Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великое сидение

ModernLib.Net / Историческая проза / Люфанов Евгений Дмитриевич / Великое сидение - Чтение (стр. 23)
Автор: Люфанов Евгений Дмитриевич
Жанр: Историческая проза

 

 


Свадьба Анны справлялась во дворце светлейшего князя Меншикова. Невеста красовалась в белой бархатной робе, с золотыми городками и длинной мантией из красного бархата, подбитой горностаем. Жених – в белом, затканном золотом кафтане. В зале было убрано с превеликим довольством во всем. Придворная знать видывала разные торжества, но такого не доводилось увидеть еще никому. Иноземцы глаза от изумления выпучивали; у своих, русских, сердца замирали. Да и как им было не замереть, когда, например, подали на стол два высоких, как куличи, пирога, а из них выскочили две живые карлицы. Улыбаясь гостям, расправили карлицы свои наряды и тут же, на столе, стали под музыку танцевать менуэт.

Огромная десятипудовая свинья, целиком зажаренная, в окружении дюжины жареных поросят паслась на столе, и так было хитроумно устроено, что свинья как бы хрюкала, когда от нее отрезали кусок за куском. И только когда на блюде осталась одна ее голова, это хрюканье смолкло.

Тост сменялся тостом, и каждый раз это было сигналом для залпа пушек, стоявших на плацу и на яхте «Лизете», которая покачивалась на Неве. Вся река против дворцовых окон словно пожаром горела от зажженных на ней бесчисленных огней. Были костры на плотах; бочки с горящей смолой плавали по воде; фейерверочных огней в небе было больше, чем звезд в самую раззвездную ночь. Много было выпито и красна и зелена вина. Пито-едено было столько, что не все даже привычные животы могли выдержать сие потребство.

Анна и ее герцог сидели за столом обомлевшими. Кругом только и слышалось – пей да пей!

– Горько!.. Горько!.. Горько!..

У жениха и невесты губы вспухли от поцелуев, а гостям все было «горько».

Невесте – семнадцать лет, жениху – шестнадцать. Сидел он, Фридрих Вильгельм, герцог курляндский, белобрысый, щупленький, еще как следует не вышедший из своего отроческого возраста, то и дело подтирая платочком повисавшую под носом капельку, и смеялся от переполнявшей его сердце жениховской радости. Анна была на голову выше него, сытая, гладкая, с затаенной обидой поглядывала на своего суженого-благоверного, каким нескладным, угловатым, костлявым господь бог его уродил. Ни тебе пышной осанки герцогской, ни росту, – и омрачала по такому случаю ее душу печаль.

Гостей было видимо-невидимо. Они мельтешили перед глазами, да еще с изрядно выпитых чарок двоилось и троилось в глазах у каждого. Так, Михаил Иванович Леонтьев, троюродный брат государя, клялся и божился графу Гавриле Головкину, что будто он, Головкин, хотя и сидит рядом с ним, Леонтьевым, а в то же время обретается еще и вон там, рядом с Остерманом.

– Ты смотри, смотри, сам смотри, – тыкал в сторону пальцем Леонтьев. – Вон ты где… вон, выглядываешь.

Граф Головкин даже обиделся.

– Что ж я, оборотень, что ли, какой?..

А потом пригляделся, прищурился, и показалось, что действительно увидел себя в другом месте. И Остерманов будто сидело там два. Может, наваждение это в зеркальном стекле отражается? Присмотрелся получше – нет?, в том месте, у стены, зеркала не висят. Граф Головкин задумался, а потом заплакал от непонятной какой-то жалости к себе.

– Горько!.. Горько!.. – орали кругом.

И требовал «подслащивать» поцелуями вино сам царь. На брак племянницы он возлагал большие надежды. Хотелось Петру войти в свойство с прусским королевским двором, чтобы жить с пруссаками в добром союзе и дружбе.

Анна… Потом – племянница Катерина… Племянница Прасковья еще подрастает… Петр пожалел, что мало у него все-таки этих племянниц-певест, через браки которых можно было бы завести прочные родственные связи с другими державами.

Видел он, что вечно пребывающие в скудности пруссаки, сидя на этой свадьбе, с какой-го робостью и опаской смотрели на все окружающее. И зависть снедала их. Понятное дело, им и во сне не снилось такое богатство и такая щедрость. Бывал он у них, видывал, как сидят у себя за столом да капусту с морковкой жуют либо какую другую худосытную зелень. Должно и герцога своего от такой еды заморили: сидит женишок – жиденький, осовелый. А Аннушка рядом с ним – богатырша!

Иноземцы большей частью налегали на свадебном пиршестве на икру. Черпали ее ложками и ели как кашу. Ну что ж, и эту их жадность Петр понимал: у них Волги нет с ее белорыбицей. Ой, да и многого у них нет!

Государыня Катерина пела немецкие песни и, нет-нет, взглядывала на супруга: одобряет ли он? Петр одобрял. Нарушая мотив, подтягивал сам, а потом, поднявшись во весь свой великий рост, заставлял всех петь хором и, широко размахивая рукой, будто бы управлял разноголосыми певунами.

Раскрасневшаяся царица Прасковья, подперев щеку ладонью, умиленно глядела на великий сей пир.

Рев стоял, шум, бряк – хоть святых выноси. Свадебка вышла на великую славу.

А после вечера было веселое утро, а потом снова – нельзя сказать, чтобы скучный – вечер. Пировали-гуляли сряду несколько дней. Гвардейцы-великаны – босиком, в коротких, как бы детских штанишках; карлики – с приклеенными, длинными, по полу волочащимися бородами; по-девичьи разряженные старухи и по-старушечьи – молодайки затмевали своей неразберихой рассудок.

Обцеловав все лицо своего нового друга Меншикова, молодожен герцог курляндский просил его устроить презнатную потеху: сыграть свадьбу карлика с карлицей и, чтобы их первая брачная ночь проведена была в его, герцогской спальне. И что ему взбрело такое на ум?

Светлейший князь согласился. Подобрали карлика-жениха, Ефима Волкова, выбрали невесту ему, набрали гостей – семьдесят два человека, таких же уродцев, как жених с невестой, и опять гуляли до затмения умов, в точности исполнив желание дотошного герцога. Потом по разным гостям много дней разъезжали. Но нужно же было когда-нибудь и честь знать.

В прощальный день, когда молодые, герцог и его герцогиня Анна, должны были отбывать в Митаву, после бессчетного кубка вина до того сморило курляндского властелина, что его чуть ли не замертво уложили в возок. Поцеловал на прощанье племянницу Петр, поцеловал уткнувшегося в ковровую подушку ее молодого супруга, пожелал им счастья в жизни, и лошади тронулись в путь.

А в сорока верстах от Петербурга на мызе Дудергоф оправдалась поговорка: что русскому здорово, то немцу – смерть. Неумеренно опившись хмельного, супруг Анны Фридрих Вильгельм герцог курляндский скоропостижно скончался.

Срочно дали знать в Петербург о лихой беде, и явилась Анна перед дядины очи бледным бледна. Грохнулась ему в ноги, распростерлась по полу ниц, только и вымолвила:

– Дядюшка, миленький…

Вздрагивала спина, тряслись плечи Анны под широкой дланью царя; по-своему, как мог, утешал ее Петр:

– Ничего, Аннушка, не горюй. Дело твое молодое еще, поправимое.

И новую надежду подал.

Царица Прасковья, приголубливая незадачливую вдову-дочь, ворчала:

– «Спорого» подыскал… Вот уж истинно «спорого!..»

Но раздумалась в тот же день Анна, и вскоре полное успокоение к ней пришло: господь знает, что делает. Может, и к лучшему все сие огорчительное приключение произошло. Хотя и знатная, достославная герцогская корона, а какой из него, из этого герцога, муж? Смотреть омерзительно. И как было бы его, такого, любить?..

Прошел еще день, другой. Ну, как следует помянули новопреставленного, и, не долго думая, повелел царь Петр молодой вдове-герцогине продолжать прерванный путь в Курляндию.

Книга вторая

Наследники

Глава первая

<p>I</p>

С надрывной жалобой звал богомольцев надтреснутый колокол обветшалой церквушки на окраине Повенца, этого будто бы последнего людского пристанища на земле. Издавна говорилось: Повенец – свету конец. И впрямь так: за городком в болотистой топи глухим частоколом непролазный лес, куда в летнюю пору ни конному, ни пешему нет пути, да и в зимнюю стужу не всякий отважится направить дальше свои стопы, где его лютым морозом оледенит, бесследно пургой заметет, где всякая нежить полунощного края преградит путь безрассудному смельчаку.

Повенец – свету конец. Тут в зимнюю пору темень даже в дневные часы. Не иначе как за стародавние непрощеные родительские грехи тьма всю здешнюю жизнь покрывает.

Только отколовшимся от единоверческой церкви замерзелым раскольщикам сатанинское исчадие дальнейший путь указует, за что забирает заблудшие души в свой нечестивый полон. За повенецким краем света лишь богоотступники обретаются, коим в будущей, посмертной их жизни уготован незатухающий адский огонь, – тьфу им, тьфу, окаянным! Пусть скрежещут зубами, принимают вековечные муки за содеянное на земле богопротивное своеволие.

– Не льститесь на греховодное бытие, не надейтесь, что небесные па

Говорил так умудренный долголетием отец Евтихий, настоятель окраинной повенецкой церквушки, ревностный оберегатель единоверчества?

Говорил.

Предостерегал он пришельцев, забредших в сей край, уговаривал их не якшаться с нечестивыми раскольщиками, называющими себя хранителями древлего благочестия, коего в них самих не было и нет. Не благочестием, а бесстыдным обманом перед людьми и перед богом они живут.

Говорил так отец Евтихий?

Говорил.

Не послушали почтенного доброжелателя путники намерившись добраться до раскольницких выгорецких скитов.

– На лихо свое идете, – предвещал им отец Евтихий.

– К чему придем – того пока не ведаем, а что уходим от лиха, то каждому из нас явственно, – отвечали они повенецкому духовному провидцу.

Четверо было их, забредших сюда чужедальних людей. Бывший поп Флегонт, готовый отринуть свой иерейский сан и отречься от единоверчества; пастух Трофим, гнавший в Петербург гурт скота из вотчины царицы Прасковьи Федоровны, но сбежавший в пути от грозившей ему расправы за утрату утопшей телушки; углежог Прошка, решивший избежать рекрутчины и давно уже обозначенный в «нетех»; проворовавшийся каптенармус драгунского полка Филимон Бабкин. В Повенце обещался пристать к ним и быть проводником в пути местный уроженец Аверьян, дважды ходивший в выгорецкий скит и намерившийся навсегда поселиться там.

На прощание со всем своим прошлым решили путники помолиться в единоверческой церкви, испрашивая у бога и святых угодников сбережения в предстоящем пути, в остатний раз складывая персты щепотью, чтобы потом уже приучаться по-раскольничьи осенять себя двуперстием. От лишнего моления рука не отвалится и больше надежды будет на благополучный поход.

Вошли они в церквушку, да тут же хоть опрометью беги из нее.

– Свят, свят, свят!.. Наваждение, что ли?.. Не мерещится ли?..

Привычный глазам лик Николы-угодника помолодел. Словно только что от цирюльника: в скобку стриженный, укороченными усами, голощекий, без бороды. Он это, он. Лампадный огонек подсвечивает округлый, как колено, безволосый его подбородок, и по нимбу над головой подновленная надпись: «Никола-угодник, святитель Мирликийский». Пригляделся Флегонт к другим иконам – все на них в прежнем, узаконенном, благочестивом виде: преподобный Иосиф Аримафейский, другие святые мужи и сам бог – отец Саваоф, – как и подобает им, все величественно бородаты. А что же с Николой содеялось? По чьей злобной воле над ним такое сотворено?..

По чьей же еще, как не по царевой! Тому любая борода ненавистна, будь она на живом человеке или в изографском изображении. Чему же тут удивляться, ежели царь давно всешутейшие да всепьянейшие соборы завел, а самый священный патриарший чин у него юродскому глумлению обречен! Еще в бытность свою иереем, когда в монастырском храме служил, слышал Флегонт о том, что царь Петр не чтит святости и будто не раз изрекал, что иконам молиться не следует, а самый образ Христа должен быть только напоминанием о нем, но не предметом для поклонения. С пьяного безрассудства и не такое могло взбрести в его голову, хотя и царская та голова.

При виде кощунственного глумления над святителем Мирликийским у Флегонта глотку судорогой перехватило, словно кто душить стал; язык одеревенел и смутные круги перед глазами пошли, а в тех кругах возникали голощекие, безбородые личины поруганного Николы-угодника, – ликом его изображение теперь уже и назвать нельзя было.

Молящихся в церкви оказалось немного, и пономарь словно для себя самого гнусаво читал часы. Нет, не молению быть в таком храме – его заново освящать следует, а изографскую мерзопакость очистительным огнем опалить. Не место быть тут Флегонту, решившему отступить от единоверчества, навсегда теперь опороченного в его глазах таким осмеянием. А былой каптенармус как раз непристойно хохотнул, увидев бесчестно омоложенного угодника.

– Ты глянь… глянь-кось!..

И Флегонт подлинно что чуть ли не опрометью кинулся прочь. Затруднило дыхание, пересохло во рту, а лоб обметало потом.

В оконце церковной сторожки светился огонь.

«Глоток водицы испить бы», – облизнул Флегонт пересохшие губы.

Скрипнула под его рукой дверь, и по сторожке метнулся кудлатый человек, загораживая собой стол.

– Ой… – тут же облегченно выдохнул он. – А помстилось, что Евтихий прет.

– Какой Евтихий?

– Поп тутошний, – пояснил кудлатый и засмеялся. – Уж я ему удружу, будет помнить… Потрудись, говорит, а я тебе за то допрежь сроку грехи твои отпущу. Это заместо полтины-то, что сперва сулил. Ну, а мне теперь, сколь грехов накоплю, – все мои. Что в одном каяться, что в других еще – заодно уж. Как на Выг приду, никто никакими грехами не застращает, там не взыщут с меня.

– Тоже на Выг собираешься? – спросил Флегонт.

– Уйду. Только вот побольше памяти скареду-попу оставлю, – указал кудлатый на стол, где лежали потемневшие доски старинных икон.

В церкви наваждением почудился омоложенный лик Николы-угодника, а тут… «Свят, свят, свят… Бог Саваоф, исполни неба и земли…» – не было предела изумлению Флегонта.

Одна щека темноликого преподобного отшельника Пафнутия была покрыта белилами, словно бы мыльной пеной, и кудлатый человек, подобно доподлинному брадобрею, начинал как бы намыливать другую щеку преподобного, расторопно подбеливая ее изографской кисточкой. А вприслонку к Пафнутию величественно красовался тоже безбородый святитель Гермоген в пышнокудром, крупными локонами завитом парике, будто это осанистый многовластный вельможа.

– Зачем же такое? – едва вымолвил Флегонт.

– А для посмеху, – весело ответил кудлатый. – Евтихий подновить велел, какие от стародавности потемнели, вот я ему их… – прыснул он глумливым смехом и зашелся, закатился чуть ли не вовсе безумным хохотом.

А может, и впрямь был безумен.

– Свят, свят, свят… – шепотливо повторил Флегонт, пятясь к двери и позабыв попросить водицы испить.

Выскочив наружу, запихал в рот горстку снега и сглотнул его, стараясь опамятоваться от увиденного.

<p>II</p>

Повенецкий старожил Аверьян, проявляя себя расторопным проводником, хорошо позаботился о своих подопечных спутниках. Для каждого припас лыжи, чтобы не вязнуть в снегах, а ходчее продвигаться вперед; в котомку с изрядным запасом наложил сухарей и на подсластку сухомятной еды прихватил сольцы; каждого определил на последний ночлег, чтобы в заполночь тронуться из Повенца в бездорожный путь.

Флегонту привелось попасть на ночлег в справную рыбацкую семью, как раз собиравшуюся ужинать. Хозяйка крошила в деревянную миску рыбу и заливала ее шибавшим в нос, хорошо устоявшимся квасом, а сноха доставала из печи горшок с пареной брюквой. Старик хозяин откинул в красном углу на божнице половину кумачовой занавески и вместе со старухой стал истово молиться, шепотливо докучая всевышнему просьбой о ниспослании всяческого благополучия. Сын и сноха выжидали своей череды. Помолившись, старик задернул занавеску на своей половине божницы и окунул ложку в хлебово. Тогда сын отодвинул занавеску с другого края божницы и вместе с молодухой женой стал молиться своим иконам.

Понял Флегонт, что обитатели избы разно веруют, хотя и составляют одну семью. Это еще ничего, у них божница поделена пополам, таким жить терпимо, а то видал на одном ночлеге, что в семье три веры было и у каждой свои иконы. А если на иконах лик одного и того же святого, то разнились они по письму – какая древнее и благолепнее. Случился там спор о вере – голоса в крик, кто кого сумеет перекричать, а в подмогу к лихим словам и драка еще зачалась. Проклинали друг друга спорщики, суля один другому испытать все адские муки, – такое в посрамленных стенах творилось, что хоть всех святых вон выноси да читай псалом царя Давида на смягчение ожесточенных сердец. Да еще в самый разгар того рукопашного спора баба, одолеваемая неудержимой икотой, стала с пеной у рта выкликать несуразное, биться-колотиться в падучей. Жили те люди вместе, а в пище и в посуде все у них порознь и каждая сторона опасалась оскверниться от греховного общения с другой.

Слава богу, у этих разноверцев тихо все обошлось. Старуха, по своей доброте, сидевшему у порожка Флегонту в черепяную плошку кваску плеснула и рыбную головизну дала, а молодуха от себя две пареные брюквинки положила. Не полюбопытствовали, сам-то он какой веры держится, чтобы зряшного повода к спорному разноречью не вышло. Странник он, божий человек – ин и ладно. Пусть переночует, на конике места не пролежит.


Повенецкие старожители примечали: если в начальную августовскую пору, а того верней – в полдень на св. Лаврентия – вода на погляд тиха, то и осени тихой быть и зиме без вьюг. По той примете погода как раз и сбывалась, а метель, пургу, вьюгу, буран и еще какую-либо непогодную наметь зима, похоже, напоследок себе припасла, чтобы в февральском разгуле во всю мочь себя показать. Ну, до тех дней было еще далеко. А что морозами крепко землю и хляби сковало да обильными и пока что тихими снегопадами все вокруг забелило, то было для путников в самый раз.

Укутало снеговой шубой землю, узорчатым инеем изукрасило лесную чащобу, – самому бывалому человеку не узнать преображенных тех мест, где в теплую летнюю пору жила-была задичавшая глушь. Это теперь вот, извиваясь между деревьями, протянулся вдавленный в пухлый снег лыжный след, пока его не заметет налетевшей поземкой. А сбочь проложенной скользкой лыжной тропы или пересекая ее то здесь, то там появлялась цепочка звериных следов. Коренным местным обитателям в заснеженном морозном лесу больше земного разгула, нежели на солнцем прогретых болотных топях.

По всей неоглядной земле с самой ранней весны до непогодных осенних дней несмолкаема жизнь в лесах, а в отверженном богом повенецком краю и в пригожую, зеленую, светозарную пору от смертоносной мочажины бежит всякий зверь. Даже узенькой тропки не увидеть в заболоченном здешнем лесу, и где-нибудь в густой куще ветвей, притаившись, ждет заблудшего путника обомшелый лешак либо лесная русалка, чтобы завлечь к себе неразумного да насмерть защекотать.

Не броди по болотным кочкарникам, непутевый! Не ищи прежде срока себе погибели.

А в иную пору изумленным глазам человека откроется вдруг луговинка, покрытая ласковой зеленой травой да редкостными цветами. И заманчивым покажется дать роздых уставшим ногам, прилечь на такой луговинке, но только ступи на нее, оказавшуюся гибельным чарусом, болотная нечисть повеселится твоим предсмертным воплем, рада будет поглумиться да, притворившись птицей-филином, похохотать над тобой, простаком, как ты станешь захлебываться, уходя в бездонную пучину трясины. А то в сумеречной мгле может почудиться человеку, будто на потайном лесном моленье затеплились свечи, ан болотные огни там горят. И зажгла их все та же окаянная нечисть, что манит к себе человека для своих бесовских забав.

А несметная комариная сила! А мошкарный гнус, перехватывающий дыхание запаленного путника!..

Нет, ни весной, ни летом не ходить никому за повенецкий край света. Слава богу, что с сентябрьского Никитина дня вся лесная и болотная нежить крепким сном засыпает: и лешак, и водяник, и обманные красавицы чарусов и других пучин, – всех как ветром сдунет до новой весны, и станет в зимнюю пору на земле и в лесах место чисто и свято. Тогда же, с первыми заморозками, заодно с нечестивыми, засыпают ползучие гады и все другое исчадие лешаков, водяников и кикимор.

Ходко шли мужики, не страшась злобной силы нечистика, не боясь повстречаться с вепрями или с волками и зная, что в эту пору залегшие в берлогу медведи разглядывают свои затяжные медвежьи сны. Проводник Аверьян – впереди, за ним – Флегонт; следом в след ступал в лыжную колею былой гуртовщик Трофим, а его то и дело настигал синеглазый молодой парень Прошка. Замыкал всю цепочку путников бывший каптенармус Филимон.

Загодя все обдумав ради благополучия в предстоявшем пути, Аверьян предугадал и погоду, какая должна бы способствовать их походу, чтобы ни леденящего ветра, ни костенящей морозной стужи, ни промозглой ознобливости им не испытывать. А что короткий рассветный срок запоздавшего зимнего дня снова скоро покрывают потемки, так то и на руку: не придется опасаться какой-либо облавы – стражники сами боятся темной поры, и недаром весь этот край зовут полунощным.

В небе обильная россыпь звезд-самоцветок. Иные из них тесно жмутся одна к другой, водя свой непрестанный гулевой хоровод. По звездам проводник и определяет путь. Ну, а если бы небо окуталось хмарью, то бывалый человек Аверьян по древесной коре распознает, в какой стороне холода, а в какой теплынь. И не только на глаз, а на ощупь узнает это.

Месяц хотя и ущербный, а все же подсвечивал, и словно бы свой отсвет от снега был. Аверьян шел по каким-то известным ему приметам и ни разу не усомнился в пути. А вот можно и остановиться на короткий роздых: на лесной плешинке, образовавшейся от недавней вырубки, чернел двухсаженный крест из неошкуренной сосны. Издавна в здешнем краю велся нерушимый обычай – тайно от всех срубить большой крест и поставить его на каком-нибудь видном месте. Кто из проходящих людей перед тем крестом помолится, молитва того пойдет за срубившего крест. (Иной догадливый мужик много крестов понаставит и может потом молитвой себя особо не утруждать, зная, что за него другие усердно молятся.) Помолились и эти пятеро, кто двуперстно, как бы уже приобщив себя к людям древлего благочестия, а кто еще по привычке – щепотью, но все с одинаковым доброхотством порадеть перед богом за неизвестного, поставившего здесь этот крест.

Привычные глазу звезды спустились к далекому небосклону, и на смену им новой звездной россыпью засевало небесную твердь, когда Аверьян привел своих спутников к зимнице лесорубов. Легкий дымок курился над ее кровлей, заваленной снегом. Словно в погребицу, спустились пришельцы в нее, походившую на большую берлогу, и сразу почувствовали устоявшееся в стенах тепло. Как и во всей лесной округе, не было тут летом ни конного, ни пешего ходу, и только на зиму селились здесь лесорубщики готовить лес для весеннего половодного сплава.

В зимнице по-черному нежарко топилась каменка, около которой сидел старик, по всему своему виду настоящий лешак, заросший почти от глаз всклокоченными волосами. Должно, невесть сколько времени не выходил он из грязи да копоти и был, казалось, насквозь прокопчен. С лоснящихся от дымной копоти бревенчатых стен и с потолка бахромой свисала сажа.

– Чего воротились? – удивленно спросил старик протиснувшихся в зимницу людей, но тут же и спохватился, поняв, что обознался. – Думал, свои, а… Отколь такие? – И всколготился: – Яфрем, подымайся гостей привечать! – крикнул лежавшему на конике мужику, но тот что-то невнятно пробурчал и, повернувшись на другой бок, всхрапнул во сне.

– Вишь, разоспался, ровно маковой воды опился, – с усмешливой укоризной молвил старик. – Душа носом засвистела.

На лавках, стоявших у стен зимницы, спали еще трое, накрытые дерюгами и овчинными кожухами. В две смены велась работа на лесосеке, – когда одни работали, другие отдыхали, поделив время пополам.

Привечать внезапных гостей было нечем, и от них никаких гостинцев не жди, хорошо и то, что новые люди явились, поведают, какие дела в мирской жизни делаются, да расскажут что-нибудь о себе. На Выгу путь держат, устремляются к тамошней скитской жизни, – можно бы этому позавидовать, и у старика лешака загорелись пригасавшие глаза.

– Вольготно в скитах, там грех со спасеньем шабрами живут, – одобрял он намерение путников и разъяснял: – Известно, что всякое праздное слово на последнем суде строго взыщется, а в скитах празднословить неколь, там либо усердно молись, либо торопись нагрешить поболе, потому как без грехов не может быть покаяния, а без покаяния несть спасения. Любой девке там дозволено согрешить, а с пришедшими новиками – того паче. Опосля того ей и покаяться будет в радость, знамши, что вослед спасенье придет. У них хорошая вера… Хорошая! – повторил словоохотливый старик и завистливо причмокнул губами. – Большая поживка вам приведется, а особливо парням, – посмотрел он на бывшего каптенармуса и на синеглазого Прошку. – Мне, такому, понятно, дела там нет, – горестно вздохнул он, – изжил я свое, грехи замаливать тут сподручнее. Что захочешь, то богу и говори.

Каптенармус подтолкнул локтем Прошку и подмигнул ему, прошептав:

– Слышь, что сказывает? Это нам, парень, на руку. – И для верности спросил: – Ужель, дедок, взаправду на Выге так?

– На Выге-то? – переспросил старик и утвердительно кивнул. – Так. В скиту все девки веселые, и охочий народ не зазря туда прибывает. Сам рассуди: ежели покаяние приходит с грехом, сталоть, богоугодный и самый грех. Иной хоть и праведной жизни мужик, а не устоит все равно, потому как тоже захочет полное спасенье себе достичь, а для того допрежь грех надобен. Опять же бабьего альбо девьего духу нипочем, скажем, человек переносить, бывалче, не мог, а они там сами его обротают. Ну, а он хоть и схимонахом зовется, а все живой человек.

– Схима – это отрешение от жизненных прелестей, – заметил Флегонт, – а если где сластолюбие, то оно человеку как ниспосланное испытание крепости его духа. Искушение это.

– Вот ты там и испытай себя, – усмешливо отозвался старик, явно давая понять, что ничего путного из того испытания не выйдет.

Побеседовали, и Флегонт омрачился предсказанным, а Филимон с Прошкой втайне обрадовались предстоящему. Проводник Аверьян не подтвердил, но и не опроверг слова старика, а былой гуртовщик Трофим был равнодушен ко всему ожидаемому, лишь бы скорей добраться до Выговской пустыни, а там будь что будет. И о каком еще спасении помышлять, когда самый приход туда уже будет спасением от грозившей погибели.

Угостив говорливого старика сухарем и щепоткой сольцы, отдохнув в теплой зимнице, путники в начале новых потемок тронулись дальше. На безоблачном вызвездившемся небе начинали снова играть многоцветные па

– К добру ли? – обеспокоенно спрашивал Флегонт.

– К добру, – отвечал бывалый человек Аверьян. – Для ради небесной красы являются па

– Хорошо, коли так.

– Так и есть.

<p>III</p>

– А старый он, старец-то?

– Какой старец?

– К какому пришли, Денисий.

– Он не Денисий, а Денисов. Звание такое его. Племя, род. Понимаешь?.. Андреем Денисовым прозывается. Может, и не вовсе старый еще, а потому как иночество принял, то старцем зовется. Ты вот такой – постригись, и тоже старцем называть станут, – объяснял Флегонт сидевшему рядом с ним синеглазому Прошке.

– Не, – отрицательно качнул головой Прошка. – Я в старцы не сгожусь.

– Сгодишься, когда время придет. Состаришься и без пострига, – похлопал Флегонт его по плечу.

– Ну, о ту пору пускай, – согласился Прошка. – А он, Денис этот, должно, как игумен тут.

– Его стараниями все живет. Самый главный человек во всей Выговской пустыни.

– Примет нас? – с опаскою спрашивал Прошка. – Не прогонит?

– За что же нас прогонять? Разве мы лиходеи какие?

– А я все равно дрожусь от боязни. Кто его знает. Чужие ведь мы ему.

– Больше нам идти некуда, – глубоко вздохнул и чуть ли не обреченно проговорил Флегонт.

Они сидели на бревнах, сваленных против избы Андрея Денисова, в ожидании когда служка позовет их для встречи со старцем. День был морозный, но тихий, без ветра. Хорошо и то, что с корня зимы в каждом новом дне больше светлого времени и не так становилось муторно на душе, как это бывало в долгих потемках.

Проводник Аверьян обещание выполнил, благополучно привел своих спутников из Повенца к Выге-реке и напоследок пошел с прежним каптенармусом Филимоном и былым гуртовщиком Трофимом показать, в какой избе им будет ночлег, а Флегонт с Прошкой оставались дожидаться свидания со старцем. Проходили мимо них по своим делам выговские иноки и послушники и уважительно кланялись новым пришельцам.

– А вон наши идут, – увидел Прошка Аверьяна с Трофимом и Филимоном. – Глянь, отец Флегонт, с кем это они?..

Откуда было Флегонту знать – с кем. Должно, Аверьян прежнего знакомца тут встретил, – ан оказалось, что с ними шел сам Денисов.

Чернобородый, немного сутулый, в долгополом овчинном тулупце, перехваченном широким монашеским поясом, и в нахлобученной на самые брови меховой шапке, приблизившись к сидевшим на бревнах новичкам, Андрей Денисов тоже поклонился им, как это делали другие иноки, и без чьей-либо подсказки Флегонт с Прошкой в тот же миг угадали, что это и есть главный выговский старец. Они быстро поднялись и ответили ему низким поклоном.

– Пойдемте, братья, побеседуем, – повел Денисов пришельцев в избу. – Скидайте свои зипунишки, тепло тут. За дорогу-то притомились, отдохните и потрапезуйте со мной, – приглашал он и кивнул подбежавшему послушнику-служке: – Угощайте нас.

Поскидали гости свои зипуны и попихали под лавку, чтобы они неприглядностью не портили хозяйского глаза. Снял свой тулуп и Денисов, оставшись в порыжевшем от времени сермяжном подряснике с ременной лестовкой на поясе, расправил длинные, с легкой проседью волосы, и они прикрыли широкие его плечи.

Весь передний угол горницы был заставлен старыми, потемневшими от времени иконами, и перед ними горела «неугасимая». Служка расставил по чисто выскобленному столу деревянные миски с солеными груздями и рыжиками, с моченой брусникой и клюквой и оделил каждого ломтем ржаного хлеба. Хозяин скороговоркой сотворил недолгую молитву, благословил стол, и вместе с ним все двуперстно перекрестились.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55