Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любовь земная (№2) - Имя твое

ModernLib.Net / Современная проза / Проскурин Петр Лукич / Имя твое - Чтение (стр. 5)
Автор: Проскурин Петр Лукич
Жанр: Современная проза
Серия: Любовь земная

 

 


Брюханов извлек из конверта несколько сложенных вдвое, мелко исписанных таким знакомым, мелким, ровным почерком листов желтоватой, рыхлой газетной бумаги; это уже неоднократное возвращение к знакомым строчкам не зависело от его воли, и он пробежал письмо быстро, не останавливаясь, без какого-либо заметного душевного движения, только круто сдвинутые брови говорили о напряжении, с которым он опять, как и раньше, читал неожиданное письмо из прошлого, от давно умершего человека. «Так, так, так», – сказал он недоверчиво; уже первые фразы вновь показались ему неожиданными и поначалу реально совершенно не воспринимались.

«Тихон Иванович! – начал читать он вторично, теперь уже медленнее, ощущая мертвую, давящую тишину в доме и с раздражением отмечая, что дверь в кабинет приоткрылась от какого-то незаметного тока воздуха; встав, мягко, неслышно ступая, он плотно притворил ее и быстро вернулся к столу. – Тихон Иванович! – перечел он опять. – Я хотел сказать тебе все лично, но не судьба, один я знаю, что мне осталось недолго, и настоял, чтобы тебя вызвать. Но время злое, неясное, поручиться даже за свой ближайший час и поступок никто не может. Если это письмо все-таки попадет в твои руки и хватит терпения прочитать его до конца, прежде всего прошу отнестись к нему не как к чудачеству умирающего. Просто я хочу, Тихон Иванович, чтобы ты задержал внимание на некоторых моментах. Подчеркиваю, что только мое мнение, можешь принять или не принять его, но ты должен знать, и знать причины, побудившие изложить его в столь неожиданной форме. Человеку, знающему, что он скоро уйдет, некоторую странность можно и простить. В недавнем разговоре в ЦК, когда дело прямо коснулось тебя, я высказался против рекомендации тебя на пост первого секретаря Холмского обкома ВКП(б). Пути человеческие сложны, отношения часто выливаются в причудливые формы, и признание идет через отрицание. Меня спокойно и мудро выслушали, и избрание твое состоялось. Цель этого письма заключается в простой необходимости высказаться до конца, хоть как-то обратить твое внимание на то, чего ты сам в себе или не видишь, или недооцениваешь, или, что хуже всего, считаешь достоинством. Если последнее верно, то бесполезно продолжать. И, однако, человек всегда должен надеяться. Вот и я надеялся, что в тебе в конце концов все-таки прорвется необходимая смелость риска, духовное бесстрашие сверять свою жизнь только с истиной, и совсем недавно понял, что это вряд ли случится, во всяком случае, не скоро, а жаль. Не буду объяснять, как и почему я пришел к этому выводу: это долго, никому не нужно и скучно. Ты знаешь, Тихон Иванович, меня, вернее, я предполагаю, должен знать. Очевидно, задумаешься и спросишь: почему сейчас, почему не раньше? Мало ли какие вопросы и недоумения могут возникнуть… Наверное, я из породы чудаков, они убеждены до конца, что пришли изменить мир к лучшему.

Человек, Тихон Иванович, трижды славен бывает: когда родится, когда женится и когда умирает, – так говорит народная мудрость. Вот я стою перед фактом своей смерти, именно сейчас легко быть беспредельно смелым и беспощадным; гораздо труднее, Тихон Иванович, остаться верным истине. У тебя, Тихон Иванович, есть многие качества партработника, но у тебя, может быть неосознанно, четко определена и некая заминированная полоса. Ее ты пока не рискуешь переступить, эту запретную зону, и если таким будешь дальше, ты никогда не станешь творцом, а всегда останешься слепым и четким исполнителем. Это несовместимо с руководящей работой; партийная работа прежде всего – непрерывное живое творчество, чутье тенденций жизни, безоговорочное естественное стремление поддержать самое деятельное, самое прогрессивное, не упустить его еще в зародыше, а еще лучше – в самом предчувствии. Таково свойство всех подлинных революционеров и в науке, и в искусстве, и в социальной борьбе. Я знаю, что ничего изменить уже не могу, от власти никто, даже гениальный человек, не отказывается добровольно. Но иногда случается, что зерно, брошенное и в скудную почву, прорастает. Будем надеяться на чудо, не сердись на меня, Тихон Иванович, ты волен поступить, как сочтешь нужным…

8 августа 1942 г.

К. Петров».

Брюханов скользнул глазами по последним, необязательным строчкам, по знакомой, размашистой и в то же время четкой подписи Петрова; затем его взгляд выхватил короткую приписку: «Будет время, познакомься, Тихон Иванович, с этой тетрадкой, возможно, тебе станет яснее суть того, что побудило меня на этот нелегкий в отношении тебя шаг».

Брюханов машинально повертел в руках толстую тетрадь в бледном клеенчатом переплете, полистал ее, опять, как и в первый раз, не силах взять себя в руки и успокоиться, закурил и долго, слепо всматривался в знакомые строчки, затем решительно перевернул первую страницу. «… Опять поздно закончилось бюро. Удивительная штука: чем мельче вопрос, тем больше охотников о нем поговорить. И наоборот, стоит начать готовить серьезную проблему, еще задолго до выноса ее на открытое обсуждение заранее знаешь тех немногих, кто осмелится гласно, при всех, поддержать начинание, пойти против течения…»

«Все надо сжечь, даже не притрагиваясь к этому больше, – зло подумал Брюханов, чувствуя, как бешено и непримиримо колотится сердце. – Иначе ни работать, ни жить будет нельзя, завязывай глаза – и в петлю». И тут же какой-то насмешливый голос прорезался в нем; вот-вот, прозвучало в нем, с этакой ехидненькой насмешечкой, вот твоя суть, не можешь осмелиться и даже забыть… Вот видишь, Петров определенно был прав… Ведь имел же он право высказать свои мысли в отношении тебя; если он не боялся откровенно говорить и со Сталиным, что же тебе в этом не нравится? Вспомни, скольким ты ему обязан… Рука дающего да будет проклята, так, что ли? А зачем, зачем он это сделал? Неужели он полагал, что достаточно человеку сказать жестокую истину – и он сразу переменится? Разве все только от него лично зависит? Бывают же обстоятельства, когда приходится поступать вразрез со своими убеждениями, ломать свое «я», и Петрову больше, чем кому-либо другому, это было известно; неужели он думал, что достаточно его проповеди – и все кардинально переменится? Тогда в чем же смысл этого послания? Пусть бы он написал еще пять раз, ты ведь все равно не переменишься – не от тебя это зависит, – а только страдать будешь, так не лучше ли все-таки раз и навсегда отрубить ненужные помехи? Самое простое и необходимое решение вопроса, лучше не придумаешь.

Он сейчас интуитивно чувствовал, что в отношении него Петров не может быть во всем прав, что семнадцатый, двадцать второй или даже тридцать седьмой годы – это не сорок восьмой… А если это вообще что-то другое? Если это зависть уходящего? Или еще проще? Болезнь, острое расстройство?

Неловко сгорбившись, но все еще не отрываясь от клеенчатой тетради, он задержал дыхание, к лицу толчком прилила кровь. Стало стыдно за свои мысли; прорвался самый негодный и гнусный метод самозащиты, что-то вроде того, что твоя тетка кривобока… Ах, какая мерзость! Какая мерзость!

Взглянув в светлевшее окно, Брюханов неловким движением локтя столкнул со стола переполненную окурками пепельницу; он вздрогнул от звука рассыпавшихся осколков, замер, прислушался: по-прежнему была тишина, никто не проснулся. И в ту же минуту в дверях кабинета бесшумно появилась заспанная Аленка.

– Что такое, Тихон, что случилось? – недоуменно спросила она, подбегая и наклоняясь к его лицу. – Ты всю ночь не спал?

– Иди к себе, Аленка, я сейчас, иди.

Она помедлила, но что-то в его лице заставило ее подчиниться, и Брюханов, вновь оставшись один, быстро сунул тетради Петрова подальше в ящик стола, быстро побрился, постоял, по своему обычаю, под холодным душем, позавтракал и тут же раньше времени уехал на работу.

– Уж что это с самим-то после Москвы приключилось? Что он слинявший вроде весь, а? – приступила было Тимофеевна к Аленке, но та лишь развела руками. – Ну-ну, вот оно и видно, – продолжала ворчать Тимофеевна, прибирая со стола. – Как ноне-то с мужьями… Гордые все! Я у своего, бывало, коли что почую, всю подноготную потихоньку вызнаю, хоть он от меня на три аршина в землю заройся. Ох-ох, горе ты мое, горюшко! Живут вместе, а все у них, почитай, разное, все затылками один к другому, а чем надо вместе, все врозь да врозь!

Аленка и сама была встревожена состоянием мужа, но она уже давно выработала в отношениях с Тимофеевной свою тактику и опять промолчала.

<p>6</p>

На другой день Брюханов поехал с Чубаревым в Зежск, чтобы представить нового директора в райкоме и на заводе; перед отъездом Аленка, прощаясь, сжала ладонями его чисто выбритые щеки.

– Может, к матери заглянешь, а, Тихон?

Он рассеянно кивнул, рассовывая портсигар, бумажник, зажигалку по карманам, и стал блуждать по столу глазами, отыскивая опять куда-то запропастившуюся, только вчера купленную расческу. Наблюдавшая за ним Аленка с улыбкой подала ему расческу; они рассмеялись его давней, застарелой привычке. В гулкой пустоте парадного она еще раз слегка прижалась к нему.

– Не пропадай, смотри позвони вечером., на этой неделе у меня нет практики. Ты не обращай внимания… я вчера наговорила, сама не разберу. Не знаю, что за настроение, – быстро сказала она, и его затопила даже не любовь, не желание, а нежность к ней, необходимость все время чувствовать ее рядом.

В машине, односложно отвечая на вопросы Чубарева, он, почти насильственно отбросив все остальное, продолжал думать об Аленке, и хотя сегодня они расстались хорошо, его томило чувство беспокойства, потому что это ничего не решало; ведь временами Аленка, почти не скрываясь, избегала его, он знал, что это оттого, что он хочет ребенка, а она никак не может забеременеть и мучается сознанием своей вины перед ним, не верит, что она ему дороже всего на свете.

– Тихон, сделай что-нибудь, Тихон, я ненавижу себя, я теряю надежду! – выкрикнула она как-то еще в начале апреля, обрывая какой-то совершенно пустячный и спокойный разговор. – Другая еще может тебе родить… ты же больше всего хочешь ребенка…

Растерявшись, он не дал ей договорить, прижал к себе; он чувствовал только ее мокрое лицо и то, что она вся, без остатка, принадлежит ему и что больше ему ничего не надо, и ему стало невольно стыдно за страхи в отношении себя, за предположение, что он может предпочесть другую, за свои подозрения. Он не выдержал и все до последней мелочи ей рассказал, и о своих сомнениях тоже, а она лежала рядом и, стараясь не двигаться, слушала.

– Нет, Тихон, я никогда такого ничего не делала, – сказала она пугающе ровным голосом. – Я не беременела, не знаю, почему…

– Не нужно было мне спрашивать…

– Нужно, – перебила она его. – Обязательно было нужно… Хорошо, что спросил, я ведь знала, что ты думаешь об этом… Не можешь не думать…

Они больше не затрагивали этой темы; он посмеивался над тем, что все еще влюблен в свою жену, что у него большая семья и куча родственников в деревне и он нисколько не тяготился своим родством с Захаром, и только однажды, узнав, что к его приезду в Зежский район Ефросинье Дерюгиной, на зависть всему селу, был срочно поставлен новый дом, почти рассвирепел. Пожалуй, впервые в жизни он вышел из себя и накричал на секретаря райкома, у того по вискам текли густые потеки, и эти потеки на впалых седых висках отрезвили его; он вспомнил Вальцева в партизанах, неловко закашлявшись, отошел к окну, чувствуя за спиной тягостное молчание.

– Не знаю, что вы нашли тут такого, – не выдержав, Вальцев заговорил первым, – Кому же, если не Ефросинье Павловне Дерюгиной, первой ставить дом… Свой с немцами собственноручно сожгла… Зачем же такая крайность только из-за того, что…

– Все умирали да жгли, – остановил он Вальцева, не поворачиваясь. – Ладно, поставили – не ломать же теперь…

Неровная, тряская дорога словно способствовала сейчас тому, что в памяти Брюханова как-то беспорядочно вспыхивали и гасли мысли, куски из прошлого в отношениях с Аленкой, и не только с ней, но все-таки она была главным, что его занимало почему-то именно сейчас; молча покосившись на Чубарева, сидевшего по праву гостя впереди, рядом с шофером, и жадно разглядывавшего дорогу, и вспомнив, что на обратном пути надо успеть заскочить к теще, Брюханов крепче сжал губы. Может, поначалу он и испытывал неловкость, и она заключалась не в том, что тещей у него оказалась Ефросинья Дерюгина, а в том, что Захар жил где-то на Каме, в леспромхозе, с Маней Поливановой, а Ефросинья осталась одна, и при встречах им было неловко друг с другом, но об этом он почему-то не мог сказать даже Аленке. Интересно, поняла бы она его? Пожалуй, поняла бы, последнее время она очень изменилась, внутренне созрела, будущая врачебная работа ее по-настоящему увлекает, всерьез интересуется невропатологией…

– Знаете, Тихон Иванович, у меня такое чувство, словно мне самый трудный экзамен держать, – оглянулся Чубарев. – Будто бы все заново, в первый раз…

Не меняя выражения лица, Брюханов молча кивнул; шофер, уточняя маршрут, спросил.

– Как, Тихон Иванович, через Шерстобитню или как?

– Нет, давай, Федотыч, через Слепненский…

– Ох, Тихон Иванович, не проскочим, – встревоженно покосился шофер.

– Давай, давай, – повторил Брюханов недовольно. – С каких пор таким осторожным стал, а, Федотыч?

Откинувшись на сиденье, он опять ушел в себя; он-то отдавал себе отчет, что значат слова «держать экзамен», сейчас его опутывала какая-то немота; он словно перенесся на несколько лет назад, когда никакой Аленки для него и в помине не могло быть; ведь именно этой дорогой через Слепненский брод мчал он к Зежскому моторному осенью сорок первого и затем через годы иногда вскакивал среди ночи с беспредельным чувством потери всего-всего, боялся не успеть. Он измучился этим сном. Боль была настолько острой, что он старался не ездить Слепненским бродом, но именно сегодня захотелось освободиться от плена этой боязни, убедиться, что прошлое стало прошлым. «Почему, почему же именно сегодня?» – спросил он себя, хотя и спрашивать было незачем. Он и без того все прекрасно знал. Хватит с него прошлого, хватит самоедства! Если уж Петров и в самом деле прав, то правота его вымученная, стерильная, она, как свинцовая плита, давит живого человека. Больше он и в руки не возьмет тетрадей Петрова, засунет их подальше – и кончено. А о Сталине и мотивах его странного поступка лучше вовсе не думать, выбросить из памяти насильственно, что будет, то и будет. Даже самый проницательный и умный человек лишен способности в точной конкретности провидеть будущее, жизнь слишком замысловата в своих неожиданных поворотах. Придет время, и само собой все объяснится.

«Так и сделаю: соберу все эти бумаги, запрячу, – решил Брюханов и тут же почувствовал, как лицо тронуло сухим жаром. – Это же опять трусость, – оборвал он себя, – да еще трусость не совсем обыкновенная. Самая подлая трусость, вот именно, сытого, зажравшегося обывателя! Покойный Петров больше чем прав, если в самом начале смог различить незаметный совершенно росток…» И недаром последнее время ему, Брюханову, как будто чего-то недоставало, чего-то очень важного, необходимого, и он все чаще ловил себя на какой-то успокоенности, зашоренности, становилось труднее и труднее вырваться из неумолимого луча раз и навсегда определенных обязанностей… Казалось, он забыл то состояние, когда идешь по самому острию и один неверный шаг в сторону грозит невосполнимыми утратами, как тогда, в сорок первом… «Хорошо, – остановил он себя, – что ты можешь предпринять еще? Доказывать, убеждать, ругаться, драться, взойти на костер или… Стоп! – приказал себе Брюханов. – Дальше нельзя, дальше и в самом деле красный свет, две такие бессонные ночи могут доконать человека и покрепче».

Шофер что-то негромко проворчал про себя, и Брюханов непонимающе придвинулся ближе.

– Не проедем, говорю, Тихон Иванович, воды, видите, сколько, – повторил Федотыч, на всякий случай осторожно притормаживая перед шатким бревенчатым настилом, и, не услышав ничего обнадеживающего в ответ, нехотя, с недовольным лицом, добавил газу, сокрушаясь про себя непонятной прихоти вроде бы рассудительного и спокойного человека. Чудит чего-то начальство, через Шерстобитню уже три года как проложили новехонькую дорогу, подумал многоопытный Федотыч, осторожно выворачивая руль, и машина тихонько поползла по скользким, обмызганным бревнам, благополучно миновала шаткий деревянный мостик и, взревев, вначале резво запрыгала по настилу, затем, затанцевав, точно ужаленная, стала бессильно дергаться на одном месте. Просели бревна, колеса до самого днища ушли в густую торфяную массу, шофер не без доли понятного злорадства, значительно помедлив, выключил мотор.

– Сели все-таки, – прочистил он горло после пережитого напряжения, потому что в глубине души и сам рассчитывал проскочить, ведь и не в таких переделках приходилось бывать, и сейчас Федотыч досадовал на себя больше, чем на Брюханова. Уже как хозяин положения, он, понемногу успокаиваясь, деловито закурил. Чубарев и Брюханов, вслушиваясь в рокот мотора работавшего где-то неподалеку трактора, тоже понимали, что своими силами не выбраться, и было тем более досадно, что на завод следовало попасть в приличном виде – не каждый день назначается новый директор…

– Благословенно препятствие! – вспомнилось Чубареву; приспустив стекло в дверце, он высунул голову, оглядываясь. – Но, смею спросить, такое вот препятствие, чем оно-то благословенно?

– Тихон Иванович, – с ответственностью человека, принявшего решение, вступил в разговор Федотыч, – пойду-ка за трактором… Слышите, неподалеку ползает.

Еще раз выразительно глянув на прощание в сторону Брюханова, неторопливо подтянув голенища сапог и приоткрыв дверцу, он осторожно опустил в жидкую грязь ногу, пытаясь нащупать утонувший под машиной настил, нащупал и, придерживая голенища сапог, двинулся к берегу.

Спустя четверть часа на берег, грохоча и лязгая широкими разношенными гусеницами, выполз трактор. Молодой, плечистый тракторист, эскортируемый шофером, деловито осмотрел место происшествия, не тратя слов, перегнал трактор на другой берег, рядом с настилом (причем Брюханов заинтересованно отметил, что гусеницы тяжелого трактора едва-едва скрывались в воде до половины), затем зацепил трос, осторожно выдернул заляпанную грязью машину на высокий сухой берег и, оттащив ее подальше от воды, под старую сосну, так же молчаливо выпрыгнул из кабины, отцепил и принялся сматывать трос; Брюханов с Чубаревым смогли наконец выбраться из машины, и тракторист дружески кивнул им издали.

– Спасибо! – Брюханов подошел ближе, невольно повышая голос из-за приглушенно работающего трактора. – Вы, очевидно, хорошо знаете эти места… Постойте, постойте, – прищурился он, внимательно присматриваясь к трактористу.

– Трудно припомнить, товарищ Брюханов, – блеснул крепкими зубами тракторист, – вы меня всего один только раз и видели, да еще когда!

На загорелом, приконченном лице тракториста густые белесые брови совсем выгорели; гибким, кошачьим движением он легко поднял свернутый трое и бросил его в кабину трактора, металлически резко лязгнуло.

– Я вас в самом деле где-то видел, – остановил Брюханов тракториста, уже поставившего ногу на гусеницу, – Вот припомнить не удается…

– Мы, товарищ Брюханов, партизанили вместе в Слепненских лесах, я разведчиком был, помните, еще полковника с двумя крестами привел, а вы как раз в отряде у нас оказались…

– Стоп, стоп… Митька-партизан? – Брюханов, не сдерживая себя, порывисто шагнул вперед. – Какая встреча, очень рад… Знаете, очень…

С ответной широкой улыбкой, крепко пожимая руку Брюханова огромной своей лапищей, Митька, не выдержав откровенно радостного, жадного взгляда Брюханова, глянул мимо.

– Я, товарищ Брюханов, из Густищ родом, рядом тут, – кивнул Митька в сторону надвинувшегося на берег реки леса. – Исползал в войну леса да болота до самого Смоленска, до Брянска, каждый кустик по-собачьи обнюхал… Теперь вот тоже утюжу землицу каждую весну и лето. – Он по-озорному, исподлобья глянул на Брюханова, словно проверяя, правильно ли Брюханов понимает его слова. – А полковник-то, немец, хитрющий попался тогда, помните? Пока волокли его, молчал, не пикнул, а как вас увидел – сразу права качать. Сообразил, когда орать можно… Точно прорвало! Если бы спервоначалу так куражился, мы бы его, как куренка, придавили, до стоянки бы не довели. Не знаете, товарищ Брюханов, что с ним дальше было? – поинтересовался Митька с веселым блеском в глазах.

– Хорошо, что не придавили. – Брюханов с Митькой подошли поближе к Федотычу, вполголоса ворчавшему что-то про себя и старавшемуся хоть немного отчистить машину от грязи и тины; зачерпывая помятым ведром воду из реки, он хмуро выплескивал ее на колеса, на крылья и подножки. – Полковник этот, Дмитрий, очень нам пригодился, был он, оказалось, не просто так себе: крупнейшие укрепрайоны строил, сведений из него выжали много. Представьте, Дмитрий, после войны человеком стал, Берлин восстанавливал, Дрезден… пришлось потом встретиться на конференции защитников мира. Сейчас в Восточной Германии работает, на хорошем счету. У вас тогда рука-то провидчески дрогнула…

– Ну, чудеса! Раз так, пусть живет, – почти добродушно согласился Митька. – Повезло человеку… видать, счастливый бог его… Расскажи ребятам, что его брали, – ни за какие пироги не поверят.

– Олег Максимович! – подозвал Брюханов Чубарева. – Познакомьтесь, Олег Максимович, мы, оказывается, с товарищем Волковым давно знаем друг друга, можно считать, старые приятели. Это же Митька-партизан, в наших краях живая легенда. О нем у нас песни поют, а он вот какой…

– Здравствуйте. Чубарев, директором моторного к вам назначен. Спасибо за выручку, – поблагодарил Чубарев, протягивая руку, и Митька, пожимая ее, все с той же озорной усмешкой в серых пытливых глазах кивнул. – Сколько же вам лет, Дмитрий, э-э…

– Сергеевич, – подсказал Митька с прежней веселостью. – Много лет, уже двадцать восемь, скоро за третий десяток скаканет. Помирать скоро! – подытожил он и заторопился идти, но теперь уже Чубарев, чем-то привлеченный к этому сильно пропитанному мазутными запахами веселому парню, удержал его и стал расспрашивать о семье, детях, делах в колхозе; достали папиросы, тут же, на пригорке, присели покурить.

Митька отвечал охотно, но вначале односложно, и Брюханов, размягченный встречей, осматривая знакомые места, лишь время от времени прислушивался к разговору Чубарева с трактористом, перекинувшемуся вдруг отчего-то от привычных расспросов и ответов о здоровье и жизни при встрече двух незнакомых до этого людей к далекой истории, книгам и даже к географии Русской равнины и значению степи, что Брюханов улавливал из отдельных доходивших до него слов и фраз: Чубарев и здесь оставался сам собой.

– У меня все готово, Тихон Иванович, – раздался голос Федотыча.

– Хорошо, подожди минутку… Олег Максимович…

– Сейчас, сейчас – Чубарев встал, стряхивая с полотняных брюк остатки прошлогодних листьев, протянул руку Митьке. – Ну что ж, Дмитрий Сергеевич, рад был случаю познакомиться. Приезжайте на моторный, прямо ко мне адресуйтесь, – пригласил он с явной симпатией к своему новому знакомому. – Не стесняйтесь, скажите – к директору, условились с ним. Гостем будете, мы еще с вами поспорим. К тому времени библиотека моя подоспеет, если всерьез интересуетесь историей великой Русской равнины, охотно ссужу вас литературой. Любопытнейшие есть экземпляры, знаете, приобрел еще у Сабашниковых, были такие братья-издатели на Москве. Только с отдачей, молодой человек, договорились?

– Договорились, – потеплел Митька еще больше от такой неожиданной напористости. – Какие у нас тут книги, в Густищах! А-а! – махнул Митька пренебрежительно. – Лежат одни брошюрки да плакатики, на них только мухи из года в год по-стахановски и расписываются. А книжки я уважаю…

Чубарев неодобрительно хмыкнул, с веселым прищуром обернулся к Брюханову, – мол, куда же это власти глядят, – но тот не стал ничего объяснять, лишь согласно кивнул, однако всем выражением лица показывая, что сейчас хватает забот и поважнее, а когда придет время – появятся книги и все остальное; впрочем, Брюханов сейчас отреагировал и на слова Митьки, и на молчаливый упрек Чубарева как-то машинально, мимоходом, даже не стараясь особенно скрывать это. Главное сейчас было в другом, в том, что у него в этот момент мелькнула какая-то, по его мнению, очень важная мысль, но он тотчас же потерял ее и никак не мог вспомнить. Глаза выдали, и Митька попрощался со всеми сдержанно, словно даже бы несколько застеснявшись оттого, что нежданно-негаданно оказался втянутым в какой-то непонятный спор с незнакомым человеком, да еще о том, что он смутно помнил лишь из довоенных учебников. Он кивнул и пошел к трактору, немного вразвалочку, широкоплечий, в пропотевшей на спине рубахе; едва он заскочил в кабину, трактор, загрохотав мотором, резко, на сто восемьдесят градусов, развернулся (было видно, что тракторист тешится своей удалью, показывает, на что способен), переполз реку и скрылся за холмом.

Солнце уже сильно клонилось к закату, и вся окружающая низина была залита его ровным, мягким светом, дышала покоем и умиротворением, нельзя было представить эту землю израненной, исхлестанной огнем и разрывами снарядов. Брюханов нетерпеливо оглянулся на шофера, но тот, ругаясь про себя шепотком, смущенно развел руками – забарахлил мотор; им определенно не везло сегодня.

– Ничего, ничего, когда еще такую красоту увидишь, – прогудел Чубарев, успокаивая и шофера, и Брюханова и продолжая с видимым удовольствием приглядываться ко всему вокруг, затем, подобравшись, внезапно направился к густым ореховым зарослям, откровенно выставившим растопыренные короткие пучки будущих орехов, уже белесо выглядывающих из своих пазух-мешочков.

Брюханов тоже поднялся на пологий, мягкий под ногами лесной холм; редкие столетние сосны, колоннами уходящие в землю, красновато светились, лес жил своей привычной жизнью, он тянулся на десятки и сотни километров, соединяясь с брянскими, смоленскими и белорусскими лесами, все дальше уходя на север и восток, таинственно светились лесные озера, и манили обманчивой яркой зеленью непроходимые болота… Именно здесь они и проскочили тогда, в сорок первом, когда ехали взрывать завод, и как тогда все было иначе…

В непроизвольном порыве поделиться с кем-нибудь неожиданно наново открывшимся восприятием и этого леса, и жизни, Брюханов с посветлевшими глазами оглянулся, но Чубарев, нагнув ветку лещины, увлеченно рассматривал пушистую, зеленовато-радостную завязь орехов, и Брюханов не стал его окликать, быстро зашагал по мягкому сухому мху в глубь леса, под ногами слегка потрескивали сухие ветки, ему сейчас нужно было это движение, чтобы сосредоточиться и вспомнить, что за важную мысль он упустил; прав ведь Чубарев: труднее всего справиться с самим собой, все остальное отхлынет. Найти причину – вот главное, раньше ты гнал это, боялся дать разгореться такому настроению, да ведь от себя не убежишь. А если она до сих пор любит того… уже не существующего… но он-то до сих пор здесь, здесь, в этом лесном сумраке, стоило тебе ступить сюда, в зеленый мрак, и настоящий хозяин тут же отыскался. А толчок – этот тракторист, Митька-партизан… Тот должен был быть одних лет с Митькой, нет, чуть помоложе… Аленка никогда не вспоминала вслух об Алексее Сокольцеве, никогда не произносила его имени, но он всегда присутствовал в ней, это чувствовалось, и хотя Брюханов никогда не видел этого парня, он сейчас подумал, что совсем не важно, как он выглядел, какие у него были глаза, важно то, что он был, существовал реально и до сих пор присутствует в жизни Аленки. Отчаяннейший разведчик, смельчак, как и Митька-партизан, тогда еще в паре с ним Пекарев ходил в последний раз… Да, смерть все обрывает, разъединяет, нет ничего выше и трагичнее смерти. Смешно испытывать ревность к мертвому… Смешно? Но почему же смешно? С живым хоть можно бороться, а что сделаешь мертвому? Он как был, так и остался легендой, он везде – в этой струящейся зелени, в песнях, в снах Аленки… «Но почему мертвый должен мешать живому, почему? – спросил Брюханов. – Ведь сильнее, чем я люблю, любить нельзя, и все же полностью завоевать ее не могу, нет-нет и встанет между нами эта бесплотная тень, разъединит… И никому не скажешь, не пожалуешься, и в первую очередь не скажешь Аленке… стыдно. Он, тот, давно не существующий, и сейчас здесь, в этом зеленом мраке… и ничего с этим не сделаешь.

Брюханов стиснул зубы, ему показалось, что в густой зелени лещины что-то прошелестело по зеленым листьям, прошло какое-то движение и оттуда на него кто-то затаенно-тяжело и бессильно посмотрел; он ощутил этот взгляд – пристальный, далекий, понимающий…

Застыв на месте, Брюханов усмехнулся непослушными губами, круто повернулся и пошел к машине. Он больше не мог оставаться наедине с этим зеленым сумраком и этим третьим и, едва сдерживаясь, чтобы не ускорить шаги, все время чувствовал спиной тот же долгий, неотпускающий, жадный взгляд, как будто им же самим разбуженная душа леса теперь неотступно следила за ним, и долго еще после того, как машина запрыгала по неровной дороге, Брюханов не мог прийти в себя и ощущал у сердца ноющий холодок.

<p>7</p>

На обратном пути Брюханов заехал в Густищи; за время, проведенное на заводе, он оживился, крепнущее современное производство понравилось и Чубареву. Брюханов представил нового директора, как это и было положено, административно-руководящему составу завода, а затем все пошло, как и должно было идти; напряженная рабочая атмосфера действовала благотворно; для этого напористого, не останавливающегося ни на секунду потока жизни, вобравшего в себя множество усилий и судеб, любая человеческая жизнь мало что значила. Именно на заводе Брюханов твердо и, как ему казалось, бесповоротно решил не прикасаться больше к бумагам Петрова, забыть о них и продолжать работать, ведь убеждать мертвого и доказывать ему свою правоту было нелепо.

Он еще больше повеселел, увидев Ефросинью на пороге избы, торопливо вытиравшую руку о фартук, и поспешил ей навстречу; она поздоровалась, почтительно называя его Тихоном Ивановичем, потому что называть его Тихоном, хоть он и приходился теперь ей зятем, у нее язык не поворачивался; Брюханов, тепло улыбаясь, справился о здоровье, с наслаждением оттянул узел галстука.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60