Впрочем, об аборигенах она судила только по посетителям «семейного» квартала и «торговых рядов» — ещё по тем временам, когда она приезжала погостить к дочери предыдущего наместника, с которой они вместе по ночам и выходили из дворца тайным ходом.
Из-за наплыва предлагавших себя женщин закрепиться в кварталах любви можно было только послушанием «мамкам». (Как это символично! Она, Прекраснейшая и Предызбранная к пределам власти, некогда должна была слушаться «мамок», получивших своё имя по Великой Матери!) К счастью, в «семейных» кварталах почти не задержавшись (о мучительных проповедях и варварской любви она иначе как с омерзением не вспоминала), Уна, выслушав наставления «мамки», в первую же свою в городе Пасху отдавалась торговцам с Востока. Она слышала, что эти так называемые мужчины любят отнюдь не по-человечески, а неестественно: улёгшись на спину, ожидают действий от гетеры. Если бы не было страха отлучения от кварталов любви навсегда, Уна никогда бы не согласилась справлять Пасху с ненавистными торговцами-всадниками, но…
Признаться, её муж тоже проявлял подобные пристрастия — однако его извращённым желаниям она, разумеется, не потакала.
«А может быть, и Понтий Пилат… еврей?.. Скрытый? — порой с брезгливостью думала она. — Ну, ждите, ждите, придёт время, я буду для вас орудием мести…»
«Мамкам» удалось сослать её к торговцам только в первый раз, но уже в следующее своё появление Уна без труда сумела настоять на своём, — и Пасху праздновала уже в «солдатском» квартале. Собственно, с первой уже Пасхи она главный местный религиозный праздник и полюбила — только в эти дни Иерусалим, в её представлении, более всего и приближался к римскому лупанарию.
Но, к сожалению, всего лишь приближался. «Солдатский» квартал и в Пасху не приносил ей того всеимперского познания Власти, которое мог дать единственно Рим.
О, Рим! Сладостная, благословенная столица! К тебе все помыслы! Ты ждёшь меня! Скорее бы муж перешагнул свою убогую наместническую должность! И достиг, как предречено прозорливцем, самых пределов власти!
Пределы власти!
«Достигнет пределов власти…»
Как это прекрасно!..
В ту ночь, когда Уна впервые отдалась Пилату — сразу после дня триумфа, — она, повинуясь какому-то безотчётному желанию, направилась к главному оракулу Рима. Ей ни на миг не забыть его бесстрастное лицо в тот момент, когда она задала ему строго-настрого запрещённый вопрос — о будущем. Но разве боги не поймут её интереса? И не простят? Да и какая женщина на её месте, когда решается её судьба, не думает, как высоко может вознести её муж?!
И самые смелые её надежды — оправдались, самые сокровенные мечты — исполнились!
Достигнет пределов власти!
Она чувствовала, она всегда это знала!
Иудея, Рим, пределы мира!
Перед ней, Уной —
Единственной! — преклонятся все народы! Даже те, которые не успел покорить великий Александр!..
Но… Рим пока только в помыслах, а под пятой лишь жалкая провинция, поэтому, наезжая из ничтожной официальной резиденции Кесарии в Иерусалим, Уна почти каждую ночь, лишь только город бывал окончательно поглощён тьмой, оказывалась в кварталах любви, чувством переносясь в лупанарий…
Как, впрочем, и всякая вхожая во власть женщина — где бы она ни оказалась. Они все как на нересте: что бы ни произошло, в нужное время она, вместе с другими такими же, как она, изо всех сил работающими хвостом, всё равно бы оказалась у цели. Даже угроза смерти не остановила бы ни одну из них, поднимающихся вверх против течения жизни. Даже запертые мужем двери.
Она — всё равно
там.
До рассвета было ещё далеко, небо на востоке ещё не начало светлеть, когда Уна, незаметно покинув уже почти опустевший «солдатский» квартал, оказалась среди развалин.
Вот и то скорбное место, где был убит её возлюбленный.
Не узнать место было невозможно, даже в темноте — свечение от бурого пятна высохшей крови на стене улицы её внутренний взор улавливал издалека.
А ещё—чувствовался идущий от него жар…
Вот и другое пятно в проулке — чуть ниже…
Третье — на земле…
Кровь!..
Уна закрыла глаза.
Коричневое засохшее пятно стало набухать и краснеть… пока не превратилось в капли красной густой жидкости — впрочем, в кромешной темноте неразличимой, если бы от него не исходило веянье уходящей жизни. Вот на земле появились очертания знакомого тела. А близко, на расстоянии вытянутой руки — ох! — широкая спина мужа. Уна содрогнулась от ужаса и, не выдержав, открыла глаза.
Но тут же закрыла вновь. Перевоплощение уже завладело ею.
Мужа уже не было. Еле заметная череда капель крови уводила в глубь улицы. Уна, властно ступая, пошла по этим следам недавней трагедии. Она было свернула в первый дверной проём, но капли вели дальше. Она миновала второй проём и даже третий…
«Вот как это было… Но… Зачем так далеко?» — не то чтобы подумала, а скорее почувствовала она.
Вот и четвёртый от места проём. Следы вели туда.
Да, здесь. Целая лужа крови! И — тело.
Уна содрогнулась и открыла глаза. Пятно на земле немедленно стало бурым. И камень. Громадный камень. Тоже в бурых пятнах.
Уна поёжилась, представляя, как этот неподъёмный камень, вознесённый вверх, с силой опускается на голову, возможно, ещё что-то чувствующего тела — говорят, душа из тела быстро не уходит — и кости черепа сминаются, сминаются, сминаются с приглушённым хрустом… И брызги мозга…
Муж, этот неотёсанный обитатель казарм, как и всегда, решает всё силой мышц. Разве можно?..
Но мало того, он ведь ещё и с головой бездарно обошёлся. Надо было отсечь. И ей подбросить…
Впрочем, в данном случае он каким-то образом выиграл, сделав труп неопознаваемым и, как ему кажется, вывернулся… Какой, интересно, из богов ему в этом помог?..
Однако надо было выполнить то, ради чего она сюда пришла: найти малый меч — главную, как верно догадался начальник полиции, улику. Без малого меча дело могло развалиться…
Как хорошо, что и в ближайшем окружении начальника иерусалимской полиции у неё есть свой человек, который немедленно донёс ей об исчезновении…
Уна огляделась.
Малый меч украсть, как, похоже, втемяшил себе в голову начальник полиции, вряд ли могли — стражникам ли отличить драгоценную сталь настоящего дамасского клинка, закалённого в свежей крови раба?!
Но ведь меч пропал именно здесь, в квартале мстящих духов! Духов?.. Да — и мстящих!
Они не прощают непосвящённым вторжение в их обитель, тем более если эти непосвящённые держат орудие убийства её прекрасного возлюбленного. Они это чувствовали! Малый меч жёг им руки, и они — сами того не осознавая! — торопились от него избавиться!
Он должен быть где-то здесь! Но где?
Уна ступила на тот самый камень, который был весь в пятнах крови её возлюбленного, и осмотрела края сохранившейся части стены. Малого меча там не было.
Может, завалился?!
Но не ворочать же каждый камень!
Уна соскользнула с камня и вновь прикрыла глаза. Она с некоторым омерзением перевоплощалась теперь уже в начальника полиции — раздавалась в плечах и одна нога даже стала чуть короче…
Вот она уже рассматривает кинжал в запёкшейся, но ещё не высохшей крови. Чёрная рукоять, инкрустация, белая полоса — да и сталь, похоже, прекрасная!
«Хорошая работа, — подумал начальник полиции, — дорогая. Надо бы его сохранить. А то не ровён час — украдут!»
Именно так начальник полиции истолковывал необычное поведение своих подчинённых, как-то особенно опасливо озиравшихся вокруг. Да и ему самому кинжал как будто жёг руки.
Он огляделся в поисках самого видного места, чтобы, уходя, кинжал не искать. Видным местом ему показались два соприкасавшихся камня.
Начальник полиции, припадая на ногу, подошёл, наклонился и положил кинжал на них. Затем сквозь кинжал стал протискивать руку — рука легко прошла сквозь металл клинка — и вниз, за камни — и в щель между ними, пока не нащупал его рукоять…
— Вот он! — открывая глаза, обрадованно воскликнула Уна, разгибаясь — кокетливо, как будто всё ещё находилась в танцующих отблесках красного светильника.
Малый меч, действительно, был тот, который она искала — именно им и убили её возлюбленного. Её прекрасного возлюбленного! Лучше которого нет.
Уна недобро усмехнулась, и, спрятав в складках одежды жезл Жребия, выскользнула из развалин дома и скорым шагом направилась в сторону кварталов любви…
глава VII
второе убийство. первая и вторая посмертные жизни первого трупа
Наместник Империи Пилат — как о нём, сочиняя, рассказывала жена, сын короля-звездочёта Ата и красавицы Пилы, соединение этих имён будто бы и дало его имя, — облачённый в роскошную тогу с широкой пурпурной каймой, вошёл в Хранилище размашистым шагом триумфатора — верный признак его хорошего настроения. Можно скрыть горечь поражения — это упражнение разве что не ежедневное; а вот скрыть удачу — много труднее.
— А кинжал-то нашёлся! — торжествующе сказал наместник, усаживаясь в кресло. — Причём удивительнейшим образом!
— Какой кинжал? — спросил Киник, занимая второе кресло — напротив Пилата.
— Тот самый, которым… подрезали крылья великой любви моей супруги, — криво усмехнулся наместник.
— А он что, разве исчезал?
— Да — что самое удивительное. Начальник полиции признался только когда кинжал нашёлся. Он, верно, до сих пор теряется в догадках: кто бы это мог сделать? Когда выкрали и при каких обстоятельствах — неизвестно. Возможно, вынули непосредственно из трупа. В ходе расследования. Но — что интересно! — ведь никого
постороннихв этих треклятых развалинах при осмотре трупа не было! Только сам начальник полиции и его сотрудники! Из чего, вообще говоря, следует, что
ониимеют власть также и над его людьми. Или хотя бы над одним из них. Он и выкрал. Я же говорю: разветвлённый заговор!
— Так… — упорядочивая услышанное, медленно произнёс Киник. — Заговор и, следовательно, украли, или же наоборот — украли и, следовательно, разветвлённый заговор? Что здесь служит отправной точкой?
— Что ты хочешь сказать? — нахмурился наместник.
— То, что способ исчезновения нам, на самом деле, пока неизвестен. Вещи, да, крадут, но, бывает, напротив, — их забывают сами и даже теряют. Здесь — тупик. Пока же, если что и известно, так это
каккинжал был найден. Кстати, как?
— Опять убийство! — с ещё большим торжеством сказал наместник. — И опять — зарезали! И опять — со спины! Но на этот раз — подростка. Совсем ещё мальчика. Нежного, так сказать, возраста.
— И опять у тебя в объятиях? — тревожно спросил Киник. — Часом, мальчик тот не «девочка»?
Пилат нахмурился.
— Я не в том смысле, — сказал Киник. — Просто не удивился бы, если бы сцену с обниманием трупа тебе повторили.
— Думаешь?.. Нет, мальчишку нашли невдалеке от базара. А если точнее, как раз между базаром, Храмом и кварталами любви.
— Кто он? — спросил Киник. — Чей сын? Патриции добрались и до Иерусалима?!
— К сожалению, — вздохнул Пилат, — ничей. Или, лучше сказать, — Иеговы. Обыкновенный храмовый нищий. Если бы он был чей-то сын или, скажем, римский гражданин… То можно было бы сделать некоторые выводы. А так — никакой системы. Если бы первое убийство не было столь тонко продумано, то я бы подумал, что убивает безумец. Что ему необходимо убивать только одним и тем же кинжалом. Возможно, ритуальным — чёрная рукоять, белая полоса и всё такое. И, чтобы следовать этой прихоти, он не скупится. Оставляет кинжал в теле, затем оплачивает усилия похитителей. Но убийца не безумец. Хотя кинжал явно проявление какой-то навязчивой идеи. Системы. Только какой?
— Да, — согласился Киник. — Один и тот же кинжал… И опять — со спины… Думаю, даже если какое-то из убийств будет совершено с целью запутать следствие, то и на том трупе всё равно останется след системы. Даже отвлекающее убийство непременно будет нести отпечаток души убийцы… Она непременно появляется, как бы убийца ни пытался остаться неузнанным. И это общее будет характеризовать уровень его мышления — стереть и исказить он сможет только то, что способен осмыслить. Ведь даже объект, закланный для введения следствия в заблуждение,
выбирают… — Киник говорил медленно: кто знает, готов ли Пилат это понять? — Естествен вопрос: новое убийство — не попытка ли затемнить причины и следствия предыдущего?
— Всё может быть, — не думая, согласился Пилат. — Надо же! Я и не подумал. А с другой стороны, не рано ли путать следы? Впрочем… Бывает, сначала путают, а уж потом — убивают нужного. Но это не мой случай. Нужен, это ясно, — я. Но почему теперь — нищий? Каков смысл
такоговыбора?
— Смыслов всегда несколько, — сказал Киник. — Хотя… Не знаю почему, может,
по ощущению, убийство храмового мальчика, может быть ещё и неким посланием. Убийство всегда ещё и диалог. Обращение к тем, кто непременно услышит. Скажем, с какой-то целью обращают внимание на кинжал. На его возвращение. Или на его похищение. Или на сам кинжал. Ведь кинжал преподносится так, что не заметить этого невозможно. Этот мальчик, можно догадаться, был в Иерусалиме приметным. Во всяком случае, наверняка самым приметным из нищих.
— Точно! Как ты догадался?! — удивился Пилат. — Во всяком случае, так утверждает начальник полиции. Он говорит, что этого нищего в городе, несмотря на уродливость, очень любили. Несмотря на то, что он сын проститутки и, как полагают, одного из главарей ночного города. Считался слабоумным, да и с рукой от рождения что-то… Словом, он не только не голодал, но жил сносно. Если не сказать припеваючи. Разве что постели у него постоянной не было. Ему предлагали, но он почему-то отказывался — плащ свой подстилал. Может быть, он из ваших, из киников?
— Киников?.. — на этот раз нахмурился уже Киник. — Киники — не нищие. Хотя некоторые, желающие популярности и внимания к себе, и просят подаяния. Но настоящему кинику легче заработать, чем выпросить. Выпрашивать же удаётся только порочным людям — это замечено. А истинные киники вовсе не порочны. И не бедны. Вспомни Геракла.
Киники считали Геракла чем-то вроде предтечи Антисфена и Диогена Синопского. Сын Зевса и земной женщины, смертный Геракл, живший в простоте, не был нищим — ибо ему были подвластны природа и, волею высокородной жены, люди. Носил он шкуру знаменитого неуязвимого немейского льва, которого задушил собственными руками, — а на насмешки того рода мужчин, которые любят надевать множество рубашечек, не обращал внимания. Кстати, погиб Геракл из-за роскоши, когда единственный раз поддался на уговоры своей жены Деяниры и надел роскошную дорогую одежду — жена её пропитала кровью кентавра, смешанной с ядом гидры. Но прежде чем соблазниться дорогой одеждой, Геракл, владея жизнью, был богаче остальных, хотя не имел ничего.
— Я пошутил, — стал оправдываться Пилат. — Конечно, какой он философ! Простой захребетник. Но, согласись, кто-то из толпы со временем, возможно, и стал бы его называть киником: имущество обол к оболу не собирает, плащ, сложенный вдвое, подстилает. Для глупца: чем не киник?
— Интересная мысль, — сухо сказал Киник. И добавил — Для глу… толпы.
Пилат хотел было что-то добавить, но осёкся. Для
толпы? Так ли? Что, его жену можно назвать толпой? Возможно, она и не считает нищих киниками, но Киника точно называла нищим. Вернее, иначе как Нищий его и не называет. Его Уна, патрицианка — толпа? Смешно! Толпа — это те, которые живут не во дворцах. Но ведь и Геракл явно не толпа… Или он, наместник, чего-то не понимает?..
— И всё-таки, — благодушно продолжал Пилат, — сам говоришь, что мальчишку
выбрали. А чем он отличается от других? Нищий? Их много. Урод? Их тоже предостаточно. Еврей? Этим Иерусалим не удивить. Что ещё?
— Беззащитный.
— Беззащитных много. Ещё он не девочка, а мальчик. Можно было зарезать и гетеру — это в городе вызвало бы не меньший интерес.
— Половая солидарность? — заинтересовался Киник. — Пожалели своих? В таком случае, убийца — женщина. К тому же мужчины-безумцы, развлекаясь, предпочитают убивать женщин… Так-так-так… Но женщин, как можно догадаться, среди подчинённых начальника полиции нет… Беззащитный?.. Да, женщина! Скажем, это могли поручить той лунной гетере. Это логично: чем в заговоре меньше участвующих, тем меньше вероятность разоблачения.
— Да, — согласился Пилат. — Это объясняет, почему не зарезали какую-нибудь гетеру.
Своя.
— Гетера… Гетера? Но которая из них? — задумчиво сказал Киник. — Ведь шлюх — море!..
В Хранилище стало как-то особенно тихо. Да, подобные обобщения в присутствии женатых мужчин лучше не делать. Казалось бы, неверность жены известна и даже привычна, но упомяни про существование шлюх, — воспринимают как намёк на своё супружеское ложе. И обижаются.
Правда, иной раз случается — задумываются. Но редко.
Вновь, в который уже раз со времени первой встречи с Киником у гипподрома, у Пилата появилось ощущение, что живёт он как-то не так, неправильно, ложно… За что, естественно, и расплачивается… событиями в своей жизни. Неслучайными. Безликая любовь, труп любовника жены и его объятия, превратившиеся в навязчивый кошмар… С полок на Пилата смотрели не груды свитков, но, казалось, пыль веков, на которой оставили свой след понявшие смысл жизни люди; для того и оставили, чтобы теперь спросить: кто ты, Пилат? Почему так долго не с нами?!.. Ты — кто? Неужели всего лишь всадник, ставший наместником? Всего лишь баловень Фортуны?
Баловень?.. Всего лишь?
Первым нарушил молчание Киник.
— А как удалось выяснить, что кинжал всё тот же?
— Уж очень он запоминающийся, — встряхнув головой, ответил Пилат. — Его не спутаешь. Клинок сломан. Наверно, в бою. Его перезаточили, потому он и короткий. Хотя кинжал был некогда, безусловно, ценен, но из-за повреждения коллекционного интереса не представляет. Рукоять инкрустирована, белая полоса посередине. Да я его принёс — показать.
Пилат запустил руку в складки одежды, отцепил кинжал и протянул его Кинику.
Киник задохнулся. Как будто чья-то рука дотянулась до его горла — странная, невидимая, всепроникающая.
Он с трудом перевёл дыхание.
Это был его нож! Недавно пропавший! Неужели?!..
Однако Киник, как и д`олжно истинному философу, быстро овладел собой и остался внешне бесстрастен. Он неторопливо принял кинжал и стал рассматривать инкрустацию, чтобы окончательно удостовериться, что невероятное всё-таки произошло.
«Что это?!.. Как это могло случиться?!.. Почему именно моим ножом? Да ещё намеренно похищенным! Меня — подставили! — молнией сверкали мысли Киника, весьма схожие с теми, что пару дней назад в темноте поразили Пилата. — Но кто? И — зачем?..
Онихотят, чтобы думали, что убил любовника его жены я? Дескать, заступился за честь друга?!.. Но если бы я хотел за него заступиться, я бы, как римский гражданин, мог вызвать этого любимца женщин на бой в любом месте. Да и зачем мне его агонизирующим трупом обнимать друга?..»
— У меня такое ощущение, — раздался голос Пилата, — что этот кинжал я уже где-то видел. Только напрочь забыл где.
«Сказать? — Киник сжимал и разжимал рукоять ножа. — Или — не сказать? Скажу — а вдруг он меня под горячую руку причтёт к убийцам? Вернее, к сообщникам, желающим свергнуть его с седалища власти? Но, с другой стороны, если не скажу — он так и не разберётся в тайнах того ложного мира, который выстроен вокруг него какой-то сволочью…»
— И неудивительно, — преодолевая себя, сказал Киник. — Ты его, действительно, видел. Здесь, в Хранилище. У меня. Это мой нож.
— Что??!! — задохнулся на этот раз уже Пилат. — Твой?! Кинжал — твой?!
— Мой, — как можно более бесстрастно подтвердил Киник. — Его у меня выкрали несколько дней назад… А выкрав — использовали. Дело, похоже, становится всё интересней и интересней. И загадочней.
— Это уж точно, — сказал Пилат, несколько отстраняясь от Киника. — А может, ты и зарезал этого… пидора?
— Со спины? Думаешь, на меня это похоже?
— Не очень, — всё-таки неуверенно ответил Пилат, недавний воин, знавший, что приёмы умерщвления противников у каждого свои и на протяжении всей жизни неизменны. Пилат сам ни за что не убил бы со спины, поэтому ему было легко принять, что и Киник на это не способен. — Да, такие, как ты, со спины не убивают.
— Может быть, мне свойственно убивать детей?
Пилат задумался. А потом наместник в нём сказал:
— Если разобраться, я тебя не знаю…
— И ещё: зачем мне было вкладывать его труп тебе в объятия?
— В самом деле, зачем?.. — продолжал сомневаться уже Пилат.
Удивительное дело, но по-настоящему сомневаться Пилату удавалось лишь рядом с Киником, а рядом с другими — почти нет. Больше всего он доверял воинским начальникам и авгурам: что бы те ни сказали — точно, так оно и есть. Веровал безоговорочно. А с Киником… Он уже одним только своим присутствием как бы приглашал к размышлению.
— В конце концов, — нашёлся Киник, вспомнив, что Пилат урождённый всадник, а как таковой наверняка с кровью предков перенял и уверенность, что мир — это сплошной рынок, рынком должен и быть и пребудет им вовеки, — если бы ты выяснил, что я участвовал в заговоре, то меня бы из Хранилища выставили немедленно. А мне это
не выгодно.
«Верно, — подумал Понтиец. — Ему моё изгнание
не выгодно. Следовательно, убийца не он. Да и убивать он станет не со спины. Тем более мальчишку… Всё верно».
— Так бы сразу и сказал, — успокоился Понтиец. — А то всё вокруг да около.
А Пилат помолчал и добавил:
— В таком случае, я вообще ничего не понимаю. Полный абсурд. Почему орудие убийства — именно твой кинжал? Кому это может быть выгодно? Нет, полный абсурд! Бессмыслица.
— Вовсе не бессмыслица. Хотя бы потому, что это произошло, — сказал Киник. — Просто мы во всём происходящем ещё не поняли тайного смысла. Но мы приближаемся к его постижению! Чем материал разнообразней и непонятней, тем утончённей скрывающаяся от нашего взора из него постройка. Как задача, всё это красиво. И крепко сколочено. Из последнего убийства, кстати, следует, что кто-то пытается достичь своей цели весьма настойчиво. Не останавливаясь ни перед чем. Цель явно связана с направлением потока власти.
«Ибо власть — это и есть убийство», — мог бы добавить Киник. Но не добавил.
— Это было понятно с самого начала. Без дополнительных… э-э-э… праздников крови. Борьба за власть. Старо как мир.
— Конечно, — согласился Киник. — Но конструкция усложняется тем, что в ней нашлось место и для меня. Человека, который отрицает власть как таковую… И в ней, надеюсь, никак не участвующего.
— Красивое… построение, — скривил губы в Пилате уязвлённый наместник.
— А ответ знаешь ты. Что они достигли убийством мальчишки? Первое, что приходит в голову?
— Ещё раз напомнили о своём существовании… Это… Это — евреи! Точно! Они меня ненавидят! Неизвестно за что. А ещё хотят снижения налогов. Дескать, всё в наших руках — и кинжал выкрасть можем, и ни перед чем не остановимся — даже своего, раз надо, зарежем. Только ты, Империя, поступись принципами. — Наместник замолчал. Когда речь заходит об Империи — дело может кончиться очень скверно.
Киник, покачав головой, веско сказал:
— Недостаёт…
ихпредставлений о красоте. Если бы они зарезали центуриона — было бы эффектней. И мощнее. И своеобразно красивей — блеск поножей и фалерн. Один шлем чего стоит. Но зарезали слабоумного. Кстати сказать, неспособного защищаться. Своего. Здесь не демонстрация силы. Здесь — другое.
— Тогда кто?
Положение: любовника его жены режут кинжалом его друга! Может, всё-таки сам Киник и убил? Из ревности? Кто не знает, что с женой чаще застают друга, а не кого-то неизвестного. Нет, такие, как Киник, замужними не интересуется…
Пилат стал успокаиваться. А следовательно, к нему возвращалась способность рассуждать.
— Тогда смысл — в возвращении кинжала. Возвращении как таковом. Вернее…
— …в том, что он мой, — закончил мысль Пилата Киник. — Получается, что подставляют и тебя, и меня одновременно. Мне кажется, что, узнав, что кинжал мой, ты, взревновав, мог…
— Убить? — серьёзно сказал Пилат. — Хоть на этот раз соберусь с духом и любовника убью? И покажу себя мужчиной? Но не убил и на этот раз… К тому же, видимо, предполагалось, что я узнаю кинжал по первому предъявлению — и убью тебя сразу. Но не узнал. С какой стати мне было узнавать его со второго предъявления?
— Может быть, подумали, что ты кинжал не рассмотрел? Ночь, темно, свет луны предметы искажает. Размеры и цвет. Под луной всё иначе, чем под солнцем.
— Не взглянул на орудие убийства? — удивился Пилат. — Дескать, увидел лицо этого пидора, — извиняюсь, любимца женщин! — ужаснулся, бросил тело — и бежать. Но точно так же, как невозможно тебя подозревать в убийстве того слабоумного киника с базара — шучу! шучу! нищего-захребетника! — так же невозможно ожидать от меня, что я струшу и сбегу, не предприняв самостоятельного расследования. А орудие убийства — это первое, на что всегда обращают внимание…
— Тогда, — сказал Киник, — вновь получается, что тебя просчитывают. От тебя ожидали, что ты с ножом пойдёшь ко мне, а я, увидев собственный нож и опасаясь твоих необдуманных поступков, промолчу. А потом сбегу. И сделать это буду просто вынужден. Тем самым, во-первых, освобожу место хранителя, во-вторых, освобожу тебя от возможности в разговоре размышлять о глубинных этого мира закономерностях. Выражаясь простонародно — о логосе. Какой из двух целей они, по-твоему, хотели достичь?
— Освобождение Хранилища от орд скифов-захватчиков достигается просто. Например, могли тебя просто закопать. Так, говорят, некогда поступили с одним из твоих предшественников.
— Слабое решение, — покачал головой Киник. — Ты бы не премин`ул воздвигнуть расследование. Ты назначил меня публично, следовательно, нерасследованность причин моей гибели — удар по твоему авторитету как властителя. Более того, удар по Империи. Защищая её, ты бы нашёл мне замену — тоже киника. Принципиально. Чтобы не повадно было. Простое убийство — слабо. Но и объятия в темноте с «милашкой» для меня посчитали чрезмерными.
— Кстати, а почему ты насчёт кинжала не утаил? — спросил Пилат.
— Да так… — замялся Киник. — Долго объяснять…
Дело, разумеется, было не в продолжительности необходимых разъяснений, а в том, что некоторые мысли, причём, как это ни парадоксально, наиболее для жизни необходимые, бывает произносить вслух преждевременно — слушающий не готов.
— Напрасно не объясняешь, — сказал Пилат. — Мне — интересно. Меня просчитывают, причём всегда верно, а вот тебя — не смогли. Даже обидно. Чем же я отличаюсь от тебя? А?..
Ты-то — кто?
«Вот так, — подумал Киник. — Теперь для расследования преступления мало ответить на вопрос: „Кто ты, Пилат?” Пора задаться вопросом: а ты-то, Киник, кто?.. А действительно, кто я? Есть ли у меня тайная жизнь? Если есть, то почему не замечаю? А если нет, то почему?.. Не её ли отсутствие отличает меня от Пилата?.. А ведь есть и у меня тайная жизнь!»
Киник судорожно вздохнул — от укола совести. Он, якобы верный нетленным сокровищам кинизма, освободился не от всего имущества. Оставил то, без чего он мог бы обойтись, но что было жалко выбросить — нож. И вот теперь — убийство. Так ли уж он от Пилата отличается, если страсть к ненужным вещам в нём победила?..
— Что ж, оказывается, надо начинать с меня, — твёрдо сказал Киник. — Вернее, начинать с наших с тобой отношений. Сокровенной их сути.
— Ты подозреваешь демона ревности? — с большой долей ехидства спросил Пилат. — Думаешь, нас подозревают в любовной связи? Согласен: предположить вполне естественно — как-никак уединяемся… Тем более в подозрительном месте — среди свитков. Вот убийца и блюдёт нравственность моей семьи — ради процветания Империи. Патриот, одним словом. — Сарказм Понтийца объяснялся тем, что всадники вообще всегда ненавидели патриотов, и он, Понтиец, исключением не был. — А патриотов извести никак не удаётся!
— В таком случае, этот человек малообразован и не разбирается в философии, — бесстрастно сказал Киник. — Киники — не как все.
Действительно, из всех сколь-нибудь заметных философских школ одни только киники полностью отвергали гомосексуальные взаимоотношения. Все остальные нравственные течения этого, с точки зрения кинизма, извращения, так скажем, далеко не чурались. Имена кого из основоположников ни вспомни, будь то Платон или кто-то ещё из философов, превозносимых толпой и правителями. Сами же киники это своё отличие от остальных не подчёркивали. Как, впрочем, не подчёркивали киники и того, что только они отвергали принцип власти как таковой; стремление к власти они считали проявлением болезни души, утратой её самостоятельности. То, что искавшие власти государственные лица все без исключения были «милашками», тайными или явными, невольно побуждало киников повнимательнее присмотреться к сущности власти и её непременным последствиям.
Киников также не устраивала общепринятая систематизация судеб людей. Им претили объяснения, основанные на гипотезе о протомужчинах, протоженщинах и женомужчинах. Гипотеза авторитетов толпы заключалась в следующем: перволюди по подобию с первобогом были двойственны и сочетали в себе либо мужское и женское начала одновременно, либо одно из начал было удвоено. Каждый из протолюдей был четверорук, четвероног, четвероглаз и так далее — и был настолько силён, что представлял для богов опасность. Высший во вселенской иерархии бог, стремясь себя обезопасить, рассёк протолюдей пополам. Из женомужчин (андрогинов) появились привычные сегодня мужчины и женщины, обычные исполнители и воспроизводители рабов. Потомки андрогинов обретали наивысшее наслаждение только в объятиях своей утраченной половинки — взаимодополняющей. Но были мужчины, которые произошли из протомужчин, и забывались они только в объятиях, соответственно, таких же, как они, мужчин. Именно они и были начальствующей элитой человечества, сверхлюдьми, стоящими на вершине иерархии. Не сверхчеловек, как бы он ни пытался, во власти успеха иметь не будет, протомужчине же всё даётся само собой.