Князь тряхнул головой, отгоняя появившееся странное, с некоторых пор навязчивое, видение. Что ж, если начальник полиции пришёл за деньгами, то пусть берёт — заработал. Сколько бы ни взял — за пережитое наслаждение красотой ничего не жалко.
Или, может быть, ему понадобилась чья-то жена? Хорошо. И это получит.
А может — наёмные убийцы?
Но договариваться здесь, в присутствии лежащих в пыли исполнителей, было бы… э-э-э… неэтично. Сейчас гость явно попросит уединиться.
— Целую армию против меня привели, — усмехнулся Князь. — Неужели меня так боятся… в вашем ведомстве?
— Вас знают и при дворце, — сказал начальник полиции. Эта фраза тоже входила в тайное знание. — О вас говорят.
— Придётся побороться за справедливость, — вздохнул польщённый Князь. — Наместник Великой и Справедливой Империи не потерпит такого беззакония! Совершенно верно, слово моё и при дворце знают!
«Интересно кто? — поверил и без тени удивления подумал начальник полиции. — Начальник канцелярии? Или начальник охраны? А может… жена наместника? Должен же у неё быть любовник! Если это Князь, то он, действительно, опасен».
Начальник полиции изобразил заискивающую улыбку и тихо спросил:
— Нет ли у вас места, где можно было бы поговорить спокойно?
— Только из уважения к… — уродец помедлил, — божественному Тиберию. И самой справедливости, выраженной в его божественности. — И, пропуская начальника полиции вперёд, пригласил — Прошу!
— Чем обязан? — уже деловитым и гораздо более заискивающим тоном спросил Князь, как только он с начальником полиции остался наедине.
Начальника полиции интересовало многое. Прежде всего — местонахождение пропавшего кинжала и имя господина тех, кто кинжал выкрал. Кроме того, начальника полиции интересовали связи, которые оказались в распоряжении прибывшего из Рима соглядатая. Были ли те, кто радовался прибытию соглядатая? Кто они поимённо? И наконец, необходимо было уточнить некоторые детали убийства римлянина без головы. Каким образом убитого удалось заманить в развалины?
— Насколько успешны дела? — так и не найдя с чего начать, наконец спросил начальник полиции.
Этой заминки уродцу было вполне достаточно, чтобы понять, что начальник полиции пришёл отнюдь никого не разыскивая, не мстить, да и не за золотом, интерес его был личным. А заминка — просто они, оба хозяева города, ещё не притёрлись…
Князь усмехнулся:
— Дай Бог каждому.
Оба рассмеялись.
—
«Господь — свет мой и спасенье моё: кого мне бояться?» —смеясь, процитировал начальник полиции начало известного священного псалма Давида. —
«Господь — крепость жизни моей: кого мне страшиться?» Князь, также смеясь, ответил словами другого священного псалма:
—
«Да веселится Израиль о Создателе своём; сыны Сиона да радуются о Царе своём!» «Хром — как и я, — подумал начальник полиции. — Да и Гефест, помнится, тоже был хром. Женат был, соответственно, на этой проститутке — Афродите. Которая изменяла ему с Аресом. Везде и всегда одно и то же…»
— Я радуюсь, — сказал начальник полиции, — когда знаю, что
нашипроцветают.
Начальник полиции внимательно наблюдал, как поведёт себя Князь. Если у него появился новый хозяин, то не удержится и выкажет презрительное небрежение.
Но нет, Князь продолжал посмеиваться, брезгливо кривя губы, — этот изгиб был, видимо, всегда ему присущ.
— Конкуренты на пятки не наступают? — решил до конца разобраться в положении дел в городе начальник полиции.
— Конкуренты? — удивился Князь. — Какие?
И — невольно подумал о тех стражниках, которые сейчас всё в притоне переворачивали вверх дном. Князь нисколько не сомневался, что все ими обнаруженные ценности исчезнут, за исключением разве что находящегося в этой комнате. Многое затем окажется в доме самого начальника полиции. Но что с этим можно поделать? Так было всегда: при отцах и дедах, так, видимо, будет и в веках.
Князь тяжело вздохнул:
— На конкурентов стараюсь не обращать внимания, — ответил он.
— Я о
чужихговорю, — понял его начальник полиции.
— Чужих? Эти — не посмеют.
Заметив облегчённый вздох начальника полиции, Князь задумался. Что хочет этот опиравшийся на мечи захватчиков мерзавец? Под ним что, зашаталось его место? Неужели в городе происходит нечто, о чём ему, Князю, не успели доложить?
«Головы поотрезаю!» — подумал Варавва.
А ещё подумав, усмехаясь, сказал:
— Да нет, вроде всё по-прежнему. Чужие в городе не завелись. Да и я не ослаб. Все — свои.
— И всё-таки вещи пропадают, — сказал начальник полиции.
— Вещи? — деланно изумился Варавва, лихорадочно вспоминая ограбления последней недели. Кого «не того» он велел пощипать? — У кого это?
— У меня, — нахмурившись, сказал начальник полиции.
— У вас? — уже искренно изумился Князь. — Красть у… свое…? У
начальника полиции? Без его на то санкции? — Князь невольно высказал и без того известное: в ведомстве начальника полиции если что и крали, то только свои — с молчаливого согласия руководства. А и то сказать, разве можно прожить на их ничтожное жалованье?
Искренность, с которой Князь изумился, начальника полиции не успокоила — кто-то был в состоянии ускользнуть даже от ока Князя.
— Да, у меня, — повторил начальник полиции.
— Если это позволили себе мои — им конец! — сжав кулаки, сказал коротышка. — Скажите, кто!
— Я бы сам хотел это знать. А вещь — бесценная.
Князь понял, что вещь, действительно, бесценная. Иначе бы начальник полиции на столь многолюдный поклон не потратился. Разве только боевых слонов не было. Но и без них он, Князь, стал для ночного города разве что не… Кем? Царём? Нет, выше. Князем — с большой буквы.
— А что украдено? Может, у кого-то есть нечто похожее? Доставим тотчас.
— Само по себе это пустяк, — сказал начальник полиции. — Всего лишь старинный кинжал. Да и не кинжал, а так, всего лишь нож. Клинок обломан. Перезаточен. Рукоять чёрная, инкрустированная, белая полоса вдоль.
— Белая полоса? Он что — магический? В таком случае… — лихорадочно перебирал в памяти процветающих городских магов Князь.
Но начальник полиции его перебил:
— Дорог как память. О жене одного моего друга. И о его несчастной судьбе.
Князь забеспокоился. Неужели появилась какая-то шайка, посмевшая действовать в городе без его, Князя, ведома? Эдак недолго воспроизвести несчастную судьбу неизвестного друга начальника полиции — получить нож в спину… Не тот ли самый?
Начальник полиции угадал мысли Князя и уточнил:
— Возможно, дело политическое.
— Будет исполнено, — по-солдатски вытянувшись, сказал Князь. — Будем разыскивать.
— Бог воздаёт верному своему, — повторил слова одного раввина начальник полиции. Он уже знал, что если кто и найдёт кинжал, то это будет не Князь. Кинжалом завладела некая сила, Князю не подвластная. И ему даже неизвестная. Действовал кто-то извне. Кто-то начал с главного — с захвата ключевых в городе постов… И начальник полиции уже начал догадываться, кто… Соглядатай!
— И ещё, — продолжил начальник полиции. — На постоялом дворе появился римлянин…
— Так?
— Хочу знать всё о его передвижениях. Он с вами связывался? Покупал услуги?
— Да, — кивнул человечек. — Он сегодня обратился к нам за помощью. Римлянин. Ленив. Нерасторопен. Целых три дня приходил в себя после дороги, развлекался по соседству и только на четвёртый разыскал меня. Я уточню… Обо всех его передвижениях, пожеланиях и заказах вам будет сообщено.
«Понятно… — подумал начальник полиции. — Кинжал исходил от соглядатая, к нему, верно, и вернулся. У него в городе кругом свои люди!.. Потому к Князю так долго не обращался… Хотят заменить и Князя?.. С этим соглядатаем надо что-то делать…»
— Прекрасно!.. — как можно спокойней сказал начальник полиции. — Удивительно, но, кажется, впервые мы ничего у вас не нашли, — с ноткой удивления сказал он. — Что, безусловно, говорит об улучшившейся работе полиции.
Уродец побледнел. А чем тогда расплачиваться?
— Позвольте вам, как отцу города, преподнести в дар…
Вещица, которую Князь протягивал начальнику полиции, действительно была очень дорогой. Одна изящная оправа чего стоила…
Начальник полиции уж было повернулся уходить, но вспомнил об убитом римлянине.
— Кстати, — сказал он, оборачиваясь. — Вам не
заказывалиримлянина?
— Что такое? — опять удивился Князь. — Конечно, нет. Мне об этом убийстве донесли — источник из вашего ведомства. Я не узнаю Иерусалим! Связываться с римлянами! Сами знаете — себе дороже. На такое способны разве что фанатики-зелоты, замолившиеся до умопомрачения. Мы же не настолько глупы… Проще своих, — Князь сделал выразительное движение, как будто перерез`ал кому-то глотку. — Это — не мои. Они бы закопали. Да и о зелотах что-то в последнее время почти не слышно.
— А кто ещё кроме этих «молитвенников»?
Князь не размышляя, но как бы нехотя ответил:
— Прошёл слушок, что кровью балуется кто-то из охраны дворца.
— Разве? — удивился начальник полиции. — Разве такое возможно? Из охраны? Действительно, интересные вещи стали происходить в городе. Откуда об этом известно? И что?
— Да, собственно, ничего… осязаемого. Просто взгляд у одного… изменился. А нас в этом не проведёшь.
— Вряд ли в охране дворца может оказаться легионер, который ни в одном из сражений не обагрил своего меча в крови. У каждого из них взгляд должен быть… изменённым. Чушь.
Князь не стал спорить. И без доказательств ясно, что легионный строй это одно, а темнота проулка — нечто другое. В строю ты — не ты, и себя прощаешь легко. А в тёмном проулке — дело другое… Если начальник полиции понимать не хочет, то у него на то есть свои веские причины. Спорить всегда бесполезно. Несогласного надо или убивать, или становиться перед ним на колени. В позу наибольшей покорности…
В конце концов, с какой стати считать, что легионер убил именно того римлянина? Может быть, другого? Или не римлянина. Ночной город велик, много в нём и тёмных проулков — есть где измениться не одному взгляду…
Неведение Князя начальника полиции в догадке только утверждало. Все пути вели к соглядатаю. И кинжал явно выкрали силой его власти или золота. А сам он не извлёк из тела кинжал впопыхах. И теперь воспользовался случаем, чтобы начать захватывать в городе власть. Убийство безголового совершено, конечно, из ревности. А охранник из дворца явно ни при чём. Даже если легионеры лучшей из центурий стали отбивать работу у местных наёмных убийц, то приезжий просто не успевал с ними связаться. Скорее, помог ему кто-то из стражников. Что ж, соглядатаю в знании людей отказать было нельзя.
И потому он особенно опасен.
Всё ясно.
Всё-то всё, только завтра на утреннем докладе ему предстоит признаться, что кинжал, востребованный женой наместника Империи, таинственным образом исчез. Из рук самого начальника полиции!
глава VI
ночь. тайная жизнь уны
— Господи-Ваале! Ну, скорее бы!.. Господи! Скорее бы ночь!.. — в последний раз, и потому особенно страстно, произнесла она.
В последний, потому что наконец стемнело настолько, что Уна, прекрасная супруга наместника Империи в провинциях Иудее, Самарии и Идумее, уже не могла различить контуры предметов во внутренних покоях занятой ею части дворца. Ещё несколько минут, и можно будет добраться до кварталов любви неузнанной — и с еженощной оргией любви слиться не только помыслами, но ещё и телом.
С той минуты как Уна нетерпеливо выгнала последнюю из прислужниц, она блуждала по комнатам — неосознанно плавными движениями рук лаская своё тело.
— Ну скоро ли?.. Скоро?.. Господи!.. — сама не понимая произносимых ею слов, ритмично, одними губами, в такт движениям рук, повторяла жена Пилата.
Тьма сгущалась. Наконец свет из этого мира странных людей стёк за горизонт. Стало совсем темно, как и всегда в этих местах, неожиданно и разом — так в описаниях Божьих вестников будет уничтожен этот преисполненный порока мир.
— Пора! — отдала себе приказ Уна и стала плавно, покачиваясь, как в жреческом танце, — под светильником любви, устроенным из кусков «золотого» египетского стекла, от неё требовали иной раз и этого танца, — обнажаться.
Хотя Уна могла принять любое обличие, от многодетной матроны до юной невинной девушки, выбора у неё для выхода в Город, в сущности, не было. Действительно, какого образа жизни женщина, днём отдохнувшая и выспавшаяся, с дразнящей походкой, могла в темноте ночи оказаться вне накрепко запертых ворот семейного дома? Только одного — из гетер, и притом самых недорогих.
Блудницы подороже темноты почему-то боялись панически, поэтому с заходом солнца за пределы круга, высвечиваемого красными, возбуждающими преступную чувственность светильниками, не выходили. По исчезнувшим в темноте улицам ищущие в их ласках забвения к ним приходили сами, и отнюдь не с двумя оболами. Ничтожные два обола — это наибольшая цена, которую мог заплатить легионер, сам получавший в день всего четыре — на всё: включая еду, оружие и одежду, — и потому вынужденный считать каждую монету. Два обола — это в одном из закутков квартала, а прямо под стенами улиц — один.
Цены были разные — в зависимости от квартала. Дорогую гетеру могли оплатить кроме мытарей-мздоимцев одни только торговцы. От легионеров и чиновников торговцы отличались тем, что могли обойтись без слёзных признаний в любви, которые так ценились в «солдатских» кварталах. Торговцы ценили байки о том, как нанятая его любить была совращена, а главное, за сколько монет впервые отдалась; как после смерти или побега супруга она с ребёнком голодала и как от нищеты она была попросту вынуждена — ради детей! — заняться древнейшим из промыслов; как, начиная с обола, она поднялась сначала до двух, потом до динара, а теперь и вовсе до тетрадрахмы. Торговцы, которые тоже оправдывали своё бессовестное воровство и обман необходимостью кормить детей — даже бездетные! — умилялись, вытирали навернувшуюся слезу и даже сверх оговорённой платы порой набавляли обол, а то и два.
Мир «солдатских» гетер был совсем иным. На удивление, несмотря на непомерную нагрузку — порой приходилось пропускать через себя до двух десятков страстных после казарменного воздержания мужчин, — богаче «солдатские» гетеры не становились. Едва только у них заводились деньги, тотчас появлялся тот, кого несолдатские называли «милашками» — за их кокетливость с мужчинами. Несмотря на то что выбранный «милашка» нисколько от остальных подобных не отличался, «солдатская» в него, лучезарного, влюблялась по уши и, вся в синяках, воспалённо восхищалась благородством его якобы уникальной души.
Несведущие в тайнах кварталов любви объясняли эту страсть к «милашке» его исключительными способностями как любовника, сведущие же знали, что на самом деле от мужчины у него не было ничего. Поддерживающие пламя в очаге оргии любви состарившиеся гетеры—«мамки» — хотя в глаза и разыгрывали комедию зависти, а за глаза смеялись, тем не менее «милашкам» не препятствовали: без побоев и грабежа «милашки» гетере достичь её счастья невозможно. «Солдатским» вообще ощущение жертвенности сладостно, а для изнурительного занятия древнейшим ремеслом и вовсе необходимо ощущение обречённости. Избитая, ограбленная, голодная и потому
вынужденнаязарабатывать на кусок хлеба немедленно, вынужденная «трудиться» до изнеможения, вынужденная отдавать себя всю, до последних тайных частей тела, «солдатская» благодаря «милашке» получала оправдание перед всполохами совести за ту послушно-безликую — как в стаде или легионном строю — жизнь, оставить которую её не могло заставить ничто.
(Именно блудницы, изгнанные из «солдатских» кварталов за «развратность» — при отсутствии «милашки» не брали с клиентов денег, — в поисках, как полагали обыватели, заработка, бродили на ощупь по опустевшим улицам, ожидая из темноты откровенных предложений — и всякий раз до обмирания пугаясь.
Так что появление женщины на подходе к кварталам красных светильников никого из ночных обитателей Иерусалима удивить не могло. Разве только заинтересовать. Но это не страшно: несколько минут служения Афродите — и можно идти дальше…)
Но был и ещё один квартал любви, вернее, ещё одна любовь. Здесь бывало по-всякому, однако всегда дешевле, чем в квартале для торговцев, и пристойней, чем в «солдатском». Этот квартал посещали местные. Эти требовали, чтобы распоследняя девка разыгрывала из себя саму невинность. Они также требовали, чтобы убранство закутка, несмотря на то что над входом его оставался непременный египетский «золотой» светильник, напоминало традиционное убранство обычного иерусалимского дома. Некоторые
переддаже требовали молиться — непременно вместе и утомительно долго. Нередко клиент ещё успевал прочесть душеспасительную проповедь. Ну, словом, понятно.
Кварталы отличались, естественно, не только ласками да сказками. Отличал их и «сезонный» спрос, менявшийся при наплыве паломников.
В квартале для торговцев «работодатели» не появлялись нередко месяцами. Зато в дни религиозных праздников их наплыв бывал столь велик и платили они так много, что доход с одного только квартала для торговцев превосходил годовой доход со всех остальных кварталов, вместе взятых. И напротив, в те же дни праздников «семейные» кварталы пустели — местные становились особенно религиозны и праведны и довольствовались жёнами — порой более недели.
Казалось бы, чего проще: высвободившихся «семейных» перевести в «торговые ряды». Но нет. «Семейные» были медлительны, ленивы во всех смыслах и бесформенны — а торговцы были преимущественно с востока и требовали на себя большого расхода сил. Поэтому «семейных» переводили в «солдатские» кварталы, а подменённые «солдатские», после того как они объясняли новеньким тонкости потребностей торговцев, с видом мучениц переходили в обычно почти пустующие «торговые ряды».
Вообще со стороны казалось, что во время религиозных праздников, в особенности в Пасху, город как будто охватывала волна похотливости — не только оживали «торговые ряды», но и в «солдатских» кварталах выстраивались очереди в нетерпении переминавшихся с ноги на ногу мужчин. Нет, легионеров, чиновников и разбойников приходило не намного больше обычного, — это «семейным», чтобы, если можно так выразиться,
обрадоватьклиента, требовалось больше, чем «солдатским», времени.
Усилий «семейных» из-за их ленивой медлительности и непонимания тонкостей запросов чуждого им типа мужчин катастрофически недоставало, поэтому заправлявшие делами одрябшие под светильником проститутки в дни праздников допускали к «работе» также и обычных горожанок.
Словом, кварталы и копошились как единое целое — в одном ритме.
Единство этого своеобразного организма, города в Городе, его души и источника воли,
чувствовалось.
Всегда.
Но особенно сильно — в Пасху.
Уна, в поисках, как ей искренно казалось, эротического удовольствия — которого, признаться, она не испытала до сих пор ни разу, — со времени первого появления в городе ещё до замужества перепробовала все кварталы. Менее остальных был ей омерзителен «солдатский» — за некоторое его сходство с римскими лупан`ариями. Впрочем, даже в Пасху сходство происходящего в Иерусалимском блудилище со священнодействиями обиталищ бога Приапа было весьма отдалённое.
Лупанарий был
лучше —во многих отношениях. Начиная с самого главного: с того, что в лупанарии не скрывалось, что разврат имеет сакральный, богоугодный смысл. Каждая пришедшая в лупанарий замужняя женщина знала, что она вовсе не порочна, не изменяет мужу, но, напротив, служит Небу: незримым присутствием богов освящалось всё, придавая иной смысл тем действиям, которые при совершении втайне с соседом справедливо осуждались.
Всё устройство лупанария — монументальная архитектура, изваяние бога Приапа, другие священные образы и символы — подчёркивало не только небесную значимость происходящего, но ещё и значимость земного служения — на благо своему народу и Империи. Тонкие полустенки, разделявшие в лупанариях ложа-норы, сладострастные вздохи не только не заглушали, но, напротив, усиливали. Танцующие по стенам красноватые отблески пламени от нескольких больших, как костры, светильников центрального зала лупанария освещали не всю женщину, как то было принято в домишках иерусалимских кварталов любви, но только её часть — наиважнейшую. А вот лица женщин, ставших в священные позы, в полутьме лож-нор оставались сокрыты. Поэтому женщина могла полностью расслабиться — каждая знала, что поднимется с колен неузнанной, а потому будет ограждена от гневного непонимания мужа-безбожника.
Светильники центрального зала лупанария высвечивали также и теснившихся в ожидании обнажённых мужчин — каждый пытался оказаться в центре, на возвышении. Ценность этого положения была не в том, что таким образом он оказывался равноудалён от круга женских тел (или к ним равноприближён), а в том, что удерживающийся там считался избранником, мужем царицы любви, воплощённой богини.
Рассказывают, что в древности в лупанариях было несравнимо лучше. Некогда существовал священный ритуал, во время которого в главном зале неожиданно, буквально из ниоткуда, возникал чернокожий служитель с коротким мечом. Воздев левую свободную руку ладонью вверх, — тем отчётливей вбирая в себя поток воли небес, — он танцующей походкой — своей непредсказуемостью символизирующей великую роль Случая в жизни каждого из пришедших в этот мир — наконец оказывался за спиной того из мужчин, который, судорожно вцепившись в бёдра женщины, насилуя её изо всех сил, уже перестал что-либо замечать вокруг себя, — и пронзал его мечом — насквозь, в сердце. Мгновение спустя чернокожий служитель чуть вытаскивал меч, чтобы открылось выходное отверстие раны, — и кровь волной изливалась на женщину. Попавшая на ягодицы кровь частью попадала на нежный живот, а частью по ложбинке спины потоками стекала на шею, грудь, соски, — тем запечатляя богоизбранность счастливицы.
В тот момент, когда агонизирующий верующий, соскальзывая с меча служителя, падал навзничь на пол, весь лупанарий взрывался торжествующим кличем, прославляющим божества Жребия и Любви. Возбуждённых сильнейшим ощущением женщин выбрасывало из их нор, и они, слившись с мужчинами в едином танце, прославляли избранную божеством царицу лупанария и всего мира любви — всю в крови её водружали на возвышение рядом с главным светильником в центре лупанария. «Муж» оказывался рядом — поддерживая царицу.
Богоизбранность считалась для всякой верующей женщины величайшей в жизни удачей — триумфом, в котором она впоследствии жила всю жизнь. И потребность в котором наследовалась дочерьми.
Никто не знал, в какой день месяца, в какой час и в какое мгновение появится чёрный служитель с мечом Жребия, но каждый из восшедших в лупанарий мужчин знал, что роковой меч среди теней лупанария непременно блеснёт. Сладкий страх и ужас — страстной любви непременный спутник и прародитель — расползался по душе каждого из тянущихся к лупанарию, тем многократно усиливая удовольствие оргии. Рисковал жизнью каждый, всякий боялся смерти, но никто лупанария не только не бежал, а напротив, вожделел наступления ночи.
А потому все они, при входе пожертвовавшие на храм Любви и Единства, молились и
выбирали —нечто большее, чем женщину — счастливую звезду.
Теснившиеся в центре зала мужчины, и без того возбуждавшиеся от дразнящих красноватых бликов, тёрлись друг о друга и от этих прикосновений истомлялись задолго до проникновения в одну из сомкнувшихся женщин. Их распаляли также и красота поз женщин, и некий общий ритм покачиваний, в котором незаметно для себя сливались в лупанарии все и вся, включая и ожидавших своей очереди мужчин, — всё становилось едино, и когда один из мужчин на ложе достигал восторга, то восторг этот сразу же становился радостью всех, в особенности, в силу своей чувствительности, для женщин: для них поток восторга становился беспрерывным…
Но судьба, чёрный служитель и меч исчезли вместе со стародавними временами, когда люди были много набожнее. Людям вообще свойственно забывать благодетельных богов… И римские лупанарии выродились в то, что застала, посещая их с другими патрицианками, Уна…
Однако римские лупанарии, даже выродившиеся, Уне нравились больше иерусалимского блудилища. Хотя бы потому, что в лупанарии по-прежнему служили Небу женщины исключительно патрицианских родов. В этом — высший, государственный смысл. Это мужчинам, чтобы уяснить, что надо делать, приходится изъясняться словами. Это мужчины никак не могут освободиться от сетей унаследованного с древности Сената, бестолкового из-за пут бесконечных речей, смысл которых неясен даже самому говорящему. Что говорить про слушающих?!.. Но женщинам власти известен путь более совершенный. Достаточно женщинам власти собраться вместе, разоблачиться и, сокрыв лица в ложе-норе, в божественной позе расслабиться и насладиться — и вот они уже как будто побывали во всех уголках Рима, знают всё,
прочувствовали —и теперь ни за что не ошибутся, кто и сколь существенно изменил своё положение на ступенях пирамиды власти. Поэтому все суждения набожных женщин патрицианских родов о том, кому подчиниться, а с кем обращаться пренебрежительно, были вернее умствований сенаторов, безуспешно пытавшихся разобраться, что же на последнем заседании Сената было сказано. И что при этом имелось в виду. Уже одной этой способностью к верному знанию можно объяснить, почему в семьях правителей от века всё определяло слово именно женщины.
(Сменивший Тиберия император Калигула вошёл в историю, среди прочего, ещё и потому, что приказал жён и дочерей патрициев отправлять в лупанарии насильно. Некоторые историки, сокровенного устройства государства не понимающие или извращённо его по чьему-то приказу представляющие, пишут, что императора Калигулу народ и сенаторы за эти насильственные водворения в лупанарии якобы ненавидели и мечтали свергнуть. Но разве действительно хотели? Где тому доказательства? Если бы Калигула в сенаторских семействах был ненавидим, он бы не дожил и до утра. Не спасла же жизнь Цезарю любовь простого народа! Зарезали, да и всё. На глазах у всех. Но заботившийся о многолюдности лупанариев Калигула продолжал жить. И, что невозможно опровергнуть, Империя при нём процветала как ни до и ни после. И никто его не трогал. Следовательно, якобы несчастные и опороченные сенаторские жёны, за которыми в доме испокон веков было последнее слово, твёрдо сказали мужьям: смириться! — и правящие мужи, как и всегда, жёнам подчинились.
Благодарность сенаторских жён и дочерей Калигуле можно понять — отныне им не надо было пробираться в лупанарии в пугающей темноте, теперь с видом мучениц они могли отправиться в лупанарии ещё засветло. Так что Калигулу любили и боготворили многие якобы им обиженные — как могут любить только того, кто выполняет самые сокровенные мечты.
Калигула знал кого посылать — он в приказе не обошёл ни одну матрону из семей власти, а вот женщинами из семей ремесленников и землепашцев пренебрёг.)
Действительно, по-настоящему ценить лупанарии могли только женщины, способные проявить себя во власти, даже из простолюдинок. Но были среди простолюдинок и такие, которые брезговали, и — по ощущению Уны — поступали безнравственно. Своим неучастием они подрывали надежду на благополучие своего потомства в будущем, подвергали детей опасности лишиться родины-Империи, которой можно гордиться.
Действительно, исчезни монолитность во власти, начни мужи при принятии решений в Сенате мудрствовать, и во власти, продолжающей небесную иерархию богов, начнётся хаос, — родина захиреет.
И это произойдёт, и притом непременно, как только доступ в лупанарии для женщин власти будет ограничен или преграждён вовсе. Или, хуже того, лупанарии будут разрушены, а собирающимся провести богослужение под открытым небом будут препятствовать. Если они не приспособятся достигать того же наслаждения познания Власти без обнажения или на расстоянии, то главная в ойкумене Империя начнёт распадаться, хлынут реки крови междоусобиц, волны варваров захлестнут некогда процветающие провинции, чиновники не будут знать, во что верить, в упадок придёт всё…
То же самое произойдёт, окажись на седалище власти отрицающие лупанарии, отрицающие явно или скрыто, — неверующие. С величественных храмов будет содрано золото украшений, города превратятся в ничто, о великой цивилизующей роли лупанариев забудут, подменив их ущербными формами тайных блудилищ, — чем смогут гордиться дети и дети их детей?!
Если не приспособятся…
Но всегда Власть — это прежде всего коллективная женщина власти!
Великая блудница — священна!
Упадок Иерусалима, некогда столицы процветающего царства, видимо, как раз и произошёл потому, что после Соломона, многочисленные жёны которого строили храмы всем мыслимым богам ойкумены (в этот период государство процветало как никогда ни до, ни после), иерусалимское храмовое блудилище пришло в упадок. Было умалено основание благополучия Власти — и потому утрачено богатство народа.
Умаление проявлялось в каждой детали. Начиная с того, что женщины располагались не в круг, а были разъединены по отдельным маленьким домишкам кварталов, и потому лишены удовольствия соприкасаться друг с другом нежной кожей бёдер, и кончая тем, что красный фонарь располагали так, чтобы высвечивалось… лицо!
Мужчинам стало не на что, в общем-то, смотреть, соответственно, они от одного этого утратили возможность изнемогать от всё усиливающейся истомы в ожидании своей очереди.
К тому же даже в многолюдную Пасху, в которую теснота в кварталах любви возрастала, они не были обнажены, не могли тереться друг о друга, порой извергая друг на друга семя, и в святом раздражении к тому же не могли вознести молитву богу любви…
Умалялась не только Родина, но и сама любовь: мужчины с женщинами в своих ощущениях теряли очень многое, если не всё. Богоугодная поза до конца выдерживалась только в «солдатском» квартале — и то благодаря освежающему присутствию проводников цивилизации — римских легионеров.
«Бескультурные! — с ненавистью думала Уна о мужчинах народов, так Римом до конца и не покорённых. — Нецивилизованные. Варвары…»