Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любовь земная (№2) - Имя твое

ModernLib.Net / Современная проза / Проскурин Петр Лукич / Имя твое - Чтение (стр. 54)
Автор: Проскурин Петр Лукич
Жанр: Современная проза
Серия: Любовь земная

 

 


– И все-таки я люблю тебя, Коля, – грустно сказала Таня, вспоминая отцовское лицо, как-то безнадежно опущенные углы губ, когда она сообщила ему после его возвращения из Лондона, что едет в деревню с Дерюгиным. И так как в ответ на ее слова Николай по-прежнему молчал и бросал и рот ягоду за ягодой, Таня опять вернулась к мысли об отце; почему-то вот уже несколько дней она мучилась раскаянием, она никак не могла забыть выражения его лица; Таня могла бы поклясться, что отцу было просто больно, хотя она не раз говорила ему и раньше, если у них заходил разговор о Дерюгине, что она любит его и будет ждать еще сколько угодно, но своего добьется, и попросила не портить ей жизнь, не вмешиваться, она согласна быть с таким человеком, как Дерюгин, без всяких росписей и загсов. Пожалуй, больше всего ее удивило и даже испугало, что она, оказывается, почти не знала отца; она никогда бы не могла предположить, что он способен опуститься до таких мелочей, для нее он всегда был таинственным и блестящим космосом, холодным полем, где не менее бесстрастно рождались, гибли, сталкивались идеи, где за коряво написанной формулой стоял огромный мир абстракций, где все, даже самое сокровенное движение человеческой души, могло быть объяснено, и высчитано, и закреплено на клочке бумаги, и вдруг – почти боль в этом лице, и по какому пустячному поводу – взрослая дочь отыскала своего мужчину. Но и ей почему-то было жалко отца, он теперь совсем одинок, хотя пытается это скрыть внешней колючестью, все-таки он носил ее на руках, дарил ей игрушки, укладывал спать, строя смешные рожицы.

Она засмеялась своим воспоминаниям, в то же время удивляясь спокойствию Николая, он почти не замечал ее сейчас и все что-то искал, жадно ощупывал глазами. Опять показался смуглый молодой гражданин в кепочке и, потоптавшись в сторонке, несмотря на враждебный взгляд Тани, направился прямо к ним, поднимая пыль с дорожки носками парусиновых туфель, в ходьбе он ставил их как-то носками внутрь. Явно намеренно он, приблизившись, стал к Тане боком и, сдерживая густой голос, спросил у Николая, не к Дерюгиным ли они в Густищи, и Николай ответил, что да, в Густищи и к Дерюгиным, и стал пристально и, как показалось Тане, растерянно присматриваться к смуглому парню, и тот, с большим потным пятном на рубашке, хорошо видным Тане, спросил:

– Ты ж Колька Дерюгин?

– Постой, постой, – сказал Николай с незнакомой Тане окрепшей интонацией в голосе. – Постой… Неужели Егорушка?.. Точно, Егорушка! Ну, брат, вымахал! – растерянно добавил он, топчась на одном месте и неловко пододвигаясь к Егору, бывшему значительно выше его ростом. Они обнялись; широко раскинув длинные руки, Егор сгреб Николая в охапку; Таня испуганно смотрела на них; никогда бы она не могла и подумать, что у Николая может быть такой непохожий и такой громадный брат, если бы не было стыдно, она обязательно вмешалась бы и попросила не тискать Николая так сильно; выбравшись из объятий Егора, Николай отбросил взлохмаченные волосы со лба, рассмеялся.

– Знакомься, Егор, – кивнул он, показывая на Таню. – Это Таня… Ты уж с ней полегче, а то придется мне сразу вдовцом остаться. Знакомься, знакомься – Таня.

Заученно улыбаясь, Таня протянула Егору руку, и в тот самый миг, когда его острые зрачки встретились с ее глазами, она сразу поняла, что перед нею человек умный и добрый, и ей захотелось понравиться ему; прикосновение к его ладони напомнило ей литое железо, и она еще раз отметила непохожесть всего, что здесь видела, на ее прежние представления о жизни.

– А я смотрел на вас, – сказал Егор, слегка прищуриваясь, – все боялся подойти. Вы так на меня глядели…

Таня покраснела, и, выручая ее, Николай спросил:

– Ну как там мать? Что отец?

– Вот приедешь, увидишь, – неопределенно отозвался Егор, – ты ведь, кажется, лет как десять не мог выбраться… Мать тебе там все сосчитает, – он улыбнулся и заторопился. – Телеграмму вчера получили, ну я и за вами, на мотоцикле… у меня свой, с коляской. Это ваши? – он кивнул на чемодан и рюкзак, легко подхватил их, и как Николай ни старался взять у него что-нибудь из рук, он не дал, и сейчас было особенно видно, насколько он здоровее и моложе Николая, даже сквозь сильный, ровный загар у него проступал по всему лицу румянец, и в движениях чувствовалась сила и легкость, и еще Таня с ревнивым чувством отметила, что Николай несколько сутуловат и уже лысеет со лба.

– Мотоцикл тут у меня рядом стоит, вон за углом, – на ходу говорил Егор. – Купил, понимаешь, бригадиром после армии работаю, мотаться приходится с утра до ночи, все не успеваешь. Мать сначала ворчала все, разобьешься где-нибудь, говорит, а потом ничего, привыкла.

– Как она здоровьем-то? – спросил Николай, пытаясь припомнить, какое у матери было лицо в последнюю их встречу, но смех Егора помешал ему.

– Мать-то? Да она у нас в доме первый командир… Вот и мой трамвай, – сказал он, указывая на мотоцикл. – Багаж мы в коляску, туда же и Татьяну…

– Зовите меня Таней, – попросила она и засмеялась. – Ох, боюсь я, вероятно, у вас не принято с невестой приезжать?

Она уловила быстрый взгляд Егора, он какой-то тряпкой вытряхивал из люльки мотоцикла пыль и при словах Тани на мгновение повернул голову.

– Да что ж у нас, – сказал он все с тем же ровным дружелюбием, – у нас, как и везде у людей. Садись, Таня, сюда, а Колька сзади меня, на седле поедет. В другой раз надумаете погостить, небось уже «Москвичом» разживусь.

Две женщины, очевидно знавшие Егора, остановились неподалеку и стали разглядывать Таню, время от времени обмениваясь впечатлениями и пересмеиваясь, и, когда наконец мотоцикл сорвался с места, Таня облегченно вздохнула; вполне вероятно, что это был ложный шаг с ее стороны – напрашиваться ехать с Николаем в деревню. Ну что ж, терпи теперь, раз напросилась, деваться некуда; сначала они ехали по широкой асфальтовой дороге, затем свернули на отвод, в сторону, прямо в поле высокой цветущей ржи, и вслед за ними потянулся рыжий хвост пыли; Таня сбросила с головы косынку и жадно озиралась по сторонам; побаиваясь за свой груз, Егор не спешил, и Таня иногда протягивала руку и хватала мягкий усатый колосок. Они выехали на пологий холм и с его вершины сразу увидели село с полуразрушенной старой церковью, с рекой и с запрудой на реке, и ряд старых зеленых берез на околице, был виден и лес, подступавший с одного края совсем близко к селу, и зеркало довольно большого озера; Егор остановил мотоцикл и не оборачиваясь сказал:

– Ну вот они и есть, наши Густищи… тут мы с Колькой появились на свет белый. Все, наверно, забыл, братуха, а?

– Нет, кажется… Издали думаешь, что и забыл, а коснешься – рядом, как никуда и не уезжал. Ты, Егорушка, помнишь, в детстве-то, сразу после войны, на уток ходили?

– Помню, как не помнить, – отозвался Егор, всматриваясь в сторону села, и заторопился. – Ладно, поедем, нас теперь заждались небось, мать раз пять с палкой на дорогу выходила. Смотри, Колька, она тебя серьезно отколотить собралась.

Николай ничего не ответил, он словно сбросил с себя старую, тесную шкуру, и стало ему просторно и хорошо; кто-то словно невидимым взмахом обрубил за ним все привязанности и дела; было вот только это бесконечное хлебное поле, рожь иногда била ему по лицу, и он начинал бездумно смеяться; какая все это чепуха, урывками, беспорядочно думал он, задыхаясь от встречного ветра. Какая чепуха все, что мы там делаем и стараемся делать, и ненавидим друг друга; а вот это самое настоящее, неподдельное, хлеб, земля, солнце, и надо так просто жить, бросить все, построить себе избу и ездить на мотоцикле. А потом вырастут дети, отнесут тебя на старый, в ракитах, погост, вот тебе и весь кругообмен. В самом ведь деле, посылать энергию куда-то в неизвестность и безвозвратно терять ее – это занятие неврастеников, утративших все обычные, естественные рефлексы для поддержания здоровой и нескучной жизни; когда-нибудь они сожгут себя и землю, потому что люди им верят, задурены самим этим понятием «сверхисключительность», «гениальность», а на самом деле это одна из самых опасных болезней, когда-либо вставших на пути человечества, проказа в самой сердцевине его существования; детей, сверх средней нормы развитых, надо сразу уничтожать, а всех гениальных ссылать в какие-нибудь лагеря, заставлять их работать землекопами или каменщиками, гениальные всегда кончали плохо, ввергая людей в пучину горя и ужаса; гениальность – один из самых возмутительных пороков, потому что это лишь слабое прикрытие, слабая пленка безумия, готового прорваться в мир в любой момент; жить должно просто и свободно: растить хлеб и детей, и потом уйти, уступить место другим.

Они уже въехали в село; и нечто иное, а именно старые запахи (память о них, оказывается, хранилась в нем каким-то чудом все эти годы за семью печатями) охватили его, и он узнал их; странно, горьковато-нежно пахло свежеотесанным деревом, и хлебом, и перепревшим навозом, и конюшней, и сырой глиной; в ноздри ему тек забытый, казалось бы, запах детства, запах дыма из печных труб, запах пота и пыли, которым пахнет от стада коров, когда они возвращаются на вечерней заре домой, неся молоко и лениво смахивая с себя длинными хвостами комаров; в такие минуты пахло покоем и сытостью.

Николай вдруг увидел мать. Она отошла от избы и, очевидно, приоделась к такому случаю: на ней была длинная темная юбка, кофточка в талию и на голове светлый цветной платок, а на ногах тапочки, еще поблескивающие неизношенной кожей; за юбку ее цеплялся мальчонка с перепачканным лицом. Николай спрыгнул с мотоцикла и пошел к матери, весь под властью своего нового восприятия мира; все ему казалось сейчас необычным, и то, как он идет к матери, и то, как она, ожидая, стоит, сложив руки на груди, и в лице у нее светится скупая радость. Егор позвал своего сынишку, цеплявшегося за бабкин подол, прокатиться на мотоцикле; мать взяла Николая сухими, жилистыми руками за шею, нагнула его голову и поцеловала в щеки; и у нее был свой, незабываемый запах горьковатого тепла, ему показалось, что она совсем не постарела, высокая, крепкая для своих лет женщина с приятным и умным лицом и с бесконечно добрыми, по-прежнему цветущими голубизной глазами, он узнал эти глаза, и все смущение прошло.

– Здравствуй, мать, – сказал он, и голос у него дрогнул. – Вот приехал, хочешь – бей, хочешь – пирогами корми.

– Долго же ты собирался, сынок, – трудно выдохнула Ефросинья и, не желая усиливать его смущение, сощурилась, смахнула кончиком платка легко льющиеся слезы. – Очки фельдшерица прописала носить, да за работой никак не выберусь в город за этими очками. Просила отца, он в прошлый раз ездил, моего размеру, говорят, нету…

– Да где ж батька-то? – спросил Николай, оглядываясь и не видя нигде привычной, слегка сутуловатой, высокой фигуры отца.

– Захотел свежей рыбкой вас угостить, – сказала Ефросинья. – Еще с зарей на лесные озера подался, вот-вот подойдет.

– Ты еще не на пенсии, мать?

– Наша пенсия особая, – губы Ефросиньи опять дрогнули в улыбке, – как закроешь глаза под сосновую доску, так тебе и пенсия. Ну, да что это у нас за разговор… ты уж лучше покажи, кого с собою привез. Неужто женился, а… Колька, на свадьбу не позвал?

– Затем и приехал, мать… Благословляешь? – спросил он, поглядев на Таню и как бы заранее прося ее не обращать внимания на все, что она может увидеть и услышать здесь непривычного. – Это моя невеста, Таня. Познакомься, мать… Показать привез, – добавил он, чувствуя, что все ранее сказанное как-то повисло в воздухе.

– Что ж, невеста так невеста, – слегка кивнула Ефросинья, уже давно осмотревшая Таню с ног до головы и отметившая про себя, что она хорошего росту и что для женского дела по всем статьям пригодна. Ефросинья поцеловала ее так же, как сына, в обе щеки трижды; повела к крыльцу, надеясь со временем выпытать как-нибудь, почему это пока невеста, а не жена уже; очевидно, был для этого у них какой-то резон, думала она, но ведь Николаю давно пора обзаводиться семьей, четвертый десяток идет вхолостую, и никогда у них в дерюгинском роду не было такого сраму; Егор, ему ровесник, вот уже двух сынов нажил, старшой в школу бегает.

Так как наступил полдень и люди шли обедать, то поодаль от дома Дерюгиных на приличном расстоянии стойко держалась, не рассеиваясь, кучка односельчан; всем хотелось посмотреть Кольку Дерюгина, вышедшего по слухам в большие ученые, а женщинам еще больше не терпелось увидеть и оценить его невесту, ту, городскую, в юбке куда выше колен, но идти к самой избе или в избу в первый же час приезда гостей было по неписаному правилу не положено.

Вернулся Захар с корзиной карасей, вьюнов, прикрытых сверху мокрой тиной и дубовыми листьями; Николай поднялся отцу навстречу, несколько смущенно улыбаясь; они обнялись.

– Все куришь, отец? – спросил Николай.

– Курю, – подтвердил Захар.

– Нехорошо, врачи…

– Ну, врачи они сами курят…

Ефросинья, собиравшая в просторной парадной горнице обед, выглянула в окно, сожалеюще покачала головой – «Мучаются-то бабы, бедняжки» – и снова принялась за привычное дело, в то же время отмечая любую мелочь не только в доме, но и далеко за пределами его; так, она выглянула в окно еще раз именно в нужный момент, словно заранее угадав намерение младшего внука Толика забраться в деревянное корыто с водой, поставленное для гусей и прочей домашней птицы, и строго прикрикнула на него; птицы, как и в каждом хозяйстве, у Дерюгиных было множество, и Таня, прижавшись в это время спиной к изгороди, со страхом смотрела на угрожающе распустившего крылья огромного индюка, подбиравшегося к ней, на него откуда-то налетел Толик, хлестнул его хворостиной по крыльям, и индюк сразу стал меньше и бросился наутек. Поковыряв в носу, Толик посмотрел боком на Таню, раздумывая, признавать ли ее за свою, и, решив не признавать, убежал вприпрыжку; вежливо поздоровавшись, прошел мимо с корзиной высокий седоватый мужчина, он как-то открыто взглянул ей в лицо и тепло, по-хорошему улыбнулся, как давней знакомой. Скоро пришла с работы на обед жена Егора, среднего роста женщина, очевидно очень крепкая и здоровая, все серьезно называли ее Валентиной; со спокойной улыбкой она сильно пожала Тане руку, затем поздоровалась с Николаем, и тот, сколько ему ни объясняли, чья она дочь и где до замужества жила, так и не мог вспомнить; Валентина сразу принялась помогать матери по хозяйству, и вскоре уже был накрыт стол, уставленный таким количеством всякой еды, что Таня простодушно ужаснулась; даже успели зажарить карасей в сметане, и они золотистыми глыбами аппетитно лежали в больших глиняных, облитых глазурью блюдах. Пришел старший сын Егора Володя, высокий загорелый мальчик лет десяти, очень похожий на отца и, вероятно, всеобщий любимец.

– Чего-чего сбычился? – сказала ему Ефросинья. – Подойди, поздоровайся, это твой дядька родной, небось он тебя не укусит. А это тетя Таня, дяди Колина жена, – вроде бы оговорилась Ефросинья, но поправляться не стала и лишь покосилась в сторону Тани; скоро все сели за стол, усадили ради такого исключительного случая и детей; но перед этим, увеличивая общую суматоху, Николай раскрыл чемодан и всех стал оделять подарками; отцу он привез электрическую бритву и кожаную, на меху шведскую куртку, матери пушистую, невесомую мохеровую кофту и теплые сапоги на низком каблуке, Егору – транзисторный приемник и водонепроницаемые часы, его жене Валентине духи и шелковый индийский платок, а племянникам заводные игрушки и по коробке шоколадных конфет; Ефросинье до того понравились кофта и сапоги, что она тут же стала их примеривать, и все, с интересом наблюдая за ней, посмеивались; сапоги, хотя и были нужного размера, никак не шли на босу ногу, и Валентина подала матери чулки, но дело все равно продвигалось туго, и Николай, опустившись перед матерью на колени, сказал:

– Давай, мать, держи ногу-то… тверже, тверже… вот так, разносишь, мех примнется, еще просторны будут.

Он застегнул молнию, помог справиться со вторым сапогом и встал, отряхивая брюки, а Ефросинья так и осталась сидеть в сапогах на стуле и неожиданно для всех расплакалась, но тут же пересилила себя и стала усаживать за стол непоседливых внуков и все грозилась, что сегодня она уж выпьет и будет плясать на славу. Когда наконец разместились по своим местам, она подняла рюмку и, обводя стол взглядом и дольше других задержавшись на Тане, сказала тихо:

– Хочу я, родные мои, выпить за то, что почти все у нас в семье собрались сегодня в одном месте. Было вас три брата и одна сестра, да вот осталось теперь трое… четверо новых народилось – тут вот двое да у Алены с Тихоном двое, Даст бог еще будут… за это я хочу с вами выпить, детки, пошли вам бог счастья в жизни и здоровья!

Захар, не говоря ни слова, согласно кивнул, а Ефросинья, остановив свой выбор опять на Тане, протянула ей рюмку чокнуться и выпила все до дна, как бы мимоходом заметив, что теперь и день быстрее пройдет; и день действительно покатился как-то быстро и безалаберно. Разошлись дети, Захар посидел с сынами, покурил и, сказав, что сегодня встал на рыбалку затемно, пошел прилечь; часа через два Ефросинья собрала полдник, и Николаю показалось, что они все время только и делают, что сидят за столом, едят и пьют. Ефросинья долго и подробно расспрашивала про Аленку с Брюхановым, про московских внуков, Ксеню и Петю, и если Николай не мог на что-нибудь ответить, сердилась на него и говорила, что так по-родственному нельзя, жить в одном городе, пусть это даже Москва, и не видеться по полгода. Захар больше молчал, время от времени подливая в стаканы, Егор тоже не перечил матери, лишь изредка посмеивался; в легких сумерках он, улучив момент, когда они остались с братом вдвоем, улыбаясь глазами, спросил у Николая, как они с Таней спать будут, врозь или вместе, и Николай, принимая его тон, ответил, что, конечно, вместе, и Егор, дружески полуобняв его, засмеялся.

– Я так и говорил матери, – сказал он, – а она головой качает, все-таки узнай, мол, как у них там делается, в городе-то. Пойдем, я тебе покажу, я в саду на лето времянку соорудил для отдыха… вот и будете в ней. Вроде дачи, электричество есть, читать можно, там Валентина уже все чистое постелила. А окно прямо на лес выходит, на зарю… Я вижу, с непривычки-то да с воздуха сморило вас, давайте отдыхайте, завтра и поговорим, а то что ж сейчас…

Николай был, кажется, пьян, и ему все время хотелось смеяться; он было предложил Егору позвать отца и еще посидеть вместе в этом домике в саду, поговорить, но совершенно неожиданно задремал; какие-то странные, непривычные звуки доносились со всех сторон, и он все старался угадать, что это именно за звуки, и многие угадывал; Егор, посмеиваясь, смотрел на него и уговаривал его поскорее ложиться.

– А это правда, что ты секретный, а, Колька? – спросил Егор уже с порога.

– Да не совсем… Хотя, впрочем, за меня при случае дорого бы дать могли, – совершенно не к месту засмеялся Николай, прислушиваясь к легкому непрерывному жужжанию, доносившемуся в открытом окне. – Очень дорого… впрочем, ты к чему об этом? Смотри, комары налетят, окно бы закрыть.

– Свет погасите, разлетятся… Ну ладно, мне еще надо по делам к председателю заглянуть, доброй ночи, Колька, Татьяна с матерью, все что-то ей рассказывает, рассказывает… понравилась она всем. Ты отдыхай, мать ее проводит.

4

Это была странная ночь, он запомнил ее, пожалуй, на всю жизнь; сильно пахло свежими зелеными огурцами, и ему подумалось, что он именно от этого запаха никак не может заснуть; потом ему показалось, что уже утро и пора вставать, до него сквозь сон донеслось коровье мычанье, – и он открыл глаза; было совсем темно, но он сразу почувствовал рядом Таню, ее теплое, уже знакомое тело, и понял, что она не спит.

– Боже мой, я так счастлива, так счастлива, – прошептала она, едва он повернулся к ней и уткпулся лицом ей в грудь. – Я боюсь, Коля, за что же мне такое счастье, я его ничем не заслужила. – Она нащупала его лицо и в припадке нежности стала целовать его, и Николай, подождав, взял ее за плечи и положил рядом с собой; у нее были девичий, упругий, узкий живот и сильная грудь; он отметил какое-то невольное движение протеста с ее стороны, но потом все исчезло и был шелестящий мрак.

– Коля, я скоро умру, – вслух подумала она, не шевелясь, и он уловил слабый, какой-то далекий отблеск ее глаз. – Я обязательно умру, потому что такой жизни не бывает.

Он не ответил, лишь протестующе прижал ее голову к своему плечу; и был такой миг, когда он определенно понял, что она уйдет от него, наступит момент, и она уйдет от него, ничего не говоря и не спрашивая; от этого жестокого и неотвратимого предчувствия он осторожно освободил руку из-под ее головы, нащупал сигареты и спички и закурил.

– Спи, – сказал он ей сдержанно. – Скоро утро, а ты совсем не спала.

– Я не могу, – виновато отозвалась она и тотчас, забравшись головой ему под мышку, повозилась и, тепло и ровно дыша, заснула. «Да, она уйдет, – сказал он себе. – Я еще не знаю, почему, но она уйдет, и сам ты ничего не сделаешь для того, чтобы удержать ее, ты такой человек и потому рядом с тобой трудно. Иногда ведь достаточно одного слова, одного движения, и все останется по-прежнему, но ты ведь ничего не скажешь и ничего не сделаешь. А почему, собственно, не скажу? – удивился он. – Какая чушь! Пусть только попробует, такое устрою, земля из-под ног выскочит… Еще чего! Я никогда не захочу ее потерять, это главное… И вообще я не какой-нибудь студентик с папиным карманом, в самом деле! Да и какая нужда думать вперед, это ведь пошло».

Он долго всматривался в полумраке в лицо Тани и, подсунув ей под плечи руки, быстро приподнял ее и стал целовать в прохладную грудь. На мгновение она открыла глаза, но не проснулась, а лишь улыбнулась сонно и пробормотала: «Не надо, Андрей, оставь» – и Николай от неожиданности даже не понял вначале, что произошло; с сильно заколотившимся сердцем, боясь, чтобы она не проснулась совсем, он тихо опустил ее назад, на подушку, с каким-то мучительным беспокойством снова всматриваясь в ее лицо, осторожным движением отодвинулся подальше. Луна светила прямо в окно, и тень от сиреневого куста на стене выделялась отчетливо и рельефно. «Андрей, Андрей, Андрей», – стучало у него в мозгу, в груди, даже где-то в ногах.

Он встал, торопливо пересел на лавку; он понимал, что она не виновата, что человек во сне за себя не отвечает, но от этого ему было не легче. Он смотрел в окно и думал о подсознательном, о всяческих малопонятных и еще менее объяснимых рефлексах; он сейчас был больше испуган за себя, за неожиданно проснувшуюся ярость; раньше такого с ним не случалось. Он не понимал, что с ним, и не мог никак с собой сладить; он долго рассматривал свои вздрагивающие руки, затем торопливо оделся, все время опасаясь, что Таня проснется; он бы сейчас не простил ей, если бы она проснулась. Он вышел на цыпочках, задерживая дыхание, прикрыл дверь и, бессильно привалившись спиной к стволу яблони, жадно вдохнул прохладный воздух.

Густищи, сероватые и неказистые днем, сейчас, залитые лунным светом, с замершими в росе густыми садами, с избами, запрятанными в буйном вишеннике, по-новому изумили Николая почти сказочным безмолвием – ни одного шороха или звука, даже собак не было слышно, и еле-еле угадывающийся звук работающего где-то далеко трактора показался Николаю посторонним, чуждым в этом застывшем лунном мире. Николай открыл калитку и прошел через огород в поле; цветущий картофель пахнул одуряюще резко, все вокруг было в густой росе, и брюки сразу намокли до колен; остановившись перед стеной ржи, Николай окинул ночное пространство взглядом; он сейчас ни о чем не думал и только жадно осматривался и осматривался вокруг, словно впервые видел этот ночной и зыбкий лунный мир.

«Льянь-тя-льянь! Тьфить! Тьфить!» – услышал он и вздрогнул, это радовался перепел, серенькая, незаметная птица; Николай вспомнил ее стремительный бег по ржи с вытянутой вперед маленькой юркой головкой.

«Тьфить! Тьфить!» – опять вскрикнул перепел совсем рядом, а может, и далеко, в самом центре беспредельной лунной равнины, и Николай, приминая хрустящие стебли высокой ржи, пошел на звук, но скоро остановился; перепел подал голос уже где-то в другом конце поля. Николай быстро повернулся и пошел туда; расступаясь перед ним, рожь била его мягкими, недавно зацветшими колосьями по лицу, и Николай путался в ней ногами; на росном поле за ним тянулся неширокий, темный след. Он уже вымок до самых плеч, но все шел и шел по полю, перепела кричали теперь во всех концах, то ли он их растревожил, то ли близилось утро. Его охватил странный азарт в погоне за неуловимыми ночными голосами, он теперь почти бежал, уходя все дальше и дальше от Густищ, и ему нравилась эта игра, она его успокаивала. Уже совсем выбившись из сил, он опустился на землю и вспомнил о холодном молоке, которым угощала его мать, ему было жарко и хотелось пить.

По всему полю, из конца в конец, наперебой звенели перепела, и луна медленно скатывалась к горизонту; Николай видел ее сквозь спутанную, густую рожь, и земля под ним была сыроватая и мягкая. «Андрей, Андрей… Ну почему Андрей? – думал он. – Почему она не может его забыть?»

И ненависть к Тане, к незнакомому совершенно Андрею, к себе, особенно к себе – за нерешительность, за неумение собой владеть, совершенно обессилила его, и он еще крепче прижался к земле. «Что, собственно, происходит? – спросил он себя, по-прежнему не в состояния хоть сколько-нибудь успокоиться. – Нужно разобраться и решить окончательно… Непостижимо, новый мавр в густищинском варианте, не хватает только платка и…». Он издевался над собой зло, с наслаждением, он сейчас словно раздвоился и в нем было два человека – один беспощадный и резкий, второй беспомощный, жалкий и беззащитный; один обвинял, другой покорно слушал и подавленно молчал.

«Ты ученый, физик, думаешь об открытиях, о постижении тайн материи и пространства, о проникновении в святая святых космоса… А понимаешь ли ты самого себя, – спрашивал один, – на что ты надеешься?»

«Я люблю ее, – внезапно и зло ответил второй, – сейчас люблю сильнее прежнего, я больше не могу. Сам виноват, взвалил на себя эту ношу. Скажу ей: не могу так, прости, но мы должпы расстаться».

– И в самом деле нельзя так, – вскинулся он.– Надо кончать.

От такого решения ему сразу стало все равно; опустив голову на руки, он опять начал слушать перепелов, и это продолжалось сравнительно долго, но потом все затихло; теперь он лежал, глядя в небо, и видел что-то непонятное. Он не спал, глаза его были широко открыты, он это знал. Он лишь не понимал, почему звезды растекались в сплошные, изогнутые, кривые линии, все небо было теперь в сверкающей сетке, оно что-то напомипало ему, он силился и не мог вспомнить. В голову лезла всякая всячина; и куст рябины осенью, и гигантский сверхмощный ускоритель (несколько месяцев назад в режиме его работы испытывалось одно из приемных устройств для сверхдальней связи), и обрывок какого-то чертежа, и мать, и еще знакомые и незнакомые лица. Он не заметил, как опять закрыл глаза, перед ним опять замелькали силовые поля, и он еще крепче зажмурился.

Дремоту он стряхнул сразу и первое время боялся шевельнуться, он забыл о себе, о Тане, не чувствовал больше сырой одежды и утренней свежести. Тихо, осторожно он встал и оказался где-то в центре бесконечной лунной равнины, заброшенный, одинокий. Ему показалось, что он вообще на другой планете – безжизненно и странно было кругом, оглушающее безмолвие давило на него. Он уже понимал, но до конца не мог схватить того, что произошло. Кажется, совершенно неожиданно он нашел, и пусть это пока только идея, только гипотеза и потребуется еще масса усилий, изысканий, опытов, но сейчас он был на верном пути. Он по-прежнему боялся шевельнуться; обрываясь, сердце катилось куда то вниз, вниз, и он с трудом переводил дыхание; он понимал, что это так, он нашел, только не мог до конца в это поверить. Столько биться и… нет, не может быть! Скорее бы к столу, к счетным машинам – цифры не подвластны эмоциям, у них бесстрастный язык… он не ошибается, нет, нет, нет! Это невозможно, это слишком просто, чтобы быть ошибкой. Мало того – вся конструкция установки перед ним, как в разрезе, она великовата, но проста до глупости, до нелепости проста, принципиально нова и, несомненно, даст значительно лучшие результаты, возможность почти совершенно избавиться от шумов и поднять стабильность узкого пучка!..

Николай глядел на луну, уже начинающую бледнеть; вспомнилась Таня, но как-то вскользь, он не заметил, что давно уже снова идет, его охватило забытое знакомое чувство, словно он вернулся после многодневной поездки по какой-то трудной необходимости в привычный, повседневный дом. Хорошо, хорошо, подумал он возбужденно, больше мне ничего и не надо, поскорее бы назад, в институт, в лабораторию, с ходу загружу ребят, Билибина, Гэсса, за месяц обсчитают, вот без чего жизни нет, все остальное – ерунда, бессмыслица…

У него дернулось горло, и он прихватил его рукой, перед ним по-прежнему было поле ржи, подымавшейся до его лица, пахнущей медом; роса опять обсыпала его до самых плеч; он радостно, бездумно засмеялся и с каким-то новым током в крови, вспоминая детство, шел и шел, разрезая рожь, и хотя заря лишь прорезывалась и было еще плохо видно, он сразу вспомнил, в какой стороне находилась речка, а в какой лес; им опять завладел странный пьяный азарт, он шел и шел, прокладывая широкий след в темном, душистом мире, раздвигая руками валившийся со всех сторон на него росный, прохладный мир; пожалуй, нечто подобное со мной уже было, подумал он, лет пять назад, как раз в лагере альпинистов на Кавказе. Домбай, вспомнил он, конечно, Домбай. Тогда мне и пришла в голову эта гениальная, как говорят, идея об использовании комплексности свойств вещества при охлаждении, давшая мне докторскую; но все-таки хорошо помнится, тогда не было такой остроты и новизны восприятия, да и состояние сейчас иное; просто хочется идти, идти, чувствовать свою общность с этим миром росы, звуков, запахов, земли, неба; он уловил, как, пересиливая тяжеловатый, обволакивающий запах цветущего поля ржи, повеяло лесом, и он не увидел, а скорее угадал его расплывчатую громаду впереди и вышел на луг к реке.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60