Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великое сидение

ModernLib.Net / Историческая проза / Люфанов Евгений Дмитриевич / Великое сидение - Чтение (стр. 8)
Автор: Люфанов Евгений Дмитриевич
Жанр: Историческая проза

 

 


Большую заботу царь проявлял о Васильевском острове и старался поскорее застроить его. Обывателям, которым уже были отведены там места для поселения, запрещалось самовольно селиться в иных местах. Дома, находящиеся близко Невы, должны были выглядеть как можно наряднее, полагалось делать против них подъездные причалы, а перед самим домом улицу замостить, содержать в чистоте и порядке.

Не дозволялось выпускать на улицы коров, коз, свиней без пастухов, «понеже оная скотина, ходя по улицам и другим местам, портит дороги и деревья». Но скота было мало. Лишь у большого летнего огорода паслись на лугу коровы да за монатейным рядом у Мьи-реки тоскливо блеяли овцы. Не было ни бортьев, ни пасек, да и негде им быть. На березу или сосенку колючую пчеле не лететь, – разве что на тощие липки, посаженные вдоль Невской першпективной просеки.

Повседневную чистоту царь велел соблюдать на всех петербургских улицах, и, по первости, помня про строгий царев указ, касавшийся чистоты, было будто и ничего. Страха ради служители опасались среди бела дня выкинуть на какую-нибудь першпективную улицу дохлую кошку, собаку, забитую крысу или помоями из ведра прямо с крыльца плеснуть, но потом опять о порядке стало мало-помалу забываться. Кое-кого царь наказал, а после того повелел завести лошадей и при них работных людей из рекрутов, чтобы они каждодневно убирали с улиц всякую нечисть.

Но как ни заботился царь о соблюдении чистоты и порядка в своем «парадизе», а висела над ним ночами и днями болотная вонь, несло тухлой рыбой. Промокшие и продрогшие, неяркие зори вставали над Петербургом. Мгла и топь. Топь и мгла. Только в пору осенних заморозков, когда кочковато костенела земля, можно было безропотно отправляться по городу, не боясь увязнуть в грязи. А подует частый гость – гнилой ветер, все снова растает и снова гиблая, непролазная топь. Ветер укал, дождь лил, а при сырости начинались у градожителей повальные горловые нарывы, сыпные и брюшные горячки.

Петербургские жители не больно прытко спешили на помощь, когда слышали впотьмах чей-нибудь истошный крик «караул!». Не торопились разнимать драки, а если и вмешивались в них, то по дедовским старым обычаям, чтобы подсобить той или иной стороне. Царь приказал не допускать на улицах драк, разорить подозрительные дома, в коих находили себе пристанище неумеренные винопивцы, буйные и во хмелю, и с похмелья. Приказал забирать гулящих людей, что гнездились по кабачкам и харчевням, а ночами производили буйства. Велел установить на уличных перекрестках рогатки с караульщиками при них, назвав их шлагбаумами, чтобы в полночь и в заполночь до самой зари через те шлагбаумы никого не пропускать, опричь попа, лекаря и бабки-повитухи. Знатные люди – те с фонарями ходили, по обличью были видны, и для них делалась льгота, а всех прочих людей из подлого звания – если пускать, то не иначе, как по одному, а ежели двое, трое или пяток – всех под стражу.

«Подлые» люди проходили ночами через шлагбаумы по одному, а потом кучно собирались в заранее условленном месте для пограбления чужого добра и считали себя перед царем не ответчиками. И вершились лихие дела под трещотку рогаточных караульщиков.

В который раз уже было указано – брать под караул всех нищих, праздно шатавшихся по Петербургу, и вообще гулящих людей, с пристрастием допрашивать их: зачем бродят-гуляют и откуда они? Пойманных в первый раз бить батогами и отсылать во дворцовые волости к сотским и старостам или к хозяевам, у которых бродяги жили до этого. Пойманных в другой раз бить кнутом и ссылать: мужской пол в каторжную работу, женский – в шпингауз или прядильный дом, а малолетних, по наказании батогами, – в работы на суконный двор. С хозяев, у которых нищие себе приют находили, брать штраф по пяти рублей за каждую душу, а со всех других градожителей штраф по пяти рублей за подачку милостыни. За эти провинности ежедневно пороли кнутом по десятку людей обоего пола. Не терпя нищенства во всей России, Петр хотел, чтобы нищей братии совершенно не было в любезном его сердцу Петербурге. Он должен был быть подлинным «парадизом», где виделось бы одно благоденствие.

Бумага, на которой он свои указы писал, терпела многое, да только жизнь трудно было тем бумажным листом укрыть. Непорядков вокруг – с избытком всегда. Указы – те для людей писались, и с людей можно было спросить, а вон недавно в самой середине города появились вдруг волки. Ночью у литейного двора напали на караульного. Да что у литейного! На Васильевском острову, недалече от строящегося дворца светлейшего князя Меншикова, загрызли бабу с ребенком. Вот тебе и указ!

Счастлив был тот, кому для постройки дома с прилегающей к нему усадьбой отводилось сухое место, но таких счастливчиков было мало, а всем другим выпадала кочковатая болотистая топь, поросшая редким лесом. Приходилось людям помучиться, вырубая деревья да выкорчевывая пни и отводя по канавам воду. А чем ближе к Неве и к морю, тем земля была низменнее и болотистее. И ничего удивительного не могло быть в том, что поставленные там дома тряслись, когда мимо них на лошадях проезжали.

От неурядливой жизни да от жестоких болезней шествовала по новому городу смерть и – где понемногу, как бы на выбор, а где во весь свой размах – сплошь косила людей. Ради пресечения частых смертей покойников выносили не из двери, а через сделанный для такого раза в стене проем или через окно, но и от этой меры мертвецов не убавлялось. Пришлось расширять малые городские погосты за счет некоторых улиц, на которых снесли недавно построенные дома. Мертвые заселяли город быстрее живых.

За Невской першпективной просекой на отдаленной петербургской окраине стояла деревня Вахрово на четыре двора. Царь повелел ставить там Александро-Невскую лавру и отвести место под кладбище для умирающих знатных персон. Полагалось бы могилы копать глубиной в три аршина, а копнут там землю на половину того, и под лопатой уже вода. Вот и приходилось даже очень знатным покойникам в сырость ложиться, – ничего не поделаешь.

Что ни осень, то петербургским градожителям следовало со дня на день ждать беды от переполненной водою Невы. Под напором сильного ветра с моря река вздувалась в своих берегах и словно в половодье затопляла землю. А если и не случалось наводнения, успокаивалась река и текла снова к морю, то страху людям все равно было много в ожидании бедствия. Приходилось на каждом дворе иметь лодку, чтобы при нужде было на чем передвигаться по затопленным улицам. В позапрошлом 1706 году такое наводнение было, что даже в покоях светлейшего князя Меншикова, стоявших на каменном фундаменте, воды на полу налилось почти на аршин. Сам светлейший в ту пору в отлучке находился, так царь в письме ему сообщал о напасти, продолжавшейся три часа.

Наводнения здесь случались и раньше, но жители местных мыз и деревень не строили себе больших жилищ, а довольствовались малыми хибарами, и когда, по приметам, ожидался сильный ветер с моря и не миновать было подъему воды в Неве, крестьяне поспешно разбирали свое жилье, связывали бревна и доски в плоты и приматывали их к деревьям, а сами уходили и уводили скот на Дудорову, на Поклонную гору или на другое возвышенное место. Да шли торопливо, чтобы вода не нагнала.

<p>IV</p>

Минуло пять лет со дня торжественной закладки города Петербурга. Тысячи крестьян под солдатским конвоем пригонялись сюда с разных концов Российского государства на строительные и другие работы. На расставании бабы выли по своим мужикам, как по покойникам, провожая их подлинно что на тот свет. Да так оно и случалось: многие мужики в первый же год уходили в сырую петербургскую землю, уплотняя ее своими костями. А на смену им шли новые и новые тысячи людей созидать силу и славу нового города и погибать в его честь.

А что было делать? Где-нито – погибать. Под домашней поветью уберечься нельзя – сыщут тебя, заберут: на войну, на работы, на бесчисленные поборы нужен ты, русский мужик. И казна, и бары требуют, чтобы ты им свою силу отдал, в холоде и в голоде скончав остатние свои дни.

А может, в том, дальнем, новостроящемся городе – близ самого царя, как близ правды, – лучшую долю свою обретешь?.. И под эти думки да под окрики конвоиров мужики будто ходчее шли.

Отправлявшиеся на работу из деревень должны были захватить свои инструменты, иметь хлеб на дорогу, а десятая часть этих людей вести и своих лошадей. Крестьянский двор считался вполне зажиточным, если имелись лошадь, корова, овца да три, а то и четыре курицы бегали. Ну, а денежное довольствие работному человеку будет определено в Петербурге по рублю в месяц на каждого. Люди должны были ручаться круговой порукой, что никто из них не сбежит, но сманивали к себе непокорных темная ночь да лесная чащоба: лучше погибать на свободе, чем под каторжным непосильным ярмом.

За беглецов взыскивали с поручателей, и на первом же привале оглаживали их спины заготовленные стражниками батоги. Из опасения, что до Петербурга дойдет лишь малая часть подневольных работных людей, их, как преступников, вели дальше в цепях. Ловили стражники беглых, гулящих людей, нищебродов, тоже сковывали их цепями и гнали для многих работ в Петербург, – там было где каторгу им отбывать.

Воеводы ближних и отдаленных городов находили удобный для себя способ освобождаться от казенных должников. Ни правежем, ни тюрьмой долгов с них не сыскать, так чтобы они не портили начальным людям глаза своим неприглядным видом, отправлять таких с женами и детьми на петербургские работы. Там отбирали: годных мужчин в Адмиралтейство – гребцами на галеры, женщин – в прядильные дома, а детей и стариков – сообразно с их силами – куда-либо еще. Умели задолжать казне, умейте и расплачиваться. Казна будет скашивать ваши долги по рублю в месяц работы, а кормиться и жить станете вместе с каторжными.

Приставленные к вольнонаемным работным людям надсмотрщики не упускали возможности сыскать за ними хоть малую вину, чтобы их тоже приобщить к каторжанам.

Потребовались в прядильный дом опытные прядильщики, и царю Петру вспомнилось, что приметил он таких, когда приезжал в Вологду, – послать указ тамошнему воеводе: «Сыскать незамедлительно двести прядильщиков и оных выслать в Петербург на два года, дав им на проход подможные деньги». И на проход – близко к тысяче верст – шли своим ходом в погоду и в непогоду вологодские прядильщики, чтобы прясть да сплетать корабельные канаты для петербургского Адмиралтейства.

Землекопы, плотники, пильщики, каменщики и другого рукомесла люди толпами останавливались у петербургских застав на досмотр: много ли пришло бородатых, – с них надо по копейке за бороду пошлину брать, а нет денег или жалеешь их – подходи к солдату-цирульнику, он живо тебя онемечит, омолодит. Но что тут особо досматривать, – за долгий путь и безбородые успели обородатеть. И, словно очесьями пеньки, готовой на конопатку стен, накиданы у ног цирульника разномастные мужичьи бороды. А вот этот – не пожалел копейку, пожалел бороду, и ее, сохранную, упрятал за ворот сермяги и прикрыл рукой.

– Думаешь, уберег? – посмеивался рогаточный караульщик. – Нынче спас ты ее, а назавтра снова – либо пошлину плати, либо навсегда расставайся с ей. Или много копеек имеешь?

– Нет. Истинный господь, нисколь больше нет, – в подтверждение своих слов крестился мужик. – Но только и ее отдавать нельзя, – крепче схватился он рукой за припрятанную бороду.

А чего ему было так уж держаться за нее? Ну, была бы пышная, будто взбитая, длинная да густоволосая и по цвету отменная, а то – ледащая, свалявшаяся, какая-то бесцветная бороденка.

Бывало и так, что наряду с подневольными тянулись в Петербург и непоседливые вольные люди – купцы, мастеровые из посадских, которых привлекала возможность нажить деньгу, устроиться на подходящую работу с хорошим заработком. Ведь каждому состоятельному петербургскому новоселу для возведения своего подворья рабочие руки нужны, а помимо того – подойди к любой кузнице – умельца сразу возьмут. Много поковки требуется для домовых и для корабельных строений, начиная с простых гвоздей и скоб до цепей с якорями. В самом городе и в ближних окрестных местах на водяных лесопильнях режут брусья и доски; на кирпичных заводах делают кровельную черепицу и обожженный кирпич; открылась и стала бойко работать льнопрядильная и льноткацкая фабрика. Все бы хорошо, но вот с житьем-бытьем в Петербурге никакого благополучия нет.

Окрестные деревни и мызы опустошены войной, недородами, моровой язвой. Если где и осталось несколько дворов, то в них обитатели сами без хлеба сидят. В кладовых давно мышей нет, все с голодухи перевелись, и хозяева таких селений никак не могли продовольствовать скопившихся в Петербурге людей. Да зачастую и не добраться было туда по убойным весенним и осенним распутным дорогам. Продовольствие в Петербург шло из Новгорода, из главного провиантского приказа. Летом – на стругах по Волхову и по Ладожскому озеру, а зимой – по проселочной лесной дороге. Но случалось, что струг захлестывало ладожской неспокойной волной и затапливало его, а на лесных дорогах обоз поджидали воровские шайки и, что им нужно было, то грабили. Возчиков не калечили и не убивали, – если они не препятствовали грабежу, сманивали их к себе, а когда те не соглашались, то по-доброму отпускали продолжать путь. С особым усердием воры набрасывались на обозы, шедшие из дворцовых и помещичьих усадеб, зная, что можно будет разными сытостями поживиться. В любой будний день тогда праздник у них.

В Петербурге ждут-дожидаются хлебного и крупяного привоза, а его нет и нет. Как хочешь и чем хочешь кормись, и тяжелой, преисполненной многими людскими бедами была страда петербургского первоначального становления.

Деньги за работу платили с большими задержками, а цены на все стояли непомерные. Малейшее выражение недовольства приравнивалось к бунтовству с неминуемой за это расправой. Жизнь впроголодь, у болот, в ненастное и холодное время не давала возможности навсегда озябшим людям согреться и в дни нестойкого, словно тоже заморенно чахлого лета. Смертным холодным дыханием леденило людей.

Умершего простолюдина завертывали в рогожу – хорошо, если в новую, а то из-под угля, – завязывали над головой, как мешок, и на носилках относили на кладбище. У редкого покойника из работных людей, как бы на молчаливом отпеве, затепливалась на короткое время тоненькая восковая свеча, чтобы потом посветиться капельным огоньком еще над другим, а то и над третьим покойником. Складывали мертвяков в большую общую ямину и засыпали землей. Когда-нибудь на досуге, дождавшись ли прощеного дня или родительской субботы, поп гуртом, без упоминания имен, отпоет их.

И что это, каким умом думает царь-государь Петр Алексеевич? Неужто не видит, не знает, что народ едва-едва перебивается с оскудевшей едой; вопреки строжайшим указам, нищих полны города; лихие разбойнички – и те с голоду пухнут, а в иных обозах вместо провианта для людского кормления везут тюки парусного полотна, разные инструменты для поделок из дерева и железа, картузную бумагу под порох, куски самоцветного мрамора и – свят, свят, свят!.. – даже позабывший бога лихоимец от страха перекрестился: ящики, в коих банки с мертвыми младенцами и уродцами в спирту, каменные голые бабы, сушеные крокодилы, птичьи и звериные чучела. К чему же это такое? Да уж не зашел ли у царя ум за разум?..

Нет, не зашел. И ни о чем он так не заботится, как об украшении своего «парадиза». Все эти диковины еще во время заграничного путешествия были им накуплены и хранились в Москве. Ну, а теперь надлежало им на постоянное время в новом городе пребывать.

Ох, уж этот «парадиз»! Сколько народу погублено в войне за него и все еще продолжает гибнуть!.. Тишайший царь Алексей тоже вел долгую и трудную войну с неприятелем, но он стольный град Киев обратно своему народу добыл, а его буйственный сын только и знает, что об этом погибельном чухонском болоте страждет. И еще одно за ним примечено было: русский человек, выходит, как хочешь будь, своей смекалкой о себе хлопочи, а царь о болотных нехристях беспокоится, увидел на чухонцах худую обувь, приказал, чтобы из-под Нижнего города да из-под Пензы прислали лучших лапотников и велел платить им по рублю в месяц кормовых денег, чтобы они обучали чухонцев лапти плести.

Снимался царь с места легко, безо всяких сборов отправлялся в самые дальние поездки. В своем «парадизе» за день успевал побывать в разных концах, – к походам, к поездкам ему было не привыкать, и где только не побывал он за эти годы: от Архангельска до Азова, от Москвы до заморских стран. Езживал по дорогам самым худым и беспокойным, когда ни в санях, ни в коляске ни на единый час нельзя было прилечь, а ехал он сидючи, подпрыгивая с кочки на кочку.

И все-то неймется ему. Лонись, по осени, на Неве уже ледяное сало шло, а царь в море около Котлина-острова морскую глубину вымерял, – здесь, мол, будут укрепления стоять для сохранности Петербурга от морского вражеского нападения.

Снег густо землю укрыл, пурга пуржить начинает, скоро зги не увидишь, и какой это лешак мчит на санях, мечет на стороны ошметками снежные комья, летит по широкой петербургской улице, все еще похожей на лесную просеку, с едва приметными домами, наполовину занесенными сугробами? Кому же кроме быть, как не царю Петру? Для него всякая погода – вёдро.

<p>V</p>

Царице Прасковье с дочерьми отведен был просторный дом в полную ее собственность недалеко от крепости и от царского домика. Слава богу, разместиться есть где, а то совсем было оторопь брала: не нынче-завтра обоз со всей челядью придет, – куда людей девать, когда сама с дочками в тесноте у царя ютилась?

Конечно, новое это подворье не сравнить с подмосковным, и как вспомнит царица Прасковья свое Измайлово, так сразу же словно на отраву петербургская ее жизнь пойдет.

– О-охти-и…

Но ничего-то ничегошеньки не поделаешь, а должно было покоряться необходимости быть тут. Важна зависимость от царя, дорога его милость, и тем дороже она, что надобно будет вскоре пристраивать в знатные замужества дочерей, да и не только что в знатные, а как бы тоже в царственные, за принцев каких-нибудь, Петр Алексеевич так обещал, и, конечно, он, дядюшка, лучше самой матери судьбу царевен-племянниц определит.

Петр намечал распорядиться ими сообразно планам своей государственной политики. Считаться с желанием или нежеланием царевен никто не станет, – им самим не дано знать, что хорошо будет. Их маменька царица Прасковья на себе испытала и осознала необходимость подневольного брака и нисколько от того не прогадала, а он, царь Петр, хотя и вызволил племянниц из теремного заточения, но такой воли вовсе им не давал, чтобы они выходили из его подчинения. Они тоже его подданные.

В крепости звонарь каждый час ударял в колокол столько раз, сколько по времени следовало.

– Вот и ладно, что звон хорошо слышен тут, – перекрестилась царица Прасковья, не подумав о том, что звон-то был часовой, а не церковный.


Царевна Анна с приставленной к ней статс-дамой выбрали день и отправились в гостиный двор, что на Троицкой площади, – мазанковый, длинный, с черепичной кровлей и крытым ходом под арками.

– Сбитень!.. Сбитень!..

– Пампушки!..

– А ну, народ ходячий, кому блинов горячих?..

– Бублики-калачики, да сушки-баранки!.. Бублики-калачики да сушки-баранки!..

– Барыня-сударыня, пожалуйте сюда!..

– Господин честной, милости просим!..

– Сбитень, сбитень!..

– Эй, молодка, чего потребно?..

– Меха сибирские… Сафьян казанский… Башмачки козловые, распервейшие!..

– Образа владимирские!..

– Икра астраханская!..

В лавках еды много, но очень уж дорого все. Простому человеку не подступиться.

– Ей-богу, ни за что отдам, уступлю! Для почину, для ради вашей легкой руки… Себе в убыток не пожалею… Барынька-молодайка, у нас брали намедни…

– А вот товар – самолучший товар!..

– Не ходите к нему, господин хороший. У него все лежалое да подмоченное. Пожалте в наш раствор, ваша милость…

– Бублики-калачики…

– Держи, держи!.. Эй!..

Анну оглушило совсем. А тут еще железом гремели, сбрасывая его с подошедшей подводы. Какой-то курносый и конопатый малый дернул Анну за рукав, заманивая в раствор лавки: пожалуйте, мол.

– Смерд поганый! – отдернула она свою руку и так осердилась, что даже кончик носа у нее побелел.

Повязав платочком по-русски голову, коея причесана на заморский манер, взад и вперед сновали разодетые в бархаты и кружева петербургские барыни, отбиваясь руками и крутым словом от не в меру ретивых зазывал. А те загораживали собой дорогу им, наперебой вычитывали, выпевали, выкрикивали длинные перечни своих товаров, клянясь и божась, призывая в свидетели бога со всеми угодниками, что уйдет несговорчивая покупательница, так будет потом каяться день и ночь. Бойкие лавочные сидельцы, едва завидя у себя на пороге любого прохожего, чуть ли не всем телом перекидывались через прилавок в поспешном и подобострастном поклоне, встряхивая промасленными волосами, стриженными под кружок. Гомонят, зазывают, лают – ну как есть брехливые взбудораженные собаки. В одном месте что есть силы ударяют по рукам, в другом – от чего-то отплевываются, как от горечи, – ноги руки, меры, аршины, безмены, гири, весы – все в движении. И взлетают, перепархивают крылатые полотнища легкого шелка, черным ручьем стекает ловко раскинутая штука бархата, гремят сковороды, вьется в воздухе легкий перинный пух.

Оглянулась Анна туда-сюда, а сопровождавшая ее придворная статс-дама словно сквозь землю провалилась. Хотела Анна окликнуть ее, но в этом гаме, грохоте, голошении даже собственного голоса не услышишь. А народ снует взад-вперед непрерывным потоком, оттирает Анну к дверям какой-то лавки, а там благообразный купец с аккуратно подстриженной бородкой учтиво склонил голову и приглашает Анну войти.

Она и не заметила, как переступила порог его лавки. Сразу вывернулся откуда-то расторопный молодец и, скаля в приветливой улыбке кипенно белые зубы, лихо раскрыл перед Анной коробья, коробки, коробочки – и чего-чего только в них нет!..

– Индийский товар… Персидская бирюза… Веницейская работа…

У Анны глаза разбежались. А проворные руки молодца на миг приложат к самому ее уху тонких узоров подвески, жемчужные горошины поднизи коснутся ее разгоряченного лба, на покорных ее девичьих пальцах заиграют вдруг самоцветной искристой россыпью перстни. А тут еще узорчатая паутинка тончайших кружев готова опутать ее враз зашедшуюся стесненным дыханием грудь, в коей радостно замирает сердце. Всех земных и небесных цветов и оттенков развернуты перед Анной шелка, да муары, да бархаты, да парча; раскинуты пушистые меха дивных зверей, а в добавку ко всему этому купец подносит атласную коробочку с искусно вложенным в нее пузыречком, а от того пузыречка исходит неземной сладостный дух. И нюхает, нюхает Анна до того, что вдруг дыхание перехватит, и не может нанюхаться этих нежнейших «вздохов амура», как называет купец духи. На пузыречке и вправду нарисован короткокрылый, пузатенький, задравший вверх голую ножку амур.

Купец себя в грудь кулаком бьет, захлебывается в божбе, ни упокойников отца с матерью, ни живых детей своих, ни себя самого не щадит, клянясь, что нигде во всем Петербурге такого товара днем с огнем не сыскать, даже и у немчишек заезжих.

– Лопни глаза мои… Провалиться на эфтом месте… Не взвидать света белого… Родимец меня расшиби, ежели хоть в одном слове вру!..

И Анна готова ему поверить. «Вздохи амура» кружат ей голову, до сладчайшей приятности щекочут нос.

И она думает:

«Ежели с этаковой вот отделкою тувалет… Да ежели бы вот эти подвески… или нет, эти лучше… Да ежели на ноги легкие туфли такие… А что маменька с собой привезла? Одно старье, да и то чуть ли не домотканое. Чулок и тех путных нет… Перед государем прибедняется, все добро в Измайлове в сундуки поупрятала, нагишом хоть ходи… Любая придворная девка тут наряднее ходит… Эх, маменька, маменька!» – с укоризной мысленно обращается Анна к своей родительнице, и накипает на нее злоба.

А купец, плут-пройдоха, все бередит и бередит молодую девичью душу, как сатана смущает ее. Рад, что некому девицу остепенить да усовестить, что ни матери, ни каких-либо тетушек рядом с ней нет, не думает о том, что она в покупках не властна себе, что зазорно ведь ей, молодой, находиться хотя и в лавке, в торговом ряду, но одной с мужским полом. Ему что! Он знай о своей выгоде только и думает.

Вроде бы Анне и пора уходить, а ноги словно приросли к полу и взгляда не оторвать от такого роскошества. А этот помогающий купцу молодец, – то ли сын, то ли племянник его, нарочно ведь, чувствует Анна, нарочно легонько ей руку жмет, примеряя на ее пальцы перстни. Ухмыляется гладкая, сытая, масляная его рожа и глазом подмигивает.

«Ну, чистый бес!.. Ишь, как вьется!..» – не без некоторой приязни думает о нем Анна.

– У нас многие из самых знатнейших персон… Намедни дочка графа Головкина точь-в-точь самый такой пузырек «амуровых вздохов» испробовали… Ко двору княгини Черкасской товар доставляем… Светлейший князь Александр Данилович Меншиков вельми доволен бывает… – то ли врал, то ли правду говорил купец. – Сами-то вы чьего роду-племени?..

Анна не успела ответить. В распахнутую настежь дверь лавки вбежала статс-дама с раскрасневшимся, озабоченным лицом. Увидела Анну и обрадовалась.

– Слава богу… А я с ног сбилась, искамши вас… Господи, думаю, потерялися… А ну-ка обидит кто…

Статс-дама облегченно перевела дух, опахнула лицо рукой. Услужливый малый подскочил с табуреткой, бережно поддерживая даму под локоток, помог ей присесть.

Анна взглянула на нее, будто иглой уколола, и статс-дама сконфуженно поднялась.

– Ой… простите, ваше высочество…

Тут и сам купец и купчонок его рты поразинули. Думали, заявилась какого-нибудь новоявленного вельможи дочь, – нынче развелось множество этой знати, ан, оказывается.

«Гм… Высочество…»

Купец зыркнул глазами на своего помощника, и тот понимающе мигом вытянулся в струнку, опустил руки по швам, бессловесно замер.

– Ваше… ваше высочество… – елейно пролепетал купец и, не смея утруждать своим недостойным взглядом посетившую его лавку высокую особу, перевел вопросительный взгляд на статс-даму.

Она торжественно объявила:

– Их высочество цесаревна Анна Ивановна, племянница их величества государя.

Лицо Анны сразу стало надменным, будто окаменевшим.

– Ваше величество… это… высочество… – сбивался купец. – Осчастливьте, ваше высочество… Извольте лишь вымолвить, что вашему глазу прилюбиться изволило… Соблаговолите, ваше высочество… – кланялся он Анне и терялся в догадках: может, нужно в ноги склониться, – кто знает, как в сем случае политичнее поступать. – Митька!.. Давай, завертывай! – быстро приказывал он.

Митька кинулся к прилавку, но на нем было навалено столько, что он не знал, к чему приступаться, чего и сколько завертывать.

На пороге лавочного раствора показался какой-то салоп, и втиснутая в него старуха прошамкала:

– Крестки нательные вноверожденным – почем просите?

– Иди ты отсюда, иди! – замахали на нее руками. До крестков ли?! – редкий на весь гостиный двор случай, когда купец отгонял от себя покупательницу.

Изумленная старуха шепотливо сотворила молитву и попятилась прочь.

Статс-дама выжидающе смотрела на Анну; смотрел и ждал ее приказаний купец. И Анна решилась: пускай все они… пускай и эта придворная тля… присесть еще, мерзавка, решилась!.. Пускай все будут знать, каков царский род!

Вскинула глаза на прилавок и произнесла:

– Самого лучшего. На полный чтоб тувалет… И чтоб поднизь, и на ухи. Вон те, что с бирюльками махонькими, – указала на раскрытую коробочку. – Ну и «вздохов амура» три скляночки… Нет, шесть пускай.

Возвращалась из гостиного двора Анна с большим волнением: как-то маменька к покупкам ее отнесется?.. Неужго пожадничает купить?.. А может, купцы в подарок все принесут, почтут за честь для себя? Вот бы ладно!

И не могла успокоиться, опомниться от нарядов.

И в лавке тоже долгое время прийти в себя не могли, обрадованные благосклонным посещением особы царских кровей.

– Вот оно, счастье-то, подвалило! – радовался купец. – Глядишь, поставщиками заделаемся, кое-кому дорожку ко дворцу перейдем. Счастливый день какой выдался!

А Митька, тот самый, что зубы скалил, подмигивал Анне да с озорства руку ей жал, все еще поверить не мог:

– Мать честная… Высочество! – и крутил головой.


Царица Прасковья от нечего делать доедала пареного в сметане леща, когда возвратилась Анна.

– Ой, маменька, как мне нравится все! – обняла ее Анна за шею и поцеловала.

– Ну, ну, не замай, подавлюсь, – локтем отстранила ее мать, обсасывая рыбью голову.

С минуту Анна приглядывалась, как настроена мать, – будто незлобная. Подсела к ней, прижалась щекой к плечу.

– Маменька, миленькая…

И рассказала ей обо всем: какие в гостином дворе купцы обходительные, какие приглядные товары у них и какую самую малость в одной лавке она отобрала для себя.

– Ну что ж, ничего. Малость можно. Побалуйся с новоселья, – разрешила ей царица Прасковья.

После этого часу времени не прошло – доложили, что прибыл купец. Прасковья велела впустить.

В новой праздничной чуйке явился припомаженный гостинодворец. За ним его Митька втаскивал на горбе большой короб, завернутый в бумагу и перетянутый розовой лентой. Явившиеся земно поклонились и покрестились на образа. Потом, припав на колени, отвесили низкий поклон царице и были допущены до целованья руки.

– Ну-ка, что там, показывай.

Звонко лопнула лента, прошелестела бумага, открывая скрытое в ней. Перед царицыны очи перво-наперво был поставлен изукрашенный мелким бисером ларец «с ключиком-замочком, золотым цепочком», с музыкальным звоном при открывании крышки. А в том ларце: поднизи, рясна, бусы жемчужные, бусы яхонтовые, янтарные, первейшей моды обручочки, чтобы их на руку, на запястье надевать с вделанными в них разноцветными камешками-глазками; перстеньки еще там, ушные подвески и броши.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55