Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любовь земная (№2) - Имя твое

ModernLib.Net / Современная проза / Проскурин Петр Лукич / Имя твое - Чтение (стр. 17)
Автор: Проскурин Петр Лукич
Жанр: Современная проза
Серия: Любовь земная

 

 


Но помочь Федюнину на этот раз было бы уже совершенным преступлением, и поэтому Вальцев старался побыстрее закончить разговор, нетерпеливо поглядывая на телефон, тем более что нужно было торопиться на моторный, поездка эта тоже не из легких (крутой характер Чубарева был ему известен с довоенных лет), и Вальцев действительно уже не имел ни минуты времени; Федюнин понял и встал.

– Как же все-таки со мной, Геннадий Михайлович? – спросил он тихо.

– Подумаем. А такой Захар Дерюгин действительно был, ты этого зря недооценивал. Был он, понимаешь… и все тут, – сказал Вальцев, уже думая о другом, кого бы из самих густищинцев наметить там в председатели, может, того же Митьку Волкова… «А что? – даже несколько растерялся он от своей находки. – И очень даже толково может выйти…» Вальцев энергично, с удовольствием потер руки.

– Не понял, вы это мне? – голос у Федюнина сорвался.

– Да нет, с тобой, брат, все ясно, – невозмутимо отозвался Вальцев. – Сдавай дела. Вынесем вопрос на бюро райкома, прибивайся потихоньку к своему берегу, Фрол Тимофеевич, мой тебе совет. На чужой высоте у любого воздуха не хватит.

– Какую высоту-то? – страдальчески морщась, поинтересовался Федюнин.

– Помнится, раньше ты неплохим бухгалтером был… вот давай обратно в плановый отдел.

– Жаловаться буду! – неожиданно сорвался Федюнин на тонкий фальцет, бледнея. – Я – коммунист, у меня стаж! Я воевал! Вы воров покрываете! Я…

– Поди охладись, Фрол Тимофеевич, – сказал Вальцев, миролюбиво моргая. – Чтобы потом не жалеть. Бывай, бывай…

– Простите, Геннадий Михайлович, – совершенно иначе заговорил Федюнин, и глаза у него стали стеклянными, – со мной вы справитесь, у вас власть. Но вот что… Не кажется ли вам, что вы в этом конкретном случае не ту линию гнете? Честно? Если взглянуть на вопрос с другой стороны, кого вы покрываете? Вора, расхитителя, а я какой-никакой, башковитый ли, бездарный ли, но стою на твердой партийной линии…

– Ага! Это я знаю, да ведь этого, к сожалению, мало. – Вальцев, придвигая папку с бумагами по моторному заводу, одновременно нажал кнопку вызова секретарши.

Федюнин, оборвав на полуслове и все поняв, вздрогнул потным, страдальчески-отчаявшимся лицом и уплыл куда-то в сторону; тотчас в ушах Вальцева зазвучали другие голоса, другие интонации, на него вплотную надвинулось лицо Захара Дерюгина на том, еще задолго до войны, бюро, когда оп, раскаленный донельзя, выложил на стол перед Брюхановым свой партбилет и ощупью, слепо вытягивая вперед руки, бросился в дверь.

– Если надо, я в обком, к товарищу Брюханову! У нас ЦК есть! – опять назойливо ворвался в сознание голос Федюнина.

– Давай, давай, Фрол Тимофеевич! Чего уж Брюханову, давай сразу в Политбюро! – повысил наконец голос и Вальцев. – Только сначала бюро райкома твой отчет заслушает о развале работы в одном из самых больших колхозов области. А сейчас ты свободен.

Оставшись один, Вальцев покурил у окна, хмуро понаблюдал, как в широких листьях сирени, готовых окончательно осыпаться, хозяйствует мелкий ветряной дождь, зарядивший сегодня с самого утра. В ушах стояла все та же мучительная, растерянная интонация Брюханова, совершенно еще молодого, перетянутого ремнями, с резко обрезанными скулами. «Кажется, добились, угробили мужика… а мужик-то хороший ведь, наш… А, черт, все нескладно, все не так!»

<p>6</p>

Аленка сообщила мужу о своей беременности неожиданно и для себя, и для него, с некоторой растерянностью в голосе. Брюханов уже засыпал, они только что погасили свет. Ему послышалось, что она что-то сказала, что-то важное, и он, открыв глаза, помолчал, пытаясь припомнить, затем спросил:

– Мне послышалось, ты что-то сказала?

– Да, – не сразу отозвалась она, – сказала, Брюханов. А ты уже спишь… спишь… Эх, Брюханов!

– Аленка! – Он резко высвободил руку у нее из-под головы, сел; до него с трудом дошел смысл сказанных ею, пробившихся в полузатуманенное сном сознание слов, он замер, словно боялся что-то самое дорогое спугнуть. – Аленка… правда?

– Да, да, да, – торопливо зашептала она. – Тише, тише, ты все испортишь, сглазишь…

– Только послушать… это говорит будущий врач. – Он приподнял ее за плечи, поцеловал в губы; сон совершенно пропал.

– Слушай, Брюханов, почему мужчины так примитивны?

– То есть? – заволновался он, не находя слов и от полноты счастья снова целуя ее.

– Этого не объяснишь, – сказала Аленка. – Просто, очевидно, ни один мужчина не способен уловить того, что нужно женщине в такую минуту…

– Только скажи, что тебе нужно, – подхватил Брюханов, не отпуская ее. – Я все сделаю, все, что ты хочешь? Ты только скажи!

– Не знаю, в том-то и дело. Мне ничего не нужно. Ничего, кроме тебя и ребенка. Но ты молчи, все равно молчи, еще можно все испортить, – тихо и счастливо рассмеялась она, прижимаясь к нему и снова, в который уже раз, подпадая под его власть, чувствуя теперь его как-то иначе, непривычнее, и радуясь тому, что у ее ребенка будет такой большой и неуклюжий в счастливую минуту отец.

– Все будет хорошо, Аленка, – шепнул он коротко и властно. – Я все сделаю, все, даже невозможное.

– Не надо мне ничего невозможного, – тем же шепотом отказалась Аленка. – Я все теперь имею… Тьфу! Тьфу! Тьфу! – тут же испугалась она.

Больше они ни о чем не говорили, он лишь быстро и жадно поцеловал ее, и потом, когда она уже спала, свернувшись в комочек, он никак не мог успокоиться, все лежал, думал и стыдился того, что мог так дико ревновать ее к прошлому; он думал о том, что будет ребенок, и не мог представить, что это будет за ребенок, мальчик или девочка. Он даже не мог сейчас сказать, кого бы он сам хотел, мальчика или девочку, он так и не мог этого решить, и не только в эту бессонную ночь, но и в течение всего остального времени вплоть до того момента, когда Аленку отвезли в больницу, отвезли без него (как-то незаметно в работе проскочила осень, прошла и зима, и он должен был проводить областное совещание по расширению посевных площадей), и, только вырвавшись в больницу поздно вечером и просидев там до рассвета, он по-настоящему испугался. Роды были тяжелые; стараясь держать себя в руках, он все боялся за жену; пусто для него было в мире без Аленки, невыносимо пусто. Он бы не смог прожить без нее ни одного дня; забывшись, он вскочил и заходил по тесному, узкому кабинету, некстати вспоминая о первой своей жене, о Наташе, и чувствуя тихо, болезненно сжимающееся сердце; нехорошо, нехорошо, несчастная мысль, нельзя было даже близко пускать ее к себе; от суеверного страха он даже помотал головой и, вытирая мокрый лоб, в который уже раз нервно закурил и с отвращением сплюнул; во рту стоял противный вкус табачного перегара и было сухо; он уже давно выпил воду из небольшого кувшина на тумбочке, а позвать кого-нибудь не решался. «Что же это такое? – подумал он с раздражением. – Почему мне никто ничего не говорит? Немедленно, немедленно вызвать хорошего специалиста из Москвы…»

Бросив папиросу в металлическую эмалированную урну, он решительно шагнул к двери. Находиться в неизвестности Брюханов дальше не мог, нужно было срочно действовать. И тотчас, словно угадав его намерение, в дверях появился главный врач – эту кареглазую, всегда несколько медлительную женщину Брюханов давно знал.

– Ну что, Зинаида Ильинична? – кинулся он к ней.

– Успокойтесь, Тихон Иванович, успокойтесь, – сказала она, устало присаживаясь на кушетку, застланную чистой простыней; у нее давно уже, еще со времени эвакуации в Свердловск, поседели волосы, но при ярких глазах и свежей коже лицо оставалось удивительно моложавым. – Зачем же словно мальчик-то… Право, право, солидный мужчина, и нервы сдали, а дело самое обычное. – Зинаида Ильинична улыбнулась, и карие, яркие глаза ее потеплели, осветились изнутри тем успокаивающим, мягким, ласковым светом, который присущ людям добрым, привыкшим иметь дело со страданиями людей и поэтому уже выработавшим в себе свойство постоянно успокаивать и утешать. – Такая уж наша бабья участь, – продолжала она, – все хорошее вам, мужчинам, а все самое тяжелое – бабам. – Заметив в его лице нетерпение и даже возмущение, она, словно снимая напряжение, покачала головой, опять улыбнулась. – Все идет нормально, ребенок великоват… Но и мамаша сильная, справится…

– Как справится? Надо помочь ей, Зинаида Ильинична, голубушка…

– Поможем, поможем, что вы за беспокойный человек, Тихон Иванович, – удивилась Зинаида Ильинична. – Рожает баба, родит, право, куда денется! У нас специалисты есть на все случаи, поможем. Шли бы домой, сегодня-то, вероятно, рабочий день?

– А вам, Зинаида Ильинична, разве отдых предстоит?

– У меня другое, у меня и привычки иной нет.

Зинаида Ильинична разговаривала с Брюхановым спокойно и ровно, но ему казалось, что она напряженно прислушивается, и поэтому сам он никак не мог успокоиться; все пытался что-то спросить или сказать и, расхаживая по кабинету, совсем или почти совсем не воспринимал ее утешительных слов, казавшихся ему примитивными и даже глупыми, хотя это были обычные слова знающего и любящего свое дело человека, наиболее просто и полно выражавшие самую суть происходящего; в то же время Зинаида Ильинична, стараясь успокоить Брюханова, понимала и не осуждала его, понимала, что для него сейчас ничего на свете не существовало, кроме таинства, происходящего где-то неподалеку, именно в этом сейчас и был заключен весь смысл его жизни, и нынешней, и будущей, и ничто иное его сейчас не интересовало. И это действительно было так. Все совещания, поездки, неисчислимое множество больших и малых дел – все для Брюханова отступило куда-то, поблекло и казалось незначительным, мелким, никакие разумные доводы сейчас не могли остановить и успокоить его. Он, разумеется, не знал и не мог знать, что принесет в мир еще один новый человек, по закону сменяемости вот-вот готовый появиться, вдохнуть самостоятельно в слабые еще легкие первый глоток воздуха. Просто ему хотелось, чтобы у него в доме, рядом с ним, появился ребенок, его ребенок, чтобы он мог любить его, и заботиться о нем, и знать, что это его ребенок. Да, да, его ребенок, нельзя же вечно заботиться только о чужих, хотя что в этом мире считать чужим? Он не скрывает от себя ничего. Аленка, именно Аленка, вот для него главное. Ребенок должен крепче связать их, и хотя эта мысль была ему неприятна, он не мог, оставаясь один на один с собой, отбросить ее, она была слишком важна. Это был скорее инстинкт, безусловный, безошибочный, нерассуждающий, и Брюханов, даже если бы захотел, ничего не мог изменить. Все время, пока Аленка носила, а носила она очень тяжело (токсикоз, появившийся на четвертой неделе, не отпускал ее ни на минуту, и она совсем исхудала), Брюханов, разделяя ее страдания и сочувствуя ей, в глубине души знал определенно, что только ребенок может связать их навсегда и освободить его от унизительного чувства постоянной зависимости, от страха потерять. Брюханов стыдился своих мыслей, но не мог и не хотел прогнать их, и сейчас, когда Аленке было так плохо, ему показалось, что мысли и опасения его неуместны, что он предает ее, оставляя наедине со своим страданием ради незнакомой, не известной пока еще никому жизни, а поэтому и ненужной… Боясь повернуться и взглянуть на Зинаиду Ильиничну, Брюханов остановился у стены, перед ним на несвежей уже побелке прорисовывалось похожее по своим очертаниям на чью-то смеющуюся рожицу пятно Что, что такое? – недоуменно поразился он. Ему послышался отдаленный, тем не менее даже не мученический, а какой-то цепенящий, проникающий во все стены и двери крик, и даже не крик, а вой; по тому, как Зинаида Ильинична подобрала под себя ноги, он понял, что не ошибся. Он беспомощно замер, в ушах что-то тоненько ныло.

– Ну-ну, – сказала Зинаида Ильинична недовольно. – У нас сразу пятеро рожают. Уж сама не знаю, почему разрешила вам быть здесь… Вот так бабы постарше да по первому разу и кричат.

Зинаида Ильинична, еще раз искоса, теперь уже со скрытой досадой, взглянув на Брюханова, подумала, что вот вам и первый секретарь обкома, говорят, жестокий, беспощадный даже к незначительным промашкам и слабостям человек, а ничем, оказывается, не отличается от остальных; вот где человек скидывает все застежки. Увидели бы его сейчас подчиненные, было бы, пожалуй, забавно…

С видимым усилием поднявшись, Зинаида Ильинична успокоительно кивнула Брюханову, шагнула к двери, но, уловив близкие шаги в коридоре, остановилась, ожидая. Дверь распахнулась, быстро и энергично вошел врач, молодой, в белой шапочке, из-под нее от встречного света у него блеснули глаза.

– Полный порядок, Зинаида Ильинична, – сказал он. – Очень крупный ребенок, пришлось…

– Ладно, ладно, Федя, – совсем по-домашнему остановила его Зинаида Ильинична, поворачиваясь к Брюханову. – Вот крестный-то ваш, Тихон Иванович…

– Поздравляю, товарищ Брюханов, с дочерью, – молодой врач ослепительно белозубо улыбнулся, пожимая руку Брюханова, и шутливо развел руками, показывая: – Во какая богатырша!

Брюханов непонимающе смотрел на его руки; как только врач произнес это непривычное слово «дочь», Брюханов, хотя никогда раньше определенно не думал об этом, тотчас решил, что хотел именно дочь, что он всегда знал, был уверен, что родится именно дочь и что все будет благополучно; он никак не мог согнать с лица какую-то радостную и глупую улыбку, все неуклюже топтался на месте и вдруг рванулся к двери; Зинаида Ильинична проворно опередила его.

– Э-э-э, Тихон Иванович, – шутливо, с некоторой укоризной остановила она его. – Большего даже я, бог здесь и царь, не могу позволить. Ступайте домой, ступайте, утро на дворе.

– Значит, все в порядке? – все никак не мог успокоиться и привыкнуть Брюханов.

– Разумеется, – подтвердил молодой врач, опять обращая на себя внимание белозубым решительным лицом, ему невольно, почти бессознательно хотелось, чтобы его запомнили и отметили; тут же, встретившись с понимающим взглядом Зинаиды Ильиничны, он поймал себя на том, что краснеет, и, гася на лице оживление, сдвинул брови. «Вот старая перечница, – подумал он. – Как сова, в темноте видит». Но он тут же опять смело взглянул на нее, потому что случай и в самом деле был очень трудный и она отлично это знала; нет ничего плохого, что об этом узнают те, к кому это непосредственно относится.

До Брюханова не дошла эта короткая сценка; выпровожденный Зинаидой Ильиничной, скоро он уже шагал по пустынному и оттого еще гулкому городу; свежая предутренняя тишь сторожила город, в серых зыбких глубинах площадей, улиц и переулков была уже и не тьма, но и не свет, а какой-то робкий переход от одного к другому. Сейчас он любил свой город нерассуждающей, сдержанной любовью, и она наполняла его до краев, он чувствовал себя молодо, полновесно, шел из улицы в улицу не торопясь, потому что самое главное свершилось и торопиться было незачем. Торопиться сейчас было попросту нельзя, чтобы не оскорбить того, что произошло; он шел и жил только тем, что было сейчас, что происходило в нем, не хотел ни оглядываться назад, ни засматривать в будущее… Это был один из тех моментов жизни, когда человек открывает истину о самом себе и бывает иногда безмерно удивлен, даже озадачен. Именно это чувство новизны окончательно отрезвило Брюханова; он заспешил домой; он больше не хотел оставаться наедине только с собой, чтобы не узнать о себе слишком многого; в некоторых местах, сокращая путь, он с мальчишеским озорством перемахивал через заборы и, все-таки сбившись с дороги, каким-то образом оказался на самой окраине города, в одном из старых садов, посаженных, пожалуй, еще до революции. Пораженный, он остановился среди старых раскидистых яблонь, густо укутанных светящимся туманом; шагнув к одному из деревьев, он наклонил ветку к самому лицу; пахнуло тончайшим ароматом цветения, перед глазами нежно задрожало розовато-молочное, мохнатое соцветие в мелкой росной пыли. Опять весна, сказал он, и это прозвучало в нем как откровение; жадно вдыхая густой, наполненный свежестью цветущего сада воздух, он уже различал, кроме чистого, вызывающего ощущение хрустящей свежести запаха росы, и сдержанный, неброский запах свежевскопанной неподалеку под грядки земли; вот только теперь мысль его метнулась куда-то назад, в темный, безоглядный провал. Удивленный, он остановился, это был какой-то необходимый рубеж, сейчас запах весеннего цветения коснулся его, словно дрожь уходящей жизни. Сорок семь лет позади, куда-то кануло все, исчезло за бесконечной работой и суетой, за много лет он, пожалуй, впервые опять увидел, что яблони цветут. И хотя он еще был полон сил и желаний, он почувствовал и тот свой особый рубеж, когда-нибудь его каждому надо будет перешагнуть. И это был даже не страх, страх был слишком мелок по сравнению с этим всеобъемлющим чувством, точно определить которое он не мог, он был скорее озадачен тем, что именно цветущий сад привел его в такое состояние. Да, да, сказал он себе, стараясь дышать и думать спокойнее, разумеется, придет время, и ты должен будешь исчезнуть, таков закон живого, что же тут нового ты открыл? У тебя только что родилась дочь, ты здоров, у тебя еще много всего впереди… но этот неожиданный порог… Зачем же, зачем? – остановил себя Брюханов. Ни одной минуты из прошлого не вернешь, не проживешь по-другому, сад снова буйствует, мне и страшно, и хорошо, это и есть жизнь, и от нее нельзя, невозможно укрыться, как раз это и хорошо, что нельзя укрыться…

Он готов был сейчас на любую глупость, мог сесть на землю и расплакаться, все было настолько непривычно, что он и в самом деле почувствовал слезы на глазах и торопливо пошел дальше, перепрыгнул через низенький, затрещавший под ним заборчик и, увидя перед собой ошеломленные, испуганные глаза какой-то приземистой старухи с лопатой в руках, растерялся.

– Доброе утро, – сказал Брюханов, и старуха озадаченно кивнула в ответ и с понятной долей осторожности попятилась, подслеповато присматриваясь к нему и определяя, не непутевый ли это племянник крадется в дом опять на заре. – Вот заплутался немного, думал дорогу выпрямить, а получилось наоборот…

– В чужом дому всегда шиворот-навыворот, – пробормотала ему в сердцах старуха и еще отступила назад; он вспомнил эту испуганную старуху, уже открывая дверь домой и видя перед собой встревоженное лицо Тимофеевны.

– Хорош! – негодующе всплеснула она руками. – Жена рожает, а тебя где это нечистик носит? Тебе твой Вавилов, помощник, два раза звонил. Погляди, костюм-то новый как отделал… батюшки!

– Дочь, Тимофеевна, – выдохнул Брюханов, разводя руки. – Такая вот дочка! Во-о!

Обхватив Тимофеевну, он закружился с нею по комнате, она что-то ошеломленно говорила, отпихивалась, и когда опустил ее на диван и сам сел рядом, все никак не могла прийти в себя, хватала крепкозубым ртом воздух и держалась рукой за грудь.

– Ох, уморил, – едва смогла наконец выговорить она. – Ох, батюшки мои, где же это видано – старого человека мячиком к потолку… подкидывать, ох…

– Есть хочу, Тимофеевна! Давай все на стол!

– Тише, тише, Колюшку разбудишь, – забеспокоилась Тимофеевна, заражаясь его радостью и улыбаясь сквозь светлые слезы. – Тоже заснуть не мог, загляну к нему, а он сразу голову кверху тянет. «Что?» – спрашивает. «Да ничего, говорю, спи ты ради бога, не твоя это забота…» Давай иди, иди умойся да костюм сыми, в люксе ведь шитый, иди, иди, не в беспризорном доме, найдется все, что нужно… Ах ты боже мой, значит, девочка, говоришь? – дала наконец волю своей радости и Тимофеевна. – Видишь, Фома неверующий, старые люди знают, поди… Я тебе говорила, девочка будет, так ты все смехом, все смехом…

<p>7</p>

На другой день, проезжая мимо цветочного ряда напротив старого, кое-как залатанного здания театра, где в основном старухи и дети продавали букеты первых цветов, Брюханов от полноты чувств накупил целую охапку нарциссов и тюльпанов, отнес в машину. Каким-то образом слух о рождении дочери просочился, и его весь день сегодня поздравляли, а сияющий Лутаков, председатель облисполкома, даже привез цветы из оранжереи и сам поставил их в хрустальную вазу, извлекши ее из шкафа, где она хранилась как один из образцов продукции холмских хрустальных дел мастеров. В ответ на возражение Брюханова дружески-ласково, точно угадывая настроение момента, он несогласно покачал головой.

– Что вы, что вы, Тихон Иванович, что вы! – сказал он. – Как же иначе? Праздник есть праздник.

И Брюханов махнул рукой, ему сейчас все были симпатичны.

Жарко припекало майское солнце, и Брюханову казалось, что все цветы этого погожего майского дня действительно должны принадлежать Аленке; сложив букеты на заднее сиденье, он задержался взглядом на рекламном щите. Солнце было еще высоко, вслед за машинами тянулись хвосты пыли; дождя уже давно не было; прищурившись, Брюханов обвел взглядом безоблачное, налитое щедрым солнечным светом небо. «Ничего, будет дождь», – решил он, окончательно настраиваясь только на хорошее.

– Здравствуйте, Тихон Иванович, – раздался рядом с ним чей-то голос, и он, оглянувшись, увидел высокую женщину; глаза у нее смеялись и в то же время в них таились настороженность и грусть; Брюханов узнал ее сразу, быстро шагнул навстречу под бойкими взглядами двух старух с цветами, продолжавшими на всякий случай держаться к нему поближе.

– Клавдия Георгиевна, – сказал он с той теплотой и потерянностью, которые появляются, когда человек неожиданно встречает то, о чем давно забыл, но что когда-то было близким и волновало. – Здравствуйте, Клавдия Георгиевна… Как же вы живете? Почему не дали знать о себе?

– Зачем, Тихон Иванович? – Она не опустила глаз, они были прежние, дерзкие, зеленые.

– Зачем? – переспросил Брюханов. – Как зачем? Где вы сейчас работаете, как живете?

– Время, Тихон Иванович, идет, дочь у меня уже замужем… Я на старом месте, все та же музыкальная школа. Люблю свое дело… да и поздно что-либо менять…

– Я видел Семена у партизан, в отряде Горбаня… Перед заданием, не было времени даже поговорить. А потом он не вернулся…

– Что ж, так, видно, ему на роду написано, – сказала Клавдия, и он только тут заметил, как сильно она постарела, поблекла. – Сеня никогда не отличался везением…

Брюханов хотел запротестовать, но Клавдия с какой-то злой усмешкой взглянула на него, это его и остановило. На мгновение он снова увидел перед собой ту женщину, которую когда-то близко знал и которую успел забыть, но ничего не почувствовал, глаза у него стали острее и отчужденнее.

– Вы женаты, Тихон Иванович, – сказала Клавдия. – Я несколько раз видела вас издали… Скажите, вы наконец нашли свое счастье?

– У меня дочь родилась, Клавдия Георгиевна. – Брюханов кивнул на машину. – Вот, собираюсь навестить.

– Поздравляю, я рада, – Клавдия пристально, словно пытаясь проникнуть глубже, туда, куда нельзя и незачем было стремиться, поглядела на него, но затем, спохватившись, опустила глаза. – Не знаю, зачем окликнула вас, – коротко вздохнула она. – У вас было такое счастливое лицо… я рада за вас. Ну ладно, простите, Тихон Иванович, задержала…

Она попрощалась еле заметным кивком, он молча посмотрел ей вслед, сел в машину, взглянул на Федотыча, и тот сразу же тронул. Что можно было сказать ей? – подумал Брюханов. Что он в самом деле счастлив? Но что такое счастье? Вот уже пять лет он не может привыкнуть к тому, что война кончилась, иногда даже не верит этому. Откроет глаза на рассвете, прислушается и ждет, что вот-вот тишина лопнет, обрушится на него грохочущей лавиной. Только оказавшись вчера в цветущем саду, он окончательно понял, что война в самом деле кончилась. Он бы мог сказать об этом Клавдии, но вряд ли она поверила бы, для этой женщины на первом плане всегда была сама она, ее порыв. Есть такие люди, живут в одном луче, ничего не замечая вокруг этой узкой полосы перед собой, винить их за это нельзя, для них просто ничего не существует, кроме них самих, они сами от этого несчастливы, ищут причину вовне, а она в них самих, и только в них. Хотя кто знает, как все это бывает. Сейчас он знает одно: он счастлив, да, счастлив, и у него теперь есть дочь, теперь какая-то часть Аленки навсегда и безраздельно принадлежит ему, и этого уже никто никогда не сможет у него отнять. Она и сама понимала это его настойчивое желание иметь ребенка и как никто страдала от этого. Теперь все будет иначе, по другому…

* * *

Аленка лежала в небольшой отдельной палате, рядом с кабинетом главврача. Она все еще не верила, что все позади; забываясь иногда коротким сном, она просыпалась в холодном поту от ужаса, что все повторится; в один из таких моментов, испуганно приподнявшись на локтях, она увидела знакомую нянечку.

– Что же это такое? Где ребенок? Почему его не несут, узнайте, пожалуйста! – попросила она. – Так у меня молоко пропадет…

– Посетителя принимай, – сказала ей на это нянечка, улыбаясь добрым морщинистым лицом. – Я пособлю, пособлю…

Беспокойно, с помощью нянечки, Аленка оправила на себе простыню, подтянув ее выше, до самого подбородка. Нянечка вышла. Аленка почти сразу же увидела в дверях мужа с фантастически огромным букетом цветов. Брюханов приблизился, не сводя с нее глаз, затем неловко огляделся, отыскивая, куда положить цветы, не нашел и положил их на подоконник и на кровать в ноги Аленки, и она сразу через простыню почувствовала их прохладу и свежесть. «Спасибо», – одними губами шепнула она; в ее изменившихся, как бы сильно выцветших глазах еще таилось страдание, непонимание этого страдания, но в них уже проступала и какая-то новая, неизвестная ему глубина. Брюханов, отмечая, что она очень бледна, и губы у нее искусаны, и что ей, очевидно, было плохо, все-таки не мог перебороть своего счастливого, радостного настроения.

– Это пройдет, Аленка, – сказал он. – Ты такой молодец…

Он быстро наклонился, поцеловал ей руки, и сам почувствовал ее сухие, горячие губы.

– А ты знаешь, – сбивчиво-беспокойно заговорила она, – девочка прелестная, так похожа на тебя. Тихон, я сначала так испугалась, у нее вот здесь, – Аленка откинула со лба волосы, – на лбу и на затылке, большие красные пятна… Величиной с монету. Представляешь, на самом лбу, над переносицей, я так испугалась, так плакала. А Зинаида Ильинична говорит, что это родовое, потом обязательно пройдет… Утром в первый раз приносили кормить, она сначала никак грудь не брала, мы обе с ней наревелись, она так беспомощно, беззубо плачет… Тихон, Тихон, как это можно, ничего не было, и вдруг – человек… – Она разгладила обеими руками простыню, и Брюханов удивился ее исхудалым рукам. – Мы назовем ее Ксенией, Тихон, Ксения… Маленькая, маленькая…

– Почему Ксеней? – спросил Брюханов, прислушиваясь к незнакомым грудным ноткам в ее голосе и стараясь определить свое отношение к странно-непривычно звучащему имени девочки.

– Не знаю. – Аленка снова беспокойно облизнула губы. – Ксения – красивое имя… Девочка сильная, врачи говорят, очень активная… Смешно звучит, правда, активная! О такой крошке, вот ты посмотришь, она очень хорошенькая!

– Ну что ж, Ксеня так Ксеня, – согласился Брюханов, привыкая к этому имени.

– Дай телеграмму матери, в Густищи, Тихон, – попросила Аленка. – Она так ждала внучку или внука. Только сразу пошли, пусть порадуется…

– Обязательно. – Брюханов взял ее бледную руку, он как будто стыдился сейчас своего здорового, крепкого тела и старался сжаться, стать незаметнее, – Ну, как ты?

– Знаешь, было так страшно, Тихон, – призналась она и слабо стиснула его пальцы. – Главное, никто-никто тебе не может помочь, точно ты остался один на один с целым миром, этого даже не передашь… Только от тебя зависит, быть новой жизни или нет. Нет, я не то говорю, я не умею сказать… Ни о чем не думаешь, только боишься сплоховать. А на тебя надеются, вот и стараешься держаться изо всех сил… Когда мне Ксению показали на столе, я увидела, что она твоя копия – те же губы, смугленькая, как ты… Я все совершенно забыла, точно все прежнее отрезало, одно я знаю, что не зря живу на свете…

Аленке надо было выговориться, она говорила и говорила, лихорадочно блестя глазами и облизывая сохнущие губы; он поймал на себе ее беспокойный взгляд и успокаивающе погладил ее руку; в ее словах было все просто и ясно, но в то же время сама она как бы по-прежнему оставалась за особой чертой, откуда не было выхода.

– Знаешь, Брюханов, я, кажется, поняла, почему мужчины боятся смерти и так трудно умирают, – уже спокойнее сказала она по-прежнему откуда-то из своего далека, в которое он не мог проникнуть.

– Почему же?

– Потому что они не рожают. – Аленка утомленно закрыла глаза, но тут же, вспомнив, забеспокоилась: – Слушай, попроси нянечку, пусть принесет какую-нибудь банку. Цветы ведь завянут, что же это я… Спасибо тебе и за цветы, и за Ксеню… Скоро ты ее увидишь. Постой, неужели двенадцать? Слышишь шум в коридоре? Кормить разносят. Ты отойди, пожалуйста, подальше, в угол… Повязку, повязку надень, тебе никто ничего не скажет, хотя это, конечно, не положено…

Маленький сверток в красном пикейном одеяльце, внесенный в палату сестрой, был до того мал и так не похож на человека, даже только что родившегося, что Брюханов растерялся; он завороженно смотрел, как Аленка ловко приняла этот сверток из рук сестры, откинув при этом верхний край одеяльца; повернувшись на бок, она выпростала полную, набухшую грудь с маленьким тугим соском и приложила ребенка к ней. Затаив дыхание, Брюханов глядел на сморщенное личико, вздернутый, сопевший носик и крепко ухватившие материнский сосок вздутые, как показалось Брюханову, сердитые губки; глаза у ребенка были закрыты.

– Она спит? – приподнимаясь в своем углу на цыпочки, вытянул голову Брюханов.

– Правда, красавица какая? – шепотом спросила Аленка, не отрывая от дочери сияющих глаз; ответить он не успел: в палате появилась пожилая нянечка, помогавшая Аленке прибрать постель, быстро собрала цветы.

– Ничего, теперь расти будет не по дням, а по часам, – заметила она, адресуясь почему-то именно к Брюханову. – Так что ты, папаша, не беспокойся… Ну, да не тебе говорить, не первый-то, поди, раз… А цветочки принесу, вот только в посудину поставлю.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60