, что чуть-чуть набекрень устроен. К тому же я давно уже коммунист, Егор, и по членству, и по душе.

– Вот и хорошо, надо мать успокоить, она, бедняга, после этой посылки все никак не может спать. Что же дальше-то делать? Написать во Францию-то? Может, в гости эту женщину пригласить? Поди, и племянник-то наш теперь парень почти взрослый… Интересно, – вслух подумал Егор.

– Честно говоря, не знаю, – признался Николай. – Это уж надо всем вместе решать. Отцу с матерью он все-таки родной внук, нам с тобой племянник… Вот получается-то… – Николай обвел всех взглядом, и Захар, пристально глядевший на него, утвердительно кивнул, и тотчас словно что давно скрываемое прорвалось в его лице; он быстро вскочил, отошел в сторону, стал ко всем спиной и сделал вид, что закуривает, в то же время чутко прислушиваясь к сыновьям.

– Это я на себя возьму, если вы не против. – Николай указал на тетрадь. – Мать спрошу…

– Бери, эачем эта штука матери? – возразил, не оборачиваясь, 'Захар. – Я так и не разобрал всего, нацарапано, нацарапано…

– Ладно, договорились. – Егор встал, прихватив со стола фуражку. – Мне в поле надо смотаться, еще в лугах посмотреть, сенокос заканчиваем. Ты надолго-то к нам? Хочешь проветриться, а?

– Нет, дня два, не больше. Поезжай, следующий раз с тобой прокачусь, – сказал Николай. – Вон Таню возьми с собой, пусть она посмотрит, как живут и работают в колхозе.

– Не поедет, – усомнился Егор и почему-то засмеялся, но тут же, взглянув на молчаливого, одиноко ссутулившегося отца, быстро ушел с тревожным и напряженным выражением лица.

Вечером в гости к Дерюгинам, посмотреть на Николая, на его жену, собрались дальние и близкие родственники, всего человек двадцать, пришли и отец с матерью Валентины; Николай уже раньше слышал, что Егоров тесть выпить не дурак, а теща баба хитрая и ехидная, по крайней мере мать явно ее не любила, и это было заметно по каким-то их словам и репликам, обращенным друг к другу как бы нехотя; Семеновна, так все называли тещу Егора, с какой-то детской непосредственностью и любопытством в глазах подробно осмотрела Таню, пощупала материю на ее платье и, то и дело называя «деточкой», приводя этим ее в совершенное смущение, стала прямо в глаза расхваливать, какая она красивая, умная да белая.

– Пожалуйста, скажите, почему вы решили, что я умная? – спросила Таня с улыбкой, выбрав момент.

– Как же, ну как же, – заговорила Семеновна. – В городе таких-то дураков необразованных, как наш брат, не водится, это у нас в деревне дурак на дураке сидит. Я вон нашему Егору часто говорю: взял бы да куда уехал в город – глядишь, человеком пожил бы, поумнел. Вон на вас поглядишь, все белые такие да чистые.

– По-моему, Егор Захарович и без того не обделен умом, что вы, – мягко возразила Таня, присматриваясь к своей новой знакомой и пытаясь понять, что за человек перед ней и что ему надо; Николай, краем уха прислушивающийся к их разговору, поспешил на выручку Тане, а вернее, сделать это ему посоветовала мать, сказав негромко, что сватья Семеновна кого хочешь до смерти заговорит, дай ей только волю.

– Что это вы здесь вдвоем? – спросил он, беря Таню эа локоть, как бы в необходимости отвести ее в сторону и сказать ей что-то наедине, но Семеновна не поняла – для нее это был слишком тонкий намек.

– А-а, вот и сваток, – протянула она с живейшей и неподдельной радостью в смугловатом, на вид совсем еще не старом лице. – Ну, дай хоть на тебя поглядеть. Ничего, ничего, – одобрила она после довольно долгого, с головы до ног и не единожды, осмотра Николая. – Ничего, вот только на головке лысинка намечается, да это, когда спереди, как у тебя, сват, от большой умности. Для мужика-то и совсем хорошо, сразу важность тебе. Надо ж тебе, приехали. Тут никто дождаться, поглядеть на вас-то не думал. Другие-то в лето едут, едут, кто откуда, детей привозят. У Сорокопутовых гости, у Нюрки Бобок гости, и Митька-партизан часто бывает, орден в прошлый год получил. Зинка-то Полетаева недавно была, аж из Сибири прикатила с мужиком, постарела, правда, двух дочек уже нажила. – Тут Семеновна слегка повысила голос, вроде бы ненароком глянула в сторопу Егора, открывавшего у стола бутылки с вином; Николай знал из писем матери всю трудную историю Егоровой женитьбы после армии; Егор утихомирился лишь после того, как Зинка Полетаева завербовалась куда-то на сибирскую стройку; Николай по быстрому взгляду брата понял, что он все слышал и что последнее предназначалось именно ему. – Сватья Ефросинья сколь раз обижалась, Аленка – та хоть раз в два-три года заглянет, а ты вроде совсем сгинул… Молодец-то, молодец, сват, что приехал, мать с отцом порадовал. Ну, расскажи, сват, как же ты живешь, как твоя должность-то называется?

– Я радиофизик, инженер, Семеновна. – Николай, не отпуская от себя Таню, имевшую вид крайне растерянный и неловкий, кивнул на телевизор в углу. – Чтобы людям жить веселее было, вот наша задача.

– Неужто такие штуки придумываешь? – изумилась Семеновна и в ответ на новый молчаливый жест Николая сказала, что люди по-другому говорят, что будто бы Николай доктором работает, и Николай, глядя в ее лицо, изображавшее крайнюю степень пытливости и любопытства, коротко переглянулся с Таней.

– Доктор – это не должность, сватья, – сказал он, припоминая и с удовольствием произнося это словечко, «сватья», обозначавшее степень его родства с семьей жены Егора. – Это ученая степень, она за какое-нибудь открытие или изобретение присваивается, как орден, например.

– Сват, а сват, – понизила голос Семеновна, придав лицу несколько таинственное и просительное выражение, – ты бы пристроил Егорку где-нибудь у себя… а? Что ему здесь, в селе-то, делать, и дети такими же сирыми вырастут, а там как-никак… Сейчас из деревни все уезжают, что ж им, хуже других? Ты ему, Николай Захарович, по-ученому-то…

– Ты, сватья, чудачка, как я погляжу, – остановил ее Николай. – Что значит все уезжают? А если ему здесь нравится, работу он свою любит? Мы с ним разговаривали. Что же ему там делать? Ты нас прости, нам надо поговорить с Таней, – добавил он, отходя от нее вместе с Таней, к искреннему огорчению Семеновны.

Собравшиеся у Дерюгиных были не только все хорошо знакомы, они знали мельчайшие подробности и заботы друг друга и, сидя за столами, сдвинутыми в большой комнате вместе, представляли из себя нечто целое; в центре внимания, само собою, были гости из Москвы и, пожалуй, больше Таня, чем Николай; рядом с ними, как почетного гостя, посадили председателя колхоза – человека лет сорока пяти, присланного в Густищи вначале агрономом, а эатем выдвинутого и в председатели; был он очень плотен и еще более спокоен, судя по его медлительным, как бы через силу, движениям; он сразу привлек внимание Николая; тот с самого начала заметил, что, когда председатель говорит, все как бы притихают и отодвигаются от него, и понял, что его здесь уважают; даже мелькавшее иногда в лице Егора нечто ироническое было с изрядной долей внимания; Николай лишь не мог понять, в каких отношениях с председателем отец, казалось, занятый лишь каким-то оживленным разговором со своим крестным. Николай посмотрел сбоку Тане в лицо и, увидев, как она сосредоточенно разрезает в тарелке мясо, дружески коснулся коленом ее ноги; она поняла, что он хочет ободрить и поддержать ее в столь непривычном обществе, и, не поворачивая головы, улыбнулась, показывая ему этой улыбкой, что она рядом с ним ничуть не боится и что ей интересно и хорошо.

Захар с Игнатом Кузьмичом Свиридовым сидели неподалеку от председателя. Игнат Кузьмич еще больше постарел, но держался крепко; он был в очках с толстой роговой оправой, в новом сереньком костюме, явно великоватом; отметив это про себя, Николай вдруг подумал, что если что и погубит человечество, так это абстракция; ведь если какому-нибудь высокому вождю докладывают, что там-то и там-то убито два миллиона, то это для него является далеким и неясным фактом, входящим в жизнь естественным, необходимым компонентом. Пример тому есть, и было их предостаточно, таких примеров, подумал Николай, и самое трудное для правителя – на самой высоте, где-то в болевой точке, не потерять чувства реальности, ответственности за любого нечаянно или несправедливо убитого человека. То же и большой ученый, ведь если даже его идея, его изобретение – верная смерть миллионам и миллионам, для него это далекая абстракция. Какое ему до этого дело, думал Николай, поглядывая на старчески обвислые плечи пиджака Игната Кузьмича; он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд, повел головою и встретился с глазами матери, она кивнула ему, как бы говоря, чтобы он не обращал на нее внимания и занимался своим делом, и он сразу успокоился, все постороннее, мешавшее отступило, и стало хорошо и покойно. Николай, проверяя себя, попросил сидевшего неподалеку отца, хмурого и немногословного, дать ему моченое яблоко; Захар, примерившись, наколол на вилку самое крупное в блюде, протянул, и Николай, благодаря, дружески улыбнулся. Жизнь раскладывала в своих просторах человеческие судьбы с такой гениальной простотой и с такой изящной, почти головокружительной изощренностью, что этого нельзя, невозможно было постичь и уложить хотя бы в слабое подобие закономерности. У отца было шестеро детей, теперь вот осталось пять да прибавились внуки, но разве можно определить что-либо примитивным подсчетом количества?

Николай, чувствовавший себя вначале не совсем ловко, никак не мог понять причины этого, и только случайно мелькнула вначале удивившая его мысль о том, что он совершенно отвык от нормальной человеческой жизни и что провести два часа вот в таком сидении за столом, за простым человеческим разговором, все последние десять лет было бы для него непростительной роскошью и даже дикостью; он шумно завозился на стуле, с удовольствием устраиваясь удобнее, словно собирался просидеть здесь всю ночь, стараясь отогнать посторонние мысли; где-то внутри него шла затаенная проверка новой идеи, сжигающий, изнуряющий процесс работы мозга. Он все отчетливо и ясно слышал и видел, что говорилось и делалось за столом, и хотя ему приходилось отвечать на посторонние вопросы, такие, например, как, почему город притягивает людей и кому это нужно запускать машины на луну, и сколько это стоит, своя, никому не заметная работа не прекращалась в нем ни на секунду, и он понимал, что это не на день, не на два, возможно, на многие месяцы, и страшился, и радовался этому своему состоянию; однажды вот именно по этой причине он на два месяца угодил в больницу с нервным истощением, но и там не мог остановиться, писал формулы и чертежи на салфетках, на скатерти, даже на стенах (врачи категорически запретили давать ему бумагу), но именно в этом и заключался весь смысл его жизни, иначе он ее не представлял.

И он не ошибся; возвратившись в Москву, он действительно неделями, месяцами пропадал в лабораториях, у счетных машин, на полигонах, словно в тумане проскочил год и другой, и даже тяжелая болезнь Лапина и то, что Таня почти все время проводила теперь у постели отца, не могло ничего изменить или остановить.

Но однажды Николая чуть ли не насильно увели из лаборатории, усадили в машину и отвезли домой, и он, едва коснувшись подушки, заснул…

6

Николай вскочил с постели вскоре после полуночи; ему показалось, что он еще как следует не успел даже задремать; чересчур накрахмаленная простыня под ним слегка потрескивала, приятно холодила. Он почувствовал длинную, щемящую дрожь сердца – она была мучительна, и он, замерев и стараясь не шевелиться, ждал, иначе могло окончательно ускользнув то, что пришло к нему. С физическим ощущением усталости и растерянности он чувствовал, отчетливо осознавал, как вновь ускользает уже ясное вроде бы решение, окончательно и так неожиданно пришедшее не то во сне, не то наяву; но то, что оно, это решение, давно и трудно отыскиваемое, было единственно верным, он не сомневался, он это чувствовал и по тому собственному внутреннему состоянию опасного и замирающего полета, что продолжало жить в нем уже после того, как он открыл глаза и вскочил; все его существо словно оставалось разделенным, разорванным на две половины, и они пока никак не могли сойтись и составиться в одно прежнее целое. Он с невольным стоном скинул ноги с постели и, держась руками за голову, с ощущением, что он все время окутан каким-то разреженным, жгущим воздухом, пошел на кухвю, нащупал там графин с холодным квасом и жадно напился прямо из горлышка, обливая себе шею и грудь. Затем он сел тут же на жесткий, холодный стул. И хотя все исчезло, затянутое каким-то горячим туманом, ощущение присутствия окончательного решения не исчезло, оно было и в нем, и во всем, что окружало его; требовалось какое-то последнее усилие, еще один шаг. Голова горела, он сам чувствовал, что она горела, но боль в ней прошла, и она была пугающе ясной, словно бы невесомой… вот, вот, так, шептал он, я проснулся от того, что… что… что же? что?

Николай вздрогнул, какая-то масса словно надвинулась на него, в окне дрожали, перемещаясь, слабые огоньки; происходило невероятное, то, над чем он бился вот уже несколько месяцев, вынырнуло без всякого на то усилия и причины, но все-таки ясности и конкретности по-прежнему не было. «В тот момент, когда я проснулся, я что-то видел, нужно обязательно вспомнить», – подумал он внезапно; все той же обнажившейся стороной своего самого мучительного и сокровенного «я» он знал, что именно в этом все и заключается. Он должен быть вспомнить то, что увидел, просыпаясь и вскакивая; да, да, вначале был словно толчок, что-то заставило его вскочить и что-то словно тотчас метпулось из глаз, что то слепящее, быстрое… Что-то словно рыжеватое, необычайное…

Он встал и, пошатываясь, быстро пошел в комнату жены.

– Таня, Таня, Таня… Таня, – сказал он, совершенно забыв в этот момент, что жена вот уже два месяца проводит почти все время у тяжело больного отца. – Таня, я умираю, – сказал он, подошел к постели, упал на нее и замер. – Таня, Таня, – говорил он, – я нашел, нашел, но ты этого не узнаешь. Я нашел, да, я нашел… это должно заменить все, даже тебя. Гип-гип, ура! Я нашел, Таня! Нашел, черт возьми! Нашел!

Он плакал без слез, как умеют иногда плакать мужчины, с насмешкой к себе, повторяя непрерывно какие-то дикие, нелепые слова, и какое-то горькое счастье сжигало его; да нет, какое же это было горькое счастье, в конце концов есть счастье выше любви, выше женщины, выше всего, даже выше смерти: это проникновение в тайну, это, вероятно, и есть чувство собственного соприкосновения с изначальным нечто, и это чувство не выразить и не объяснить никакими словами и философиями, это всего лишь сладкая, замирающая дрожь сердца, собственное растворение в безграничности времени и пространства, возвращение к первичности, к ее великой тайне, дойти до нее, вероятно, для человека и значит заветный предел. Но этот предел можно только почувствовать холодным ветерком в сердце, вот как он сейчас, но и этого достаточно…

Пошатываясь, он встал, прошелся, приходя немного в себя, по комнате. Он был один, и ему не с кем было поделиться; случившееся с ним и то, о чем он только что думал словно в каком-то горячечном бреду, все это начинало казаться смешной, даже стыдной нелепостью; он врал, ведь для себя ему ничего не нужно, и никому это не нужно, никакие тайны, открытия и победы не заменят близкого человека; он рванулся в кабинет, схватил трубку телефона и, набрав номер, замер; редкие, тяжелые гудки на другом конце провода отдавались в нем какой-то нетерпеливой радостью. Трубку взяла она, Таня, и он это сразу почувствовал, хотя она не произнесла еще ни одного слова.

– Таня, – сказал он, – мы должны встретиться, поговорить. Ты должна немедленно приехать, сейчас, сию минуту. Это необходимо.

Николай перевел дыхание; чуткая, живая тишина лилась, казалось, в самый мозг.

– Что-нибудь плохое случилось? – услышал он наконец тихий, далекий голос и безошибочно определил, что и она взволнована и не может этого скрыть.

– Да, да! – закричал он. – Случилось! Мне необходимо тебя видеть! Приезжай немедленно, Таня, слышишь, ради бога, приезжай!

Он долго, обессиленно держал трубку в опущенной руке, растерянно улыбаясь; не ожидал, что она так быстро согласится, и, когда раздался звонок, он выбежал в коридор, так и не успев ничего привести в порядок в квартире; увидев его, ждущего, счастливого и нетерпеливого, с широко распахнутыми ей навстречу серыми сияющими глазами, она сразу забыла все то горькое, что хотела сказать. Медленно шагнув к ней, Николай обнял, притиснул к себе и стал целовать, вначале тихо, бережно, затем все сильнее и крепче; она выпустила из рук сумочку, неловко запрокинула голову. Привычное, волнующее тепло его тела передавалось ей; столько раз она зарекалась покоряться безропотно этой его необузданной, почти мучительной силе, но сейчас она впервые поняла, что это необходимо, что жить без этого немыслимо, и ей было так хорошо, как никогда не было раньше, и она, не открывая глаз, видела его сейчас всего; он лежал, спокойно и тихо улыбаясь, и в нем сейчас ничего не было для нее тайного, она чувствовала и понимала его так, что ей стало страшно. Но это было всего лишь прозрением любви и скоро прошло. У самой у нее еще оставалась для него тайна, и она наслаждалась этим почти по детски; уткнувшись горячим, счастливым лицом ему в грудь, она затихла; она знала, что не выдержит, в конце концов поделится с ним.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60