Леля-Афродита, сама-то ты кого любишь? Воина? Бога войны? Но, как говорится у скифов, с кем поведёшься, от того и… Сама-то ты не становишься ли богиней смерти? Ну, конечно же! А как иначе? В Леле-Афродите сокрыт дракон — разве она не дочь собственной матери? Да и матери небезынтересен её подрастающий ребёнок — и дракона тоже тянет в кварталы любви… Всё во всём! Всё во всём — верно говорят мудрые из мудрых, ищущие Истину…
Отсюда следует… Да, и отсюда тоже следует, что для жены Пилата обличие гетеры было… вовсе не обличием? Это её естественное состояние? А днём — игра в добропорядочную наместницу?!.. Благотворительностью, верно, занимается… Все драконы занимаются благотворительностью… Днём.
А ночью? Уж не вернулась ли она после убийства своего возлюбленного назад — в кварталы любви?..
Кибела… Да, ты одна только и беспорочна — в своих глазах. Только ты и можешь безбоязненно входить в кварталы мстящих духов… Кибела и… её аттисы? Но кто они?
Киник потёр лоб. Поднялся, подошёл к земляничнику, поднял кувшин и на этот раз, вновь поделившись с оливой, осушил его до дна.
— Неужели? Неужели человека в человеке нет?! Одни только боги?..
Кинику становилось не то чтобы страшно, а — муторно. Казалось, что город заселён не людьми, а многорукими и многоголовыми богами, людская же самостоятельность, о которой все столь воспалённо друг другу говорят, — лишь видимость, обман, предрассветный туман, который, преграждая путь, непроходим как стена, хотя ощутить его невозможно… О, великий слепец Гомер! Ты был прав, тысячекратно прав, когда увидел, что под стенами Трои, где собрался в точку весь мир, даже единоборство воинов на деле было сражением сонмов противоставших небесных богов!..
Если ты, Пилат, — Велес, то ты всего лишь текущий туман, который приобретает форму волею вселенской Власти! Потому-то твоя жена, зная о ночной твоей жизни, тебе не препятствовала! Объятия блудниц были объятиями смерти — её объятиями! Женщины кварталов любви готовили Пилата для… его жены! Сами того не осознавая. Для его ей повиновения! Для исполнения — слепого! — её воли!
Киник вернулся в Хранилище и лёг на пол — так было прохладней.
И с какой стати считать, что послушный Аттис изменял жене
вопрекиеё желанию, а не
согласноему?
С какой стати?..
Да, руки, державшие обагрённый густой кровью кремень, были его, но чья воля ими двигала?
Но неужели Пилат не пытался вырваться из этого круга?
Переодевание в купца — что оно значит?
Ведь не в легионера же Пилат облачался! Обличие легионера хотя бы практично: из желания завоевать любовь Лели — ведь её воплощениям мил бог войны!
Но Пилат облачался не в легионера…
Так значит, уход в кварталы любви — пусть робкая, но попытка побега?
Им самим не осознаваемая?..
Киник перекатился на бок.
Или не побег? А всего лишь обычное для толпы воспроизведение — в главном — предков?..
А служба в легионе — лишь поверхностная дань времени?
Воин, наместник, торговец…
Но ведь так же развивался в реинкарнациях и сам Велес! От Солнца, Истины и защитника — через воина — во власть — вплоть до торговца, хлеб которого — обман. А там и вовсе — кинед Аттис при Кибеле…
Эти метаморфозы — смысл истории народа: каждый народ, миновав юность, достигает зрелости, затем дряхлеет, и его поглощает другой народ.
И для нового народа пережитое народом-предком — своеобразное пророчество: от истины — к воину — до торговца…
Пророчество?..
Жизнеречение?
Пилат — жрец?
Разве такое возможно?
Но не жреческие ли движения он — видимо непроизвольно — повторял в колоннаде?
Непроизвольное служение заходящему Солнцу — не проречение ли будущего?.. Не принятие ли эстафеты?
А ты, Пилат, оказывается, сложней и… многослойней, чем кажешься на первый взгляд…
Популярные поэты, по чьим описаниям на сцене оживают боги, не берут на себя труда вчитаться в древние богослужебные книги, они представляют толпе, что чувствуют — непосредственно — сейчас. И даже не догадываются, что воспеваемые ими боги ещё не так давно были другими…
Не могут себе позволить догадаться также и жрецы при храмах — обретение доступа к пространству мысли для них означало бы утрату доверия толпы — и из храмов изгнание.
Сравнивать и размышлять могли себе позволить только те редкие философы, жизненный путь которых волею судьбы оказался пересечённым не одним богом, а несколькими, душа которых — дух народов разного возраста. Не истинные ли они жрецы?
Нет, не случайно и не напрасно Киник был допущен в библиотеку! Древняя книга — познание отправной точки человечества, и потому направления его движения… У Пути есть смысл, есть цель, есть и порог…
Киник сел и прислонился спиной к герме.
И всё-таки — Пилат!
Кто он, и что с ним происходит? Что? В чём смысл таинства, совершённого им на закате в колоннаде Иродова дворца, колоннаде, столь напоминающей храмовую?..
Пилат, что ты там рассказывал о непонятном — с тобой происходящем?
Киник закрыл глаза, вспоминая.
…Огненный диск солнца расплавленным золотом коснулся края земли.
Сердце сжалось и пропустило удар…
Ещё один…
Пора!
И вот Понтий Пилат, облачённый, как и положено претору Империи, в белоснежную тогу с широкой пурпурной каймой, обойдя ребристую колонну справа, торжественной поступью вышел на последнюю линию колонн Иродова дворца, своими пропорциями столь напоминающую храмовую. Жестом главного жреца он медленно, ладонью вниз, простёр вперёд правую руку к почти скрывшемуся за краем земли солнцу и словно коснулся его напряжённо сомкнутыми пальцами. Потом он развернулся к почти скрывшемуся за горизонтом солнцу, закрывая его, и, одними напряжёнными губами обозначая заклинание, ещё медленнее пальцы разомкнул. Огненного диска как бы не стало — и только кровавый отблеск, изливаясь на его руку, потоком капель струился между пальцами вниз, к локтю…
Свет дня угасал, и Пилат, нахмурившись от напряжения, стал медленно, еле заметно, сжимать пальцы, как бы собирая остатки света в кулак. И действительно, в тот момент, как он его сжал, последние лучи света исчезли.
глава XIV
похищение
«Как же прекрасна эта картина! — внутренне восклицала оставшаяся наедине с собой Уна. — Как прекрасна! Это — шедевр! Каков мастер! Это — я… Но почему — я? Как, как он мог угадать? Увидеть меня через столетия?..»
Она вглядывалась в черты лица прекрасной женщины, скользила взглядом по линиям её полуобнажённого тела — и узнавала в ней себя.
Сюжет картины был самый распространённый — невозможно найти в Империи такой виллы, чтобы на женской половине не было или мозаики, или старинной расписной вазы, или картины в роскошной резной раме, или фрески с этим символом любви.
Сокровенных смыслов в этом символе множество, внешняя же история лаконична: Юпитер, приняв вид белого могучего быка, похищает прекрасную Европу — а кто не похищенный в этом мире? — дочь финикийского царя. Огромный бык, посадив женщину себе на спину, вплавь пересёк Внутреннее море ойкумены и достиг острова Крит, где молодую женщину беспрепятственно мог насиловать — и насиловал. От быка у неё рождались дети, нёсшие черты не только смертного человека, но и отца; среди прочих родился и знаменитый Минотавр, человек с бычьей головой, поселившийся в Лабиринте. Впрочем, число детей недостоверно и совершенно не важно — на картинах всегда изображалось только предваряющее насилования похищение.
— Бедняжка, — вновь и вновь представляя разнообразные картины изнасилований до пределов обладания, шептала Уна.
Но на картине всё было пристойно: будущие любовники, оторвавшись от земель, подвластных родителям Прекрасной, ещё не достигли затерявшегося в волнах острова, они ещё плыли среди лёгкой пены волн, но похищенная Европа уже приняла священную позу — на спине быка. В напряжении её тела Уна угадывала многое: вынужденную покорность перед происходящим, подобно змеям оплетающий страх перед неминуемым надругательством, мечту о малом мече, чтобы достать до сердца этого одержимого страстью чудовища.
А ведь как было бы хорошо: погрузить малый меч ему в спину, под лопатку, где обычно ставится тавро, волна крови навстречу — ей на груди, на живот, вот она уже в крови вся, всё море становится кроваво-красным, всё, до самого горизонта…
Это чудовище исчезает, вернее, раздаётся до размеров моря, сливается с бесконечностью, а остаётся она — в нём. И остаётся только покачивание волн. Ритмичное — и этой ритмичностью волнующее… Бесконечно прекрасное… Прекрасное, как сама ночь… Да-да, и струящееся вокруг тела, даже сейчас, когда бык невредим и всеми силами стремится к своей цели, это покачивание угадывается!..
Юпитер, как и Уна, всегда был не собой, а принимал какие-нибудь обличия. Прежде всего, видимо, для того, чтобы овладеть приглянувшимися ему богинями или земными женщинами — о, как их было много! Порой Юпитер бывал небесен и нисходил в виде оплодотворяющих солнечных лучей, но чаще облекался в прах, принимал облик животных. С Европой, к примеру, он был быком, а с Ледой — лебедем. Картины и изваяния овладевающего Ледой лебедя тоже украшали многие виллы Империи. Но Уна лишь брезгливо морщилась от чрезмерной откровенности образов, создаваемых римскими художниками и скульпторами, — лебедь тянулся к лону Леды, и вибрирующая напряжённость его шеи со страждущей головкой была слишком узнаваема.
«Нет, чувство должно быть… возвышенным», — небрежно сцеживала Уна, отвечая на недоуменные вопросы, почему её дом не освящён присутствием хотя бы одной Леды с лебедем.
Зато картины с быком, похищающим Европу, Уна приобретала во множестве, — но особенно ценила ту, перед которой она сейчас стояла. Написавший её мастер почил задолго до рождения Уны, видеть её не мог даже ребёнком, но на картине стоящая в священной позе прекрасная женщина была на Уну удивительно похожа — формой лица и его выражением.
«Как это прекрасно! Какая сила! Но как он мог угадать?»
глава XV
«…и дала также мужу своему…»
«И дала также мужу своему…»
Точно! Дала!
Вернее, что весьма важно,
передала…
Эти слова о сокровенной первооснове трагических взаимоотношений мужчины и женщины Киника поразили. Он держал первый свиток древнего Священного писания евреев — в греческом, разумеется, переводе, — который обнаружил на одной из полок Хранилища. (Да, Киник по-прежнему перебирал свитки с записями о богах Власти, надеясь в них найти ответ о причинах совершённого против Пилата преступления.)
Начало этой рукописи было в общем-то обычное — про сотворение мира из первоматерии. То, что всё ныне существующее, включая и покой, сформировано из протоматерии именно в семь дней, Киник знал и прежде — из других источников. Знал он и о порядке сотворения — вода, свет, живые создания, люди. Но о первопричине разрушительных странностей во взаимоотношениях супругов Киник догадывался только смутно, а вот теперь он обнаружил и эту часть сокровенного знания — в предельно символической форме!
«И дала также мужу своему!..»
Всё, оказывается, сводимо к одному андрогину, первому и единственному — он пребывал в раю близости самого себя как двух половинок. Но он вознамерился уподобиться Богу-Создателю, за что Бог и разделил его на мужчину и женщину — и рай они утратили. В менее лаконичной форме история людей была известна каждому, получившему образование в риторской схоле — из диалогов Платона. Да, рая люди лишились из властолюбия. Но которая из двух половинок андрогина была в этом первой? Лучше сказать, ведущей?
«И дала также мужу своему. И он вкусил — тоже…»
Тоже!
Вот чего не хватало в рассказе Платона об андрогинах! Ну конечно же! Ничего абсолютно равного не существует, даже половинок: пусть незначительно, но одна от другой всё-таки отличается — и во властолюбии в том числе. Вот оно, новое знание: блаженство рая утрачивается по властолюбию начала именно женского!
Это больше чем знание — это логос. Ибо закономерность эта фундаментальна — она основа для дальнейших построений и осмыслений. Расследования преступлений в том числе.
А с веками всё только ухудшилось, и сейчас на власть в семье редко претендует один. Обычно — оба. Отсюда и кошмары нынешних семей!
Киники чаще других могли устоять от соблазна надеть хомут скверной семьи и в ней воспроизводиться в потомстве — для столь же ущербной жизни. Видимо, благодаря свободе от мук, порождаемых похотью самооправдания, киники и опередили все прочие философские схолы в осмыслении тайн взаимоотношений мужчин и женщин. Киников можно, вероятно, определить и так: это те, которые предоставили себя тому простому принципу, что смысл проводить время есть только с той женщиной, которая за это будет благодарна.
Благодарна по-настоящему. Ведь благодарность женщины часто лишь видимость, обман, игра — предваряющая всё те же поползновения к власти. Для гармонии же, открывающей путь к
разговору,нужна не просто половинка от изначально Богом разделённого целого, но движение по одному пути — и притом узкому. Но сколь мало людей способны воспринять даже этот уровень истины! Потому повсюду такие семьи…
Киник вновь и вновь перечитывал строки о разделении Адама и Евы, которое и привело к тому, что воля Евы стала подчинена воле змея и ему, следовательно, уподобилась — а разве богини Рожаницы скифов, символы семейной жизни, изображаются не змееногими?! а сама Геката ниже пояса разве не змея?!
Киник сидел, задумавшись, над рукописью. Вряд ли это его состояние погружённости в себя можно было назвать чтением. В его уме вновь и вновь пытались соединиться и роль в жизни Пилата его жены, и её противоположность Эос, мечтавшей о Гиперборее; нежным дуновением ветерка приходило воспоминание об Эдеме, ощущение его возможности, и грусть неразделённого одиночества…
Сколько он так просидел, Киник не смог бы сказать — но долго. Что это было — забытьё, сон, грёза?..
— Я, верно, скоро вернусь в Кесарию, — услышал Киник голос Пилата. — Сразу по завершении Пасхи.
Киник поднял голову и увидел Пилата, уже сидевшего в кресле. Как он не услышал шума шагов его охраны и не заметил его прихода?
Выражение лица Пилата было странным.
— Пришёл попрощаться? — спросил Киник.
— Почти, — кивнул Пилат. — Похоже, я больше заглянуть сюда, в Хранилище, не смогу. Пасха, сам понимаешь…
— Давно пришёл?
— Порядочно.
В голосе Пилата слышалась нотка грусти, которую при желании можно было объяснить его предстоящим отъездом: прощание всегда печально, даже если цель пути кажется местом более привлекательным.
— Разве ещё не всё сказано? — спросил Киник. — Всё вроде бы ясно. Расследование завершено. Во всяком случае, осмыслены внешние сферы происшедшего.
О том, что уже сам брак Пилата — преступление, Киник пока сказать не мог.
Но зачем, зачем Пилат женился на Уне?! Зачем?!
Кто кого выбирал? Он ли Уну, или Уна — его?..
Если выбирала Уна, то Пилат — жертва, вина которого только в неспособности сопротивляться. Вина его — в отсутствии воли от такой жены бежать… Бросив всё. Всё?.. Нет, только вещи — эти игрушки-цепи для незрелых духом… Освободившимся же не нужно ничего — всё всегда при них…
Или — выбирал Пилат? В таком случае получалось, что в Уне и Пилат, и её любовник-«милашка» распознавали… блудницу! (Сейчас Киник размышлял как бы вместе с Пилатом, а именно на языке тех понятий, которые были привычны римскому гражданину, учившемуся у риторов хоть и понтийских, но во всём подражавших римским. Не мыслить же с ним образами скифских богов — чт`о они ему, полуримлянину?) Если выбирал Пилат, то у Уны, кроме жизни явной, во дворце, тем более должна быть жизнь тайная. А это — кварталы люб… кхе… того, что любовью называют только глупцы.
В таком случае многое становится закономерным. И эта засада, и объятия трупа, и даже выбор орудия убийства.
И насчёт жены-блудницы всё верно. Даже если Пилат с любовником её не выбирали, а только соглашались.
Впрочем, согласие — это тоже выбор.
Что до выбора, то разве всадник мог решать за патрицианку?
Нет, Пилат не мог выбирать!
Не мог!
Другой вопрос: почему она выбрала именно Пилата? Из многих — именно его?
Что это было — каприз?
Месть какому-нибудь из оставивших её любовников-патрициев?
Желание покинуть ограничивающий её родительский дом?
Кривлянье перед подругами?
Или нечто гораздо большее? Из области духа?
Если рассуждать, то только по-скифски: если Пилат борется за обретение судьбы, то, может, патрицианка в судьбе некоторых — соглядатай? Для подготовки согласившегося к объятиям трупа?..
Пилат прервал размышления Киника:
— Ясно… но не всё. Я бы хотел поговорить о… — Пилат замялся.
«О
половинке, — догадался Киник. — Если что умному человеку может надоесть — по-настоящему — так это случайные женщины… И случайные жёны тоже».
— О женщинах, — наконец-то решился Пилат.
— Понимаю, — сказал Киник.
Прежде, до встречи с Пилатом, Киник полагал, что ищущие глубинных первооснов жизни возможны только в Скифии, да и то зимой, где-нибудь в засыпанном снегом жилище, рядом с огнём. После Платона даже в Греции философы избегали прикасаться к теме
половинки: напоминание о её возможности у седовласых могло оживить боль и грусть несбывшихся смутных надежд, а у молодых смешливое непонимание. То, что
разговорнёс освобождение от боли и грусти, плохо осознавали даже киники-греки. И на ж тебе, где нашёл собеседника — на юге провинции Сирия, в весенний месяц нисан!
Половинка?
Киник прекрасно понимал, что сейчас уместно только прощальное наставление. Прямое. Что ж, он так и поступит:
— Половинка — это часть Истины. Только так и никак иначе. Истины порождение, истины часть и истины продолжение.
— Понятно, — криво усмехнулся Пилат.
Оба молчали, обдумывая каждый своё: Киник пытался определить, что же понял Пилат, а Пилат — что мог иметь в виду Киник.
— Это всё? — наконец спросил Пилат.
— Всё.
— Понятно. Вернее… не совсем.
— Ты сам всё понимаешь. Только не решаешься произнести.
— Да, знаю, — вздохнул Пилат. — Половинка. Андрогины. Первомужчины. Первоженщины. Эйдос. Платона зубрили. Знаю. Но… не понимаю!
Да, Юпитер, защищая себя от поползновений протолюдей к власти, верно, не думал, на какие муки он их облекает, рассекая надвое. С тех пор людьми, хотя и оставшимися властолюбивыми, овладела страсть, как полагали поэты толпы, к новому наслаждению, которое заключалось в стремлении соединиться с как можно большим числом разделённых половинок — вдруг одна из них окажется
своей? На самом деле ножки Афродиты вдруг оказывались змеями Гекаты, вино довершало всё.
— Не понимаю, — повторил Пилат. — А если что и понимаю, то только то, что я, пожалуй, произошёл от андрогина. — Пилат вздохнул и продолжил — А жена — нет. От кого только она? Получается, от протоженщины…
Пилат всё утро размышлял, что если бы было возможно появление женщины от протомужчины, то пристрастия любовника его жены были бы понятны. Но от протомужчины появление женщины невозможно. Тогда, получается, от протоженщины? Если вспомнить, с какой страстью Уна хлещет уличённых в связи с мужчинами служанок, — Пилат содрогнулся, — то в этом её обострённом интересе, действительно, угадывается нечто лесбийское… Это также объясняет её на ложе… пресность.
«Но как, как такое может быть возможно?! Что за жизнь вокруг меня? Возлюбленный жены — не мужчина, а пропускающие через себя за ночь десяток мужчин — не женщины? В чём же совершенство нашего
созданногомира?»
Как бы угадывая мысли Пилата, Киник сказал:
— Но разве мы обязаны во всём безоговорочно верить Платону? В конце концов, он не смог дорасти до кинизма. Верно? Не смог. Так и в мудрости постижения взаимоотношений мужчины и женщины — здесь он тоже вряд ли достиг совершенства… По сохранившимся текстам Платона всё, заметь, уж слишком просто: в блудилища распутные женщины не могут не тянуться единственно потому, что им нужны мужчины, много мужчин, только потому, что они
мужчины… Ну, а лупанарии? Этот своеобразный хоровод женщин, которые соприкасаются… этими… ну ты понял. Впрочем, я только с сегодняшнего дня стал нащупывать — но только нащупывать — объяснение происходящему лучшее, чем платоновское. Но как бы то ни было: какое-то пространство слов и идей для размышления ведь должно же быть?
— Согласен, — кивнул Пилат, имея в виду несовершенство Платона. — Его идея о платонической любви, счастье двоих без всякого вмешательства юного Эроса, мне кажется явно не истиной, а всего лишь отражением того, что он обыкновенный…
Киник попытался закончить фразу Пилата:
— Государственный муж!
Киник вовсе не смягчал казарменный выбор слова наместником, а только хотел обратить его внимание на сокровенные механизмы власти. Тем самым вновь предлагая побег.
Но намёк Киника Пилат понять не захотел.
— …пидор, — довершил-таки он мысль о Платоне.
И задумался. Затем вздохнул и сказал:
— Это совершенно нереально…
— Что?
— Найти
своюполовинку. Так много вокруг людей… Море. А когда в них всматриваться? Ведь к работе прикован, как к галерному веслу при атаке триеры… Гребу изо всех сил. Вздохнуть некогда, а не то что… искать. Нереально! — это были слова наместника.
— А что — реально? Что нож редкой работы да ещё с обломанным клинком вдруг оказывается в спинах сразу двоих людей? Это — реально? Однако ж оказался. Также есть в жизни много другого нереального, что, тем не менее, случается — и тоже строго закономерным образом.
— На словах — правильно. А на деле? Ты-то почему один?
Киник пожал плечами.
— Кто я, чтобы устанавливать времена и сроки?.. Есть события и встречи, от людей не зависящие. А прелюбодействовать — благодарю покорно. Хоть в кварталах красных светильников, хоть в браке со случайной женщиной. Тем более, что неженщиной. Не хочу. И не буду.
Наместник замер, а потом отстранился и нахмурился: ему захотелось понять слова хранителя так, будто тот позволил себе намекнуть, что он, наместник, с женщинами не состоялся — и остался ничтожным всадником.
Что-то в сидевшем напротив Киника человеке как будто переломилось.
Киник внимательно всматривался в помрачневшего Пилата. Странный он был сегодня от начала: хотя разговор достаточно мягкий — Пилата, а выражение лица — наместника Империи. Сейчас побеждает наместник. А кто победит позднее? Скажем, лет через десять?
— Но мы ведь расследование продолжаем? — вкрадчиво сказал наместник. — Итак, женщина — не женщина, а мужчина — не мужчина, а всего лишь элемент иерархии. Женщина — тоже. Своей, соответственно, иерархии. И всё это «не» тем не менее совокупляется. Прекрасное основание для расследования. Немудрено, что начальник полиции придёт к результатам противоположным… Ведь у него женщина — это женщина. И так далее. Хорошо. Что дальше?
Киник молчал. Какой прок говорить с наместником? Помочь можно только тому, кто и без того уже смог помочь себе сам…
Чтобы
видеть, надо уметь распознавать в настоящем прошлое, сравнивать формы, проникать в суть, эти формы объединяющую.
Но Пилат явно ещё раб страстей, заставляющих в посмертную жизнь прошлого не верить.
— Что дальше… хранитель? — ещё более саркастически переспросил наместник.
Он потому злился, что об уходе, или о, выражаясь языком Киника, побеге Пилат задумывался и прежде. Бежать? Ночью, тайно, потеряв всё, возможно, даже с обнажённой головой?
Хорошо бы, но…
Уход от жены означал потерю слишком многого, по сути, всего, о чём он до женитьбы мог только мечтать… И всё это досталось ему разом… Да ещё жена — красавица, более того — патрицианка.
Почему она тогда, во время триумфа, обратила на него внимание? Сколько в легионе всадников, но что-то заставило её выбрать именно его!
Что?
Она ему пыталась объяснить, но получалось нечто несуразное: дескать он — в центре, а все остальные — вокруг. Потому и был заметен.
Это в строю-то он был — в центре?
На самом деле всё проще: любовь загадочна, да и много её… разной.
Да, она его и полюбила!
Как же она может быть не женщиной, если она — женщина? Ведь иначе он, муж, — не мужчина?
Это-то как может быть?
Какая чушь вся эта философия! Вся эта истина со всякими разными логосами!
Чушь!
Чушь!!
Чушь!!!..
Наместник посмотрел на перстень власти, силой которого можно было совершить столь многое.
Посмотрел — и закрыл глаза.
Во власти перстня было всю боевую мощь колонн римского легиона разом обрушить на порочный ночной Иерусалим — как в кошмарном сне всё стало бы вдруг кровь и ад.
Во власти перстня было послать бешено скачущие кавалерийские турмы на перехват караванов нечистых на руку торговцев — и многие их должники вознесли бы благодарственные курения богам небес.
Обладатель перстня мог в нижнем городе расчистить развалины, а прилегающие к нему кварталы, населённые доступными женщинами, превратить в благоухающий розовый сад, место встреч впервые влюблённых.
Или — насадить вокруг Иерусалима плодовые деревья, чтобы в их тени могли вести беседы мудрецы-платоны, постигающие наречённое ими Истиной.
Во власти перстня —
всё.
Если им владеть. А
смотритсяон только на крепко сжатом кулаке — лучше после недавнего, неотразимого, как внезапная смерть, удара!
Разве не красиво: преторианское золото в потоке алой, уносящей жизнь крови?..
Крови человека, мертвеца, трупа.
Трупа?..
Наместник, торжественно вынося перстень чуть вперёд, решительно поднялся, тем давая понять нанятому им хранителю, что всё, пора.
Киник поднялся тоже. Ему хотелось сказать на прощание что-нибудь значимое, от чего-то предостеречь. Хотя он и понимал, что человек предостерегает себя прежде всего сам.
— Если женщина в семье властвует, то у неё есть тайная жизнь, — сказал Киник. — Это оборотная и непременная сторона власти. И она захочет дать также и мужу своему…
То, что Пилата не было, а был только наместник, следовало из того, что собеседник Киника от услышанного поморщился. Как от высказанной невпопад скабрёзности.
глава XVI
начальник полиции приговаривает— смерть!
— Сво-олочь! — начальник полиции с силой ударил кулаком по стене. — Убью гада!!..
Вновь и вновь перед его внутренним взором возникала темнота кварталов любви, красноватый отблеск светильника, поставленного на пол, обнажённый мужчина, его спина, покрытая капельками пота, и погружающийся в неё короткий легионерский меч…
Как ни обидно было начальнику полиции, однако присланного из Рима соглядатая ни допросить, ни заключить под стражу он не мог — по нескольким причинам.
Не мог уже хотя бы потому, что соглядатай был защищён имперским законом о римском гражданстве. В самом Риме соглядатай мог быть величиной ничтожной, подверженной всем политическим ветрам, но за пределами Великого Города, в особенности в таких захолустных провинциях, как Сирия, всякого римского гражданина приравнивали разве что не к богам — во имя поддержания авторитета Власти.
Кроме того, соглядатай был не просто безвестным государственным чиновником, действующим по раз и навсегда устоявшейся традиции, своеобразной разменной монетой, о которой по её утрате немедленно бы забыли, но, очевидно, доверенным лицом некоего рвущегося к власти патриция. Такие любое противодействие не то что против себя, но даже против своей клиентелы не прощают. Случись что с соглядатаем, и ему, начальнику полиции, поставят в вину враждебное отношение не лично к соглядатаю, не к чиновнику, не к римскому гражданину, но к стоящему за ним патрицию, к самому Риму, и — чего уж там! — к самим богам, волею которых Город городов был вознесён на вершину власти.
Бессилие закона против преступника, убившего любовника своей жены, начальника полиции выводило из себя. Закон — где твоя сила?! Разве удел убийцы — не гладиаторские казармы, освобождение от которых — только на пропитанном кровью песке арены?
То, что соглядатай в совершённом в квартале неотмщённых духов убийстве был виновен, начальник полиции теперь, после полученных признаний от верных рабов, не сомневался нисколько. Соглядатай явно потерял всякий стыд! Иначе, в сущности, быть и не могло: раз человек во власти дорос до ступени безнаказанности, то не совершать преступлений он просто не мог —
не мог! — так, во всяком случае, подсказывал опыт многих поколений начальников полиции.
— Сволочь!!! — в который уже раз прохрипел начальник полиции и вновь ударил кулаком по белому мрамору стены.
Всё в этом мире держится на страхе.
Нет страха — нет и стыда, нет и повиновения.
А вот у римлян, когда они попадают в провинции, страх пропадает. А бояться почему-то должен только он, начальник полиции — того, что именно этого соглядатая и назначат новым начальником полиции. А кого ещё—если он так успешен в ночном городе?
Начальник полиции ещё крепче сжал кулаки.
Назначат? Соглядатая?
— Убью!
Способов убить — множество. В любом месте. Кто не знает, как это случается: идёт человек по людной улице или базару, оглядывается по сторонам, мимо спешат прохожие… Но вот вдруг он будто натыкается на невидимую стену и… судорожно прижав руки к груди, беззвучно хватая ртом воздух, загребая ногами, начинает оседать на землю. И к удивлению собравшихся вокруг прохожих, когда отведут обмякшие руки, выясняется, что они заслоняли рукоять небольшого кинжала. Кто и как — неизвестно; убийца уже успел раствориться в толпе — незамеченным…
«Как бы его прикончить? Получше? — размышлял начальник полиции. — Чтобы было хорошо — всем?.. И чтобы восторжествовала сама справедливость?.. Как?»
Начальник полиции прикрыл глаза.
Немедленно из темноты внутреннего зрения, которому начальник полиции, как и почти все, привык доверять, вновь, но на этот раз особенно отчётливо, выплыли знакомые очертания домишек кварталов любви. Узкие проходы, фигуры женщин, искусно полуприкрытые лёгкой тканью, скользящие тени выбирающих мужчин, танцующие языки пламени любовных светильников…