Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великое сидение

ModernLib.Net / Историческая проза / Люфанов Евгений Дмитриевич / Великое сидение - Чтение (стр. 52)
Автор: Люфанов Евгений Дмитриевич
Жанр: Историческая проза

 

 


– Вот… – указывал Столетов на корыто и на развешенные бумаги. – Купанье тут было. С гуся – вода, с нас – вся худоба! – захохотал он.

– Чему же ты смеешься, дурак! – вспылил Монс.

Он кинулся к столу, но там было только корыто, наполовину наполненное водой; выхватил из рук Мишки намокшие бумаги, нетерпеливо осмотрел их; окинул взглядом развешенные на веревке, – письма Екатерины и рецепта не было.

– Где?.. Где еще?.. Письма, бумаги – где?..

– Все тут, – осклабившись, отвечал Столетов. – Как дождь начался, сели мы вчетвером, в подкидного дурака дуемся, а тут потоп начался.

– Бумаги где?.. Я их тут оставлял…

– Погоди, доскажу, – отмахнулся от него Столетов. – Ливень, говорю, начался…

– Я первый учуял, – подхватил его слова Балакирев. – Егор-то Михалыч шумит, что мне в дураках оставаться, а я как раз за ум схватился, карты побросал – вот и не дурак. Кинулся глянуть, что тут, а с потолка на стол вовсю льет. Кричу – бумаги спасай, а то перемокнут…

– Где они?.. Где?.. – метался по комнате Монс, разыскивая письмо и рецепт, но не находил их. Ведь не скажешь, какие именно бумажки он ищет, когда они – тайные из тайн.

– Прочь отсюда. Все – прочь!.. – закричал он. – Воры, подлецы!.. Я вам покажу… Я всех вас… – шумел, неистовствовал Монс, выталкивая подвернувшегося под руку Балакирева.

– Другой бы спасибо сказал…

– Я скажу… Так скажу, что оглохнешь! – Изо всей силы дал Монс шуту оплеуху и пинком вытолкнул его за дверь.

Мишка с Иваном Суворовым выскочили сами, а Столетов ударил ногой по луже, взметнул веером брызги и, приплясывая, снова захохотал.

– Смеешься, мразь?.. – ненавистно взглянул на него Монс.

– Смеюсь, – вызывающе ответил Столетов. – Весело стало, потому и смеюсь. Желаю приятно здравствовать! – насмешливо крикнул он, выбегая из комнаты.

Оставшись один, Монс дрожащими от волнения руками перебирал каждый листок, – может, мокрые, слиплись и между ними – злополучный рецепт и письмо?.. Неужели Столетов забрал?.. Людей крикнуть, чтоб схватили, обыскали его… Надо было сразу же обыскать… А может, по-хорошему с ним, не кричать?.. Постараться бы выведать…

– Столетов!.. Егор!.. – звал Монс.

Но Столетов не отзывался, и нигде его не могли найти. Вечером после ужина расстроенный Балакирев говорил Мишке и Ивану Суворову:

– Прах бы с ними, с бумагами. Пускай перемокли бы, а то, видишь, Вилим Иванович озлился, зачем трогали их. Ох, грехи наши тяжкие… Я письма и другие бумаги вожу ему от государыни, а случись что – мне же первому попадет. Хоть и не знаю, что привожу, а все равно отвечай, да ненароком и совсем пропадешь. А кто главный виновный, с того спрос не ведут.

– А кто главный виновный?

– Известно кто: стражник тутошний. Крышу он ободрал, вот и дал дождю ход. Он виновный во всем.

Ложась спать на полатях в людской кухне, Иван Суворов тишком переговаривался с Мишкой:

– Какой-то листок у Монса, слышь, потерялся.

– Ага, – кивнул Мишка. – Письмо было.

– А что за письмо?

– Важное. Егор мне мигнул, когда прятал. Сказал: письмо сильненькое. Я спросил: про что в нем? А Егор цыкнул, велел молчать. И рецепт у него.

– А рецепт какой?

– О составе питья. Такой рецепт, что выговорить страх возьмет. Про самого про хозяина, про царя-анпиратора.

– Да отколь ты все знаешь? – удивился Суворов. – Видал рецепт?

– Егорка доверился мне, рассказал потом. Зарадовался, что Монса крепко поддел на кукан. А вчерашним днем я в Преображенском еще про одно дело узнал, – шептал Мишка. – Дворские девки сказывали, что Монс ихней Лушке золотую табакерку дал, чтобы она слова не проронила, как он ночью от государыни выходил. А Лушка ту табакерку на людях бросила да разревелась: «Мне-де в этом деле пропасть». Там, в Преображенском, переполох теперь.

– Ты гляди, что делается при дворе, – качал головой Суворов. – Какую Монс силу забрал.

– Ага. По особливой приверженности к амуру в такой силе стал.

– По какому амуру?

– А какой девок да баб с мужиками сводит, – пояснял всезнающий Мишка.

На полатях рядом с ними лежал сын придворного цирульника Михей Ершов. Он не вмешивался в тайную их беседу, но, притворившись спящим, старался хорошенько вникнуть в услышанное. Надежда на большую награду укрепляла его решение нафискалить. Когда Мишка с Иваном замолкли, намерившись спать, Михей мысленно составлял свой донос: «Я, Михей Ершов, объявляю, что, понеже ночуя в людской кухне государева дома в Покровском, слышал своими ушами, как разговаривали промежду собой слуга царского денщика Василия Поспелова именем Мишка и сын обойщика стульев Иван Суворов, что когда сушили у Видима Монса бумаги, тогда-де унес Егор Столетов одно письмо сильненькое и рецепт при нем про самого хозяина такой, что и рта страшно разинуть, сказать. И еще Мишка говорил, что Егор подцепил Монса на крепкий кукан. А в Преображенском теперешний камергер Монс выходил ночью из недозволенной ему спальни государыни и дал сенной девке Лушке золотую табакерку, чтобы та девка будто его не видала. К сему подписуюсь – Михей Ершов».

Вот таким донос его будет.

<p>VII</p>

– Что с государыней?.. Что?..

– Не знаем мы. Лекарь кровь ей пустил.

– О господи… Спаси и помилуй… Ужель помрет?.. Молодая ведь…

– Сказывают, ровно как паралик ее вдарил. В страшенном припадке была, обомлела вся и с лица изменилась.

– Да с чего же это такое с ней?

– Вилим Иванович утресь приехал, с час времени побыл у нее, и при нем как раз приключилось. Выбег он, кричит: «Лекаря скорей, лекаря!..»

– Все под богом ходим: нынче жив-здоров, а назавтра…

– Типун тебе на язык!

– Да мне что… Я ничего… Сказал только…

После того как придворный медик Блюментрост пустил больной кровь, она вскоре опамятовалась, только чувствовала себя очень ослабевшей. По церквам дали срочный приказ служить молебствия о выздоровлении императрицы.

А тут еще всполошила всех сбежавшая придворная девка Лушка, испугавшись, что получение золотой табакерки даром ей не пройдет и уж кто-кто, а Вилим Иванович ущемит ей болтливый язык.

– С перепугу не утопилась бы, – сокрушались иные придворные.

Но не все разделяли такую мысль.

– Вовсе, что ль, сдурела она?.. К каким-нибудь вольным людям пристала. Да, глядишь, атаманшей станет у них.

– У разбойных, что ль?

– А хоть бы и так.

– Говоришь так, словно хвалишь ее.

– А что ж Лушке из-за Монсовой табакерки виновной себя считать? Или с ним в сговор входить?.. Да провались он…

– Цыть ты! Сам язык прикуси, пока беду себе не накликал.

– Ой, страсти какие творятся!.. С государыней что содеялось. И как с ней такое могло приключиться?.. Недоглядели мы…

Как? А вот так: приехал Вилим Монс в Преображенское и, запершись с Екатериной, сообщил ей об исчезнувшем письме и рецепте. Она лишь на минуту представила себе, чем это может грозить, да тут же сознание и потеряла. Не чувствовала, как кровь ей пускали; не знала, какое смятение охватило придворных. А потом, когда очнулась и увидела перепуганного Монса, подобие легкой улыбки тронуло ее губы. Чего больше испугался Вилим? Того ли, что она внезапно припала здоровьем, или пропажи бумажек?.. Сочла, что он опасался за ее жизнь, и потому благодарная улыбка скользнула по бескровным губам. Да неужто он так растерялся, что не может додуматься, как в случае чего дальше быть?..

Для чего был написан рецепт? А для того, что означенное в нем снадобье – успокоительное. Государь часто бывает подвержен нервическому недугу, тик одолевает его, дерганье шеей, а самая малая доля такого лекарства может навеять сон, успокоение принести. Такое объяснение она будет держать в уме про запас. А может, Петру и объяснять ничего не потребуется. Обойдется все.

Она несколько успокоилась сама и успокоила Монса. Посоветовала ему помириться с Егором Столетовым, как будто ничего особенного не произошло, и даже принудить себя посмеяться случившемуся в их канцелярии ливню. И Екатерина и Вилим согласно решили не испытывать больше судьбу, не приводить в исполнение задуманного усыпления хозяина. Бог даст, их затея не возымеет последствий.

– Приедет он, пересилю себя, стану с ним особливо ласковой, – сказала она.


В Москве государь. Вот-вот в Преображенское явится. Придворные мужского пола первым делом схватились за щеки: пока государь находился в отъезде, дали себе отдохнуть от бритья, а тут скорей за бритвы схватились. У цирульника Антипа Ершова и у его сына Михея работы невпроворот. У отца – наиболее знатные люди, а у сына – какие попроще.

– Роток, ваше пригожество, приоткройте, – зажав двумя пальцами кончик носа почтенного царедворца, выбривает у него старший Ершов уголки губ.

А его сын бесцеремонно приказывает своему клиенту:

– Шире рот раззявь, – и лезет пальцем к нему за щеку, чтобы натянуть кожу.

– О господи милостивый, знать, верно, что за бабьи родовые муки ниспослано нам, мужикам, брадобрейство… Явится государь: «Защетинились!» – скажет. Куда хошь глаза прячь.

Но приехал в Преображенское Петр и никакого внимания не обратил на придворных, – обеспокоился, узнав о недомогании супруги. Блюментрост тотчас успокоил его:

– Переутомилась государыня императрица от коронационных торжеств и пиршеств, а натура у их величества вельми впечатлительная. Теперь нужен покой и покой.

– Так и быть тому, – сказал Петр. – В тиши да в покое набирайся, Катеринушка, здоровья и сил, чтобы как следует оклематься. И не спеши себя снова празднествами утомлять. Я в Петербурге скажу, чтобы не утруждали тебя торжествами… Вилим, – обратился он к Монсу, – все заботы о государыне – на тебе.

– Буду стараться, ваше величество.

– Блюментрост меня успокоил, и я, Катеринушка, дружочек мой дорогой, в парадиз поеду. Дела там ждут.

– Петяшечка, миленький, не печалуйся обо мне, поезжай, а я буду стараться поправиться.

Он, как всегда, был внимателен, заботлив и нежен к ней. «Катеринушка, друг сердешненький, здравствуй! – приветствовал ее с дороги. – Предостерегаю тебя, чтобы от Новгорода по сухой дороге не ехала, а спокойней вам будет водой. Мы в запас тебе судно приготовим. Скорей бы бог дал вас в радости в Петербурге увидеть».

Мчится гонец в первопрестольную, чтобы там, в сельце Преображенском, вручить императрице еще одну цидулку: «Нашел я, Катеринушка, друг сердешненький, все здесь в Летнем саду и в огороде в красоте растущее, только как в палаты войдешь, так скорей бежать хочется. Пусто все без тебя и, ежели б не праздники зашли – годовщина Полтавской битвы да мой, Петров, двунадесятый день, то уехал бы в Кронштадт либо в Петергоф. Потрошонки наши (как называл Петр дочерей Анну и Лисавету) тоже заскучали об тебе, мамушке. Дай бог скорей видеть вас в радости. Кораблей чужестранных здесь много пришло».

Только что отправился гонец с этой грамоткой, как на другой день Петр сам получил письмо от дорогой Катеринушки. Она сообщала, что пришла в прежнее состояние своего здоровья и отправляется из Москвы. И тоже выражает «сердечное желание в радости скорее вас видеть».

Вот и радость у него. И он шлет еще одного срочнейшего гонца, чтобы тот встретил в пути государыню и передал ей презенты: три бутылки венгерского, соленые лимоны и свежие огурцы.

Из Петербурга и Монс получил письмо, доставившее ему большую приятность. «Государь мой Вилим Иванович, – писал ему царский денщик Василий Поспелов, – покорно прошу отдать мой долгий поклон милостивой государыне императрице Екатерине Алексеевне. Мы слышим, что ее величество в лучшем состоянии и дай боже впредь всегда так слышать. Остаюсь ваш, моего друга слуга Василий Поспелов».

Значит, все благополучно, если любимейший денщик царя пишет столь любезно. Встревоженный в первые дни Монс мало-помалу успокаивался, и это письмо рассеивало его недавние опасения.

На дорожные расходы от Москвы до Новгорода была выдана тысяча рублей. Кабинет-секретарь Макаров, вручая Монсу деньги, говорил:

– Платить ямщикам надо по одной деньге за версту за лошадь, а то в прежних прогонах плачено по алтыну на десять верст, и того гораздо мало для них и ямщики сильно печалились.

В дни коронационных торжеств на Москву было великое нашествие нищей братии, надеявшейся, что при таком празднестве и они окажутся если не желанными, то все же терпимыми гостями. Какое-нибудь угощение перепадет и на их долю с выставленных на улицы столов.

В Москве – праздники, а за ее окраинами – постные будни. Повсюду раздавались жалобы на скудную жизнь. Хлебные магазины, которые царь приказывал открыть в городах, значились лишь на бумаге. Оголодавшие люди пускались в грабежи, и опасно было встречаться с ними.

Императрицу с ее свитой оберегала в пути большая стража, заодно сопровождавшая в Петербург несколько «самонужнейших колодников» для вящего дознания их воровства. Коробило Монса, что и они, царедворцы, едут в общем обозе с татями, словно тоже подлежат розыску в Тайной канцелярии.

Одновременно с ними от Тверской заставы отошел гурт рогатого скота, направляемый в Петербург. Дальний и долгий путь ему предстоял – придет осенью. Какие потери произойдут, сколько голов скота отобьют голодные разбойничьи шайки?.. Пускай уж татям стал бы приманкой этот скот, нежели они императорских людей начнут грабить. Вся надежда была на охраняющий подводы конвой.

Весь июнь и начало июля провели царедворцы в пути и наконец-то завидели петербургскую заставу – «райские врата парадиза».

Целая флотилия буеров двигалась вверх по Неве встречать прибывающих. Под грохот пушечной пальбы на торжестве встречи было множество поздравлений, немало выпито заздравных чарок, но некоторая настороженность не оставляла Екатерину и ее фаворита: не кроется ли за этим весельем печаль?.. Не проведал ли чего Петр?.. Нет, все обходилось по-хорошему. Один за другим следовали в Петербурге пиры, и поводов для того было много: коронация императрицы; первый год без войны; спуск на воду то одного, то другого нового корабля; свадьба кого-нибудь из придворных; крестины – а Петр всегда с большой охотой принимал приглашения быть крестным отцом, кумом не только у знатных людей, но даже у солдат. Выпивал поднесенную чарку вина за здоровье родителей и новорожденного, закусывая выпитое морковным или капустным пирогом, оставлял «на зубок» младенцу рубль серебром и бывал доволен причислить к своим родичам еще и новоявленных кума с кумой, крестника или крестницу.

В последнее августовское воскресенье после обедни вся петербургская знать на своих больших и малых судах приплыла к лавре для встречи мощей св. князя Александра Невского. Не признавая никаких церковных святостей и чудес, Петр все же не отказал себе в удовольствии возглавить на своем буере флотилию горожан и под непрестанный колокольный звон, сопровождаемый пушечными залпами, провел катание по Неве. Отшельники Невской лавры проявили себя радушными хозяевами, не ударили в грязь лицом, принимая дорогих гостей. После водворения мощей в часовню в монастырской трапезной задан был большой пир. На особо почетном месте восседала императорская фамилия; в знак торжественного дня подавалась жареная и тушеная убоина, в стенах тихой обители под звон колоколов шло шумное и непринужденное веселье. Одна за другой провозглашались здравицы, и прислуживающие монахи зорко следили, чтобы у именитых гостей не пустовали бокалы. Много было выпито и зелена и красна вина.

Все торжественно-веселые церемонии: спуск на воду кораблей, семейные празднества, речное катанье и прогулки в Летнем саду – проводились Петром в непременном присутствии Екатерины. Она всегда была рядом с ним, благосклонно принимая знаки внимания, расточаемые подданными, и значение Монса при дворе было прежним.

Надо было пользоваться на редкость хорошими днями бабьего лета, кататься на лодках и яликах по Неве, а потом прогуливаться в Летнем саду, где музыканты услаждали слух отдыхающих. Смолкнет музыка, императрица мановением пальца подзовет своего камергера, передаст ему несколько червонцев и кивком головы укажет на музыкантов.

– Подарите им.

И Монс, почтительно поклонившись, спешит исполнить поручение. По ее указанию поднесет кубок венгерского тому или другому из знатных людей.

– Ах, сколь вы любезны, Вилим Иванович! Мерсю вас.

Услужливый камергер сообщит императрице, в каком настроении ее державный супруг, с кем он беседует, – Вилим Монс всегда и везде при ней, в услужении своей повелительнице.

Прежде времени кончились погожие дни того бабьего лета, зачастили дожди, – надо было вспомнить о делах, и Петр отправился в отдаленную поездку, намерившись побывать на корабельной верфи в Лодейном Поле, на олонецких и повенецких железоделательных заводах.

Осень, дожди, слякоть, а на душе у Екатерины и у ее фаворита – яркая, солнечная радость полного облегчения от гнетущей настороженности, с которой они приглядывались к Петру, если тот о чем-то задумывался, чем-то был озабочен. Не они ли причиной тому?.. А теперь его нет, и он не так-то скоро вернется, дышать можно легко, полной грудью. Екатерина и Вилим – оба баловни счастья – могут в довольстве и постоянном веселье проводить самые ненастные дни. Приятно Вилиму Монсу, проходя по дворцовым апартаментам, взглянуть на себя в настенное зеркало: красив, статен, молод. Он владелец многих богатых имений, словно бы хозяин и этого дворца, неотлучно находящийся в богато украшенных комнатах. Отсюда, по распоряжению Екатерины, в его новый большой дом на набережной реки Мьи отправляются всевозможные съестные и питьевые припасы. На его конюшне до тридцати дорогих лошадей, в покоях – более двадцати человек прислуги. Перечни его покупок всегда очень длинны, – по приезде из Москвы было издержано более четырех тысяч рублей на бархатные и шелковые материи, пуховые шляпы, башмаки, позументы и другие украшения. У него в спальне на камине статуйка изрядной величины из чистого золота; часы с фигурами и боем, стоимостью в тысячу рублей.

Царевна Прасковья Ивановна в хлопотах о разделе имений и прочего имущества между нею и сестрами-герцогинями сильно нуждалась в пособничестве Вилима Монса и уступила ему за это свои деревни под Оршей со всеми их обитателями, коих насчитывалось полторы тысячи душ.

В письмах и изустных подобострастных обращениях многих просителей он, Вилим Иванович Монс, – «высокоблагородный патрон; премилосердное высочество; превосходительство; единый в свете милостивец». Помещики, чиновники обращались к нему, «благородному, высокопочтенному господину; милостивцу, отцу и государю»; называли даже «высокографским сиятельством; премилосердным высочеством», а вельможная знать приравнивала к себе: «сердечный, наивернейший и любезнейший друг». Просьбы были – о предоставлении желаемого служебного места, чина и звания; о награде; увольнении от смотра и от обязательной государевой службы; освобождении от повинностей; вызволении из-под ареста; прекращении судебного дела; заступничестве от кредиторов; исходатайствовании губернаторства; пожаловании деревень с крестьянами и угодьями.

В ворохе писем были льстивые заверения в дружбе, любви и уважении иноземных послов и их секретарей, у которых были свои просьбы, и за их исполнение следовали тоже презенты.

По совету Екатерины Монс примирился со Столетовым, и тому пришлось разбираться в накопившихся письмах, снова обращаться в коллегии и ведомства и тоже получать благодарности от просителей. Все шло по-прежнему и с еще большей свободой действий в связи с отъездом Петра. Даже светлейший князь Меншиков, уличенный в разных злоупотреблениях и оказавшийся в немилости у царя, искал защиты у Монса, тоже делая ему подарки.

Об исчезнувших в Покровском во время дождя бумажках ни Монс, ни Столетов не вспоминали, как будто ничего и не случилось. Камергер Вилим Иванович Монс принимал почести и презенты, чувствовал себя на недосягаемой высоте, а над его головой собиралась гроза.

<p>VIII</p>

Это, внезапно настигшее и напугавшее своей неотвратимостью, Петр почувствовал на олонецком железном заводе, после того как собственноручно выковал там трехпудовую железную полосу.

Возвращаясь с заводского двора, он по привычке полубегом поднимался в гору, и у него вдруг захватило дыхание, затмило на минуту глаза и холодным, скользким, каким-то лягушачьим потом увлажнило лоб. И противные мурашки щекотно охватили спину.

Притомился, должно. Это не было приступом уже давно привычной болезни, а нечто отвратное до дурноты, до бессильного бешенства, и название тому – старость.

Она, немощная, приближалась к нему. Жизнь уходила, катилась под гору безудержно. Не к Петрову, а к Покрову дело шло, – впервые так ясно и страшно почувствовал он. До сих пор иногда шутливо называл себя стариком, а теперь уже не до шуток.

Он сидел на камне у кромки воды начинавшего вечереть Онего и думал, думал, томя себя ненужными мыслями. Как же противиться тому, что настигает его? Ему хотелось, чтобы это новое, чуждое ощущение слабости было случайным, ошибочным, хотелось посмеяться над обуявшим вдруг страхом, поверить, что еще крепки руки и много в них силы. И, словно для убеждения в том, поднял лежавший у ног мокрый и скользкий камень и изо всей силы ударил им по другому, выпиравшему из воды. Ударил раз, другой, намерившись расколоть камень, и от ударов онемела рука. Тогда он швырнул камень в воду, плюнул и крупными шагами пошел прочь от озера.

Надо было отдыхать, а он нарочно бодрствовал, испытывая себя, утомлялся в трудных и дальних разъездах. С олонецкого железного завода по размытым дождями, почти непролазным дорогам поехал на завод повенецкий, потом – в Старую Руссу на солеварни, а из Старой Руссы повернул к Ладожскому каналу, чтобы проверить, сколь там поспешен в работе немецкий инженер Миних со своими людьми. Осмотрев канал, намерился плыть в Сестербек, на учрежденный там литейный завод.

Было так: сырой, порывистый ветер взвизгивал и завывал в корабельных снастях, и потревоженные им воды ярились, клокотали и бились волнами, вспенившимися от своего многотрудного плеска. Осенняя тоскливая непогодь.

Широко расставив ноги, Петр стоял на палубе бота, прислонившись спиной к грот-мачте, и курил, развевая по ветру дым Пугливые искорки вырывались из его трубки и гасли. Порой слышалось, будто с лахтинского берега доносился чей-то протяжный, унывный, не то волчий, не то человечий вой. Петр прислушивался к нему и уяснял, что это ветер, запутавшись в парусе, надрывался в своем плену, а вырвавшись из него, взвихривался и свистел в тонких реях. Низко нависшее завечеревшее небо накипело серыми тучами, стал моросить дождь, и его ветром носило над водой, над теряющимися в скучной серой мгле лахтинскими берегами. До устали напряженный шкипер стискивал занемевшими пальцами поскрипывающий штурвал, а Петр, выбивая потухшую трубку, заметил настигнутое непогодой судно. По всей видимости, оно село на мель, и накатывающиеся волны неистово охлестывали его. В лихой этот час плыли на нем солдаты и матросы, и Петр приказал шкиперу идти к ним на помощь.

Сумерки быстро перешли в темный октябрьский вечер. Ветер гасил, раздувал, трепал в темноте чадящие огни факелов. Петр стоял по пояс в воде рядом с потерпевшими бедствие, помогая им стаскивать судно с мели, а оно неуклюже поворачивалось с боку на бок, трещало, поскрипывало, будто укачивало себя.

– Раз. . два… взяли!.. Раз… два…

Мокрые веревки скользили в руках, срывали с них кожу.

– Круче вагу ставь… Упирайся, перенимай… Навались… Хватай цепче… Раз… два… взяли!.. – командовал Петр.

Упираясь ногами в вязкое ненадежное дно, напрягаясь изо всей силы, натягивал он обмотанный вокруг руки канат, срывался и принимался снова отдавать приказания:

– Заходь с краю… Жми!.. Багром уцепись, багром… Малый, эй!..

Но нахлынувшая волна охлестнула оторопевшего малого и подхватила его.

– Спаси-и-и… и-и-и-и… – и обрывался крик в непроглядных темных глубинах.

Еще двух или трех солдат унесло водой, но часа через два, держась кучнее, не помня об усталости, они сдвинули судно на плав, и было оно для Петра дороже самого наилучшего корабля.

Двадцать смертных солдатских и матросских жизней вернул Петр в ту ночь берегам, отняв их у воды.

Утром он почувствовал озноб, отложил намерение посетить сестербекский завод и возвратился в Петербург. Город являлся ему во влажной изморосной дымке тумана.

Между всеми обширными владениями империи прибалтийский край был для него обетованным, приглянувшимся навсегда. Здесь стоит новый любимый город; здесь возрастает созданный им могучий флот, и спуск на воду каждого новостроенного корабля являлся для него воистину большим праздником.

– Праздником, да, – подтверждал Петр. – И в новом году будут праздники, будут! – настойчиво шептал он горячими пересохшими губами. – Сколь много в жизни еще сделать можно и сколь мало мы об этом стараемся. И сие вызывает скорбь…

Ему вспоминалось, как минувшим летом на одном таком празднике, стоя на палубе еще не оснащенного нового корабля, говорил он… Что он тогда говорил?.. О Греции, об Италии… Да, да, помнится…

– Годов тридцать назад, – говорил он, – никому из вас, други мои, не грезилось и во сне, что в недолгом предбудущем времени станем мы плотничать здесь, у своего моря, новый вельми славный город воздвигнем, доживем до того, что увидим своих русских храбрых солдат и матросов, и множество иноземных художников, и своих сынов, возвратившихся из-за моря смышлеными да разумными. Доживем до того, что меня и всех вас станут почитать чужие государи… Ученые мужи полагают, что колыбель многих наук была в Греции, а оттуда переместилась в Италию и в другие европейские страны, и токмо худо проникали науки на Русь. Теперь пришел черед пребывать им у нас. Мнится мне: внезадолге иные науки совсем оставят Англию, Францию и Германию, а перейдут в нашу империю. Будем надеяться, что еще на нашем веку пристыдим мы другие образованные страны, кои пока смотрят на нас свысока, и вознесем мы российское имя в славе и почестях на века веков. Хочешь, Европа, не хочешь, а уважай, считайся с Россией, цени ее. Мы тебе не захудалые дальние родичи, а родная сестра. Даже – старшая.

Да, можно и нужно имя российское возносить!

Только бы вот на ноги поскорее подняться, тогда он лучше жизнь поведет. Много дней в ней потрачено зря, а их теперь не вернуть. Многое сделано, а надлежит сделать больше – во сто крат.

Он лежал, поучал сам себя, словно теперь умудренный опытом, затевал начинать действительно новую жизнь. Всю свою печаль готов был возвести на бога: зачем так устроил, что к склону дней прибывает у человека мудрость, а телесные силы сякнут?.. Что он есть сейчас, столь большой, – вон куда ноги-то протянул! – а находится в мизерном положении. Подняться бы поскорей. Всешутейшие, всепьянейшие, всеглупейшие соборы начисто разогнать, повести жизнь – не смиренную, нет, но разумную, На погляденье всем людям. Неужто тщетно сие?..

И при мыслях об этом – грусть.

Пришли сумерки – ранние, скучные. На улице фонарщики зажигали редкие фонари, и в окно был виден один из них, дальний и тусклый.

И подумал о фонарях. Больше бы огней надо, больше! Надобно указ о фонарях подновить, а то, как установили их спервоначалу на Васильевском острову, так потом для других мест эта резвость и схлынула. А на Невской першпективе, на Городском острову…

В его комнате зажгли свечи. Лекарь Блюментрост пришел. Щупал руку, где должна жилка биться, лоб, слегка давил пальцами грудь и бока. Петр скучно смотрел на него. Спросил лекаря, исправно ли поступают снадобья с астраханских аптекарских огородов.

Говорит, что исправно. А может, врет?

Туда, в Астрахань, из Персии должны привозить разные целебные деревья и травы. Зима там малодневна, а летом крутая жара стоит. Француз-огородник писал, что семь сортов винограда в Астрахани развел и собирается заводить червяков, кои сами шелковую нитку прядут и наматывают на себя.

Когда опять остался один, дотянулся рукой до столика, на котором лежала записная памятная книжка, придвинул шандал со свечой, вздел на нос очки и стал просматривать записи.

Опять о месте, приличном для навозных складов, подновлять указ нужно; о химических секретах, чтоб руду пробовали; о подкидных младенцах, чтоб воспитывать… Да ведь указывалось, как с ними быть.

И задумался о них, о младенцах.

В них суть смена всем отживающим. Придет минута, и он сам, державнейший, в последний раз выдохнет из себя перегоревший в легочных сумках воздух, и где-то в тот самый миг, может, как раз здесь, в Петербурге, впервые вздохнет сей атмосферы появившееся человеческое существо. Какая искусная, непереводящаяся механика смены людского бытия!

Младенцы и престарелые… Хм…

По всем губернским городам велено ведь было устроить госпитали для увечных и престарелых, а также дома для приема незаконнорожденных детей. Велеть – велено, а проведать, как все доподлинно сделано, не удосужился. Опять недосмотр. Меньше бы глупыми потехами забавлялся, глядишь, и до младенцев и до престарелых руки дошли бы. Сам престарелым стал. А если не стал еще, то близок к тому… Искусных мамок велел к младенцам подыскивать, а подысканы ли да искусны ли?.. Дают им положенные три рубля да полуосьмину хлеба? Как на самих младенцев три деньги на день тратятся? Может, наполовину их обворовывают?.. Мало ли их хапуг.

Вчитывался в строчки записной книжки, прикидывал в уме: на больных, убогих и престарелых положено было сперва обратить статью церковных доходов – сбор с венечных памятей, да потом еще прибавлена к тому выручка от продажи церковных свечей, да установлено со всех служилых людей, опричь солдат, списывать в год по копейке с рубля. Мало этого. С кого еще деньги списать?..

– С покойников, государь мой, спиши, – почудился ему шепчущий голос.

Он вздрогнул.

К нему подходила Екатерина, жена. Тихо, вкрадчиво спрашивала:

– Спокойно ли, государь мой, спишь?..

Что о том спрашивать? Как можно предаваться спокойствию, когда столько неотложных дел?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55