Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великое сидение

ModernLib.Net / Историческая проза / Люфанов Евгений Дмитриевич / Великое сидение - Чтение (стр. 30)
Автор: Люфанов Евгений Дмитриевич
Жанр: Историческая проза

 

 


– Курский! – прищелкнув языком, восхищенно проговорил раздобрившийся владелец соловья. – Потому, что день такой нынче, вот и дарю, Никита, тебе. Владай. Более двадцати колен его пения слушать будешь.

– Ой ли?

– Ага. Как начнет он пулькать, клыкать, пускать дробь вперекат, а потом на клеканье да на цоканье перейдет, лешевой дудкой перехватит либо в кукушкин переклет вдарится, – отдай все, да мало!

– Ой ли?.. Неуж так?

– Ага. Тебе говорю… Он тебя и гусачком и стукотней ублажит, только не скупись, не жалей муравельными яйцами певуна подкармливать… На, держи. Помни свояка Финогена.

– Ой, пичуга!.. – обрадовалась Лисаветка. – Дай, дед, я подержу.

И так и сяк поворачивала она клетку, а приметив дверцу, захотела пичугу погладить и руку к ней протянула. То ли потренькать вздумалось соловью, то ли в каком ином колене свое певучее умение показать, – перескочил с жердочки на жердочку да пулей мимо Лисаветкина личика пролетел.

– Ах!.. Ох!..

А соловей уже под потолком перепархивает. Лисаветка – в слезы. «Молодые» пришли в уныние.

– Не печальтесь, – сказал им царь Петр. – Ежели этого не изловим, то приказ дам, чтобы двух других певунов вам представить да вдобавку еще скворца-говорца. И вам, «молодым», не в огорчении пребывать, а свою медовую пору сладко справлять.

– Спасибо тебе за ласку, – готов был прослезиться благодарный «молодой».

И «молодая» улыбкою просветлела.

– Пей, гуляй, про веселье не забывай!..

Свадебное торжество продолжалось и на другой день, начавшись с «веселого утра».

– Ох, расхвастаются на хмельном пиру люди: один хвастает добрым конем, другой – золотой казной, разумный хвалится отцом с матерью, а безумный – молодой женой. Поднялся ли с брачного ложа наш Никитушка, чем-то нам он похвастает?..

– Жив ли стал?..

Смеху, ёрничеству, озорному веселью конца не было.

Глава третья

<p>I</p>

– Ох-ти-и!..

Как же было ей, царице Прасковье, не охать, не вздыхать, когда у дочери такая беда стряслась?.. Хоть и не любимая, но ведь дочь! Не откажешь ей в родстве, из сердца да из памяти прочь не выкинешь. Вздыхай вот теперь, да терпи. Не раз подмывало со всей строгостью ей сказать: это бог, Анютка, тебя наказал за все твои продерзости, за непочитание матери, за то, что непослушной, своевольной была… Да уж ладно, смолчала, попридержала язык. И без того не медом жизнь Анну помазала. Да еще и то ладно, думала царица Прасковья, что это Анне такое незадачливое замужество выдалось, а не любимому детищу Катеринке, не то бы враз от ужасти обмерла. Пускай Анне наперед памятным уроком станет – мать чтить да слушаться, а то вон ведь что получилось: женой не успела побыть, а уж вдовкою сделалась. И тот паршивец… прости, господи, прегрешение, что так помершего помянула, – да ведь не стерпеть! Паршивец, истинно. Сам что куренок ощипанный, хилый, тощий, заморыш из заморышей, а на винное запойство падким был. Нет чтоб, как новобрачному, женою тешиться да ее собой радовать, а он, лыка не вязавши, нахлебается анисовки либо венгерского, ослабеет весь, и ничего-то ему больше не надо. Все с царем Петром по питью равняться хотел. Щенчишка белогубый, в шестнадцать лет пьянчужкой помер. А еще герцогом был! Тьфу, негодник, чтоб тебе пусто было!.. «Господи, прости и помилуй…» – истово перекрестилась царица Прасковья, снова уличив себя на ругани покойника.

– О-ох-ти-и…

И каково это было Анне ехать не знамо куда, да с поклажей такой, с мертвяком… Страх-то, господи… Да еще хотела, чтоб мать с ней поехала, нисколь родительницу свою не жалела. Похоронили небось, поверх земли герцога не оставили. Прах с ним совсем!

И, уже не каясь в допущенном прегрешении и не прося у бога прощения за худые слова, отплевывалась и отмахивалась царица Прасковья от столь мерзкого зятя и от памяти о нем.

Внезапная смерть курляндского герцога не должна была ничего изменить в намеченной Петром жизни племянницы Анны. Хотя она и вдова, но законная герцогиня, которую в Курляндии ждут ее верноподданные. Для ради политических соображений царя Петра герцогине Анне надлежало поселиться в Митаве. Петр думал даже водворить там все семейство покойного брата царя Ивана, но сделать это было затруднительно по разным причинам. Не так-то просто царице Прасковье с ее челядью, с уцелевшими дурками и карлами собраться в путь, да и кто их всех содержал бы там в разоренной шведами, нищей Курляндии? А кроме того, царица Прасковья противилась перебираться на жительство к немцам и жить вместе с дочерью, которую любила менее других, а вернее сказать – не любила. И Петру пришлось отказаться от своей мысли.

Анна поехала в Митаву одна, в сопровождении лишь нескольких слуг, заочно ненавидя свою Курляндию.

Старинный, словно весь в лишаях, с обомшелыми и заплесневевшими стенами, мрачный митавский замок Кетлеров, потомков рыцарей некогда могущественного ордена меченосцев, встретил новую владычицу-герцогиню промозглой сыростью и затхлым сумраком. Давно уже утратил замок лихую славу грозного разбойничьего притона, наводившего трепет и страх на всю округу, а теперь ветшал, окутываясь сумерками рано завечеревшего, дождливого и холодного осеннего дня.

Настороженно-затравленной волчицей, втянув голову в плечи, вступила Анна в свое неприглядное жилище, кусая губы и едва сдерживая злобные слезы, исподлобья ненавистно озираясь по сторонам. Курляндцы, прислуживающие в замке, по-своему понимали состояние прибывшей к ним госпожи и сочувственно вздыхали: бедняжка, так сильно переживает смерть мужа, страдалица, какие слова утешения высказать ей, чтобы облегчить ее печаль?..

Нет, не в замок, а в тюрьму попала она, в заточение, заламывая руки, стенала Анна, мечась по герцогским покоям, пугаясь теней и шорохов.

Было отчего ей приходить в отчаяние: ни денег, ни припасов. Мать ничего не дала, будучи уверенной, что в Митаве ее дочери все обеспечено курляндцами, да и дядюшкой-царем было назначено племяннице хорошее приданное, а царь надеялся, что мать, царица Прасковья, на первое время снабдит дочь деньгами. Ему, Петру, некогда было заниматься этим, торопился ехать принимать новый корабль да смотреть, как обучают новиков из последнего рекрутского набора.

– Выплатить надо деньги, что по приданому обещаны, – напомнила ему царица Прасковья.

– Выплатить, выплатить, – дернулся шеей Петр. – А кому выплачивать, когда герцога в живых нет?! Ладно, – отмахнулся он. – В Митаве определен в гофмейстеры Бестужев Петр, он всеми делами курляндскими станет ведать и деньги Анне добудет.

Сказал такое и уехал неведомо на какой срок. А кроме него, обратиться больше не к кому.


В Митаве по вопросу обеспечения вдовы-герцогини возник великий спор. Курляндские чины, заседавшие в сейме, не были единодушны в своих суждениях – выделить Анне Ивановне вдовью часть из герцогских имений или нет. Некоторые говорили даже так, что ее брак следует считать недействительным, поскольку покойный герцог был женат, находясь еще под опекой из-за своего несовершеннолетия. А имения его были обширные, занимавшие третью часть всей Курляндии, но находились в аренде или в закладе у соседних владетелей – у рижского епископа, у бранденбургского курфюрста, и у других лиц. Чтобы выделить какую-то часть герцогине, надо те имения выкупить, а где деньги взять? Герцогская казна давно уже пустая.

Вот и еще был повод у Анны для злых, досадливых слез: какая же она герцогиня, ежели никакого имения не имеет?.. Заглянул в ее апартаменты вечером гофмейстер Петр Михайлович Бестужев, а его госпожа чуть ли не навзрыд слезами разливается.

– Герцогиня… Царевнушка Анна Ивановна, пошто так?.. – участливо наклонился над ней Бестужев и, проявляя жалость, по-отцовски приобнял ее вздрагивающие плечи.

А она в отчаянии уткнулась головой в его живот и разрыдалась еще пуще.

Уж он ее утешал, утешал, приголубливал с той же самой как бы отцовской нежностью. И в головку и в шейку поцеловал, чтобы только успокоилась. Чувствовал рукой, как она плотно упитана, должно, еще на прежних Измайловских обильных харчах, да и петербургская жизнь на ней худо не отразилась. И очень обрадовался, увидев, что она, перестав хныкать, вытирала рукой глаза.

– Вот, моя радостная, ровно солнышком личик ваш проглянулся. И я вашу высокую светлость того больше развеселю, – заботливо говорил Бестужев.

Анна задержала на нем вопросительный взгляд: чем это он развеселит ее?

– Сейчас, герцогинюшка дорогая, сейчас, – засуетился он, быстро вышел и вернулся с двумя бутылками: в одной – венгерское, в другой – тенериф, и стал умело сервировать придвинутый к Анне столик.

Краснощекие яблоки появились, с вазы свешивалась большая виноградная гроздь; жамки-прянички, халва-пастила на столике.

– Герцогинюшка, царевнушка любезная, за здоровьице ваше драгоценное, чтобы никогда грусть-печаль не застила ваши глазоньки… – чокаясь с ней, сладкоречиво приговаривал Петр Михайлович Бестужев.

Впили. Виноградинами тенериф заели, а венгерское яблочками закусили. У герцогини вскоре приятно так в ушах засвербело и голова вроде бы слегка закружилась, да вдруг и веселый смех прорвался. А Петр Михайлович еще и еще наливает. С ним хорошо, он заботливый; впрямь как отец родной. По годам – в самый раз такой. Ей, Анне, семнадцать, а ему – под пятьдесят Нет у нее, Анны, отца и пожалеть было некому. Дядюшка-государь чаще строг. А вот Петр Михайлович – он и целует-то ласково. Задержал свои губы у ее губ, как бы выжидая ее ответа, ну и она сама поцеловала его. И еще налил он выпить самый большой бокал. Просит, чтобы пригубила. А чего ж! Чать, губы от этого не потрескаются. И выпила его весь. Еще смешней стало, когда эта комната куда-то в сторону стала сдвигаться. И у него, должно, тоже голова закружилась, свечной шандал уронил, темно стало.

– Ой, куда ж ты меня понес?.. А уронишь…

Когда под утро они проснулись, Бестужев изумленно сказал:

– Аннушка, а ведь ты вон как мне посчастливилась, вовсе девкой досталась. Мне, выходит, невестой была.

– Ага, – подтвердила она. – Тот, мальчишка, померший… он только и знал, чтоб напиться скорей. Гребовала я с ним знаться, сопливый был.

И Бестужев то ли как на отцовских или вроде бы уже на мужниных, хозяйских правах потеребил ее за щеку.

Петр Михайлович Бестужев имел двух взрослых сыновей и замужнюю дочь, точно что примерным отцом был, и Анна вверяла ему себя целиком. С того самого вечера несколько повеселела ее жизнь. Гофмейстер не забывал, что на его попечении вдова-герцогиня, и старался чаще отвлекать ее от скуки, и Анне нравилось бывать с ним.

Какими-то неведомыми путями дошли до царицы Прасковьи слухи, что в отдаленной от Петербурга Митаве ее дочь, находясь под приглядом гофмейстера Бестужева, повела жизнь, не соответствующую ее печальному вдовьему положению. Матери хотелось приставить к Анне людей, которым смело можно довериться, а гофмейстера оттуда изгнать, но царь Петр знал Бестужева как расторопного, исполнительного человека, облегчавшего управлять Курляндией. Племянница Анна – герцогиня только по званию, а власти у нее нет никакой. Доставка в Митаву припасов, содержание двора герцогини, благоустройство ее жилья и прочее, – со всеми нуждами Бестужев обращался к царю и ждал его повелений. Нет, гофмейстер в Митаве необходим, и царица Прасковья пусть ничего не выдумывает.

<p>II</p>

Из рода в род почти на протяжении целого столетия особой достопримечательностью у курляндских властелинов была их конюшня. В глубокой давности у герцога Иакова III конюшней ведал конюх Бирен, отличный знаток лошадей. Принял от отца Иакова III достославную корону его наследный герцог Александр, а конюх Бирен передал заботу о прославленной конюшне возросшему и воспитанному вместе с лошадьми своему наследнику. И славилась конюшня герцогов до нашествия в Курляндию шведского войска, когда представителю герцогского рода Кетлеров пришлось расстаться с прежней славой своей конюшни и зачахнуть самому. Понуро свесив голову, в немногих стойлах дремали еще уцелевшие одры, годные разве что на живодерню. При них обретался последний отпрыск знатоков конюшенного дела Эрнст Иоганн с несколько измененной фамилией – Бирон, – в ту пору ему было чуть больше двадцати годов.

Освоившись со своей митавской жизнью, герцогиня Анна чувствовала себя маленькой царицей в игрушечном курляндском царстве. У нее была корона, стародавний трон, на котором она сиживала иногда часами в мечтах и помыслах о своем лучшем будущем или, как подлинная государыня, подписывала принесенные гофмейстером бумаги, касающиеся курляндских дел.

Однажды сидела так, припоминая Петербург и сожалея, что не пришлось побыть на царской свадьбе: ни дядюшка-государь, ни теперешняя тетушка-государыня не позвали, и вместе с тяжелым вздохом к горлу подкатывал комок, рожденный обидой и досадой. Услышав приближающиеся шаги, придала лицу строгое выражение и удивилась, увидев вошедшего в тронный зал молодого человека, принесшего ей бумаги для подписи.

– А где гофмейстер? – спросила герцогиня.

– Захворал. Просил, чтоб я…

– Кто вы?

– Эрнст Иоганн Бирон, – отчеканил слово в слово неизвестный Анне человек.

– Эрнст Иоганн… – повторила она, стараясь запомнить его имя. Приняла поданную бумагу и милостиво сказала: – Благодарю вас, Эрнст. Пока гофмейстер будет хворать, приносите мне бумаги.

Учтиво поклонившись, Бирон вышел. Анна проводила его взглядом и, когда его шаги затихли совсем, подосадовала на себя за наспех сказанное о завтрашнем дне. Почему – завтра? Он мог бы прийти нынче же вечером, тем более что сам гофмейстер нездоровый.

Бестужев действительно немного прихворнул и не хотел, чтобы Анна видела его недомогающим, чем, конечно, была бы недовольна, а потому явиться к ней с бумагой поручил зауряд-конюху. Покровительствуя этому парню, гофмейстер как бы расплачивался с ним за услугу, которую тот в свое время оказывал ему, гофмейстеру, сводя его со своей сестрой. Мысль о том, что неотесанный смерд в глазах Анны заслонит собой его, у Бестужева могла вызвать только усмешку. Петр Михайлович был уверен в неукоснительной верности и преданности Анны, не раз заверявшей его, что никто и никогда не будет ей так мил и дорог. Пусть осмелится холоп приблизиться к ней хоть на шаг, она так его лягнет, что он подобного ляганья не видал в своей конюшие от самой норовистой лошади. Может, Анна разгневается и прикажет высечь его на конюшне, – тогда бы гофмейстер распорядился исполнить ее приказание незамедлительно и с большим старанием.

Но этого не случилось. Утром Бирон, как ему было велено, пришел за бумагой, но она оказалась еще не подписанной и ему назначалось прийти за ней вечером. Пришел он в указанное время, а ушел из покоев герцогини, когда начинало светать. Бумага же так неподписанной и осталась, да к тому же где-то и затерялась.

Чтобы Эрнст Иоганн был всегда на виду, Анна сделала его своим секретарем; он должен находиться всегда как бы у нее под руками: мало ли что вздумается ей написать или чем-то распорядиться, гофмейстер не всегда бывает на месте. Петр Бестужев мог не спешить со своим выздоровлением, нужды в нем пока не было.

У Анны решительным образом менялся взгляд на мнимые достоинства представителей великознатных родов, каким был, например, покойный герцог Фридрих-Вильгельм, ее несостоявшийся супруг, – явное олицетворение ничтожества. А в противоположность ему – Эрнст Иоганн, который должен был считаться презренным смердом, не достойным даже взгляда ее высочества курляндской герцогини и русской царевны, а получается наоборот. Это презренному Фридриху-Вильгельму следовало при конюшне быть, а недавний конюх Эрнст Иоганн Бирон для того и существует, чтобы ему в замке жить, и, конечно, не покорным слугой, а властелином. А в то же время такие сопоставления были очень неприятны Анне: пожалуй, эдак какой-нибудь злоязычный пересмешник скажет, что ей самой по неприглядности ее вида место лишь на портомойне, а иной сенной девке при ее статности и красе доподлинной герцогиней быть.

Надо Иоганна за кавалерские его заслуги возвеличить, чтобы он благородным слыл, благо осанка, весь его вид, голос, взгляд говорят о том, что знатность ему в самый раз.

Эрнст Иоганн Бирон был высокого роста, стройный, во всех его движениях – ловкость и грация. У него были всепокоряющие глаза, словно бы бархатисто-мягкие и ласкающие, когда он хотел кому-то понравиться, и эти же глаза мгновенно принимали злое выражение, становясь невыносимыми для тех, кто вызывал у него раздражение и неприязнь. Так же менялся и его голос – нежно-воркующий, чуть ли не колдовски-завораживающий, когда Бирон говорил с людьми, благосклонность которых нужно было ему завоевать, и гневно-крикливый, с язвительными интонациями, когда разговаривал с подвластными ему. На конюшне всегда трепетал перед ним мальчишка-подпасок, а в замке – слуги герцогини. Бирон был как бы трехликим: вкрадчивым, властным и негодующим. В первом случае – пленял, во втором – бывал едва терпимым и часто от себя отталкивал, в третьем – ужасал. Зачатки ума вскоре преобразились у него в расчетливую хитрость, помогавшую ему обманным путем добиваться своей цели. С образованием у него никак не ладилось. Когда пришла в упадок прежняя слава герцогской конюшни, отец на скопленные деньги отправил Эрнста учиться в Кенигсберг, в надежде, что сын станет человеком, достойным быть не только при конюшне, а для более почетных дел, но надежды родителя не оправдались. Единственно, чему сын научился, это прикрывать скверные стороны своего характера кажущейся людям утонченностью молодого человека при всей спесивой гордости и грубости своей натуры. Научился он также шулерским приемам в карточной игре, нисколько не стесняясь обманно обыгрывать товарищей, а чтобы задобрить кого следует, нарочно проигрывал такому, и этот проигрыш был как бы взяткой. Вспыльчивый по природе, поддаваясь своему ссоролюбивому нраву, он в гневе забывал наигранную учтивость и выражался языком, не оскорблявшим разве только лошадей. За мошенничество в картах и за невоздержанную грубость товарищи его однажды сильно высекли, и со всем этим неприглядным для биографии багажом Бирон оказался в покоях герцогини.

Бестужев только что стал поправляться от недомогания, когда явившийся в Митаву нарочный передал ему приказ светлейшего князя Меншикова приехать в Петербург в связи с курляндскими делами. В Петербурге гофмейстеру пришлось несколько задержаться, а когда он возвратился в Митаву, то впал в уныние. «Я в несносной печали, – писал он замужней дочери Аграфене, с которой делился интимностями своей жизни, как с единственным доверенным лицом, – едва во мне дух держится, потому что друг мой сердечный герцогинюшка от меня отклонилась, а Бирон более в кредите оказался».

Бирон ему хвалился, что он не только стал у герцогини личным ее секретарем, но имеет виды в недальнем будущем получить чин камергера. Бестужев грустно вздыхал, зная, за какие заслуги герцогиня так благоволила к этому конюху, но для того, чтобы отстранить или хотя бы несколько потеснить его, ничего сделать не мог. Анна все же обнадежила гофмейстера, что не оставит его без внимания, и эго его несколько утешило. Если так, то можно с Бироном жить мирно, и они заздравно чокнулись для ради полного согласия на все будущее время.

А вскоре после этого Бестужев мог и позлорадствовать, когда Анна отправила Бирона с поручением в Кенигсберг. Снабженный изрядной денежной суммой, Бирон предвкушал возможность хорошо развлечься и по прибытии на место стал преуспевать в своих намерениях. Проводя время в пьяных кутежах, он оказался участником одного ночного скандала и драки, был схвачен кенигсбергской стражей, высечен и в разодранной одежде, избитый водворен в городскую тюрьму, где содержался с ворами и бродягами. Об этом узнали в Митаве, и возмущению дворянства не было границ. Дальнейшее пребывание худородного Бирона в прежней близости ко двору герцогини считалось для курляндской знати оскорблением, но Анна не пожелала расстаться с фаворитом. Чтобы вызволить его из кенигсбергской тюрьмы, нужно было заплатить большие деньги. Бестужев ухватился было за возможность продержать соперника в тюрьме как можно дольше, говорил, что деньги все истрачены и достать их невозможно, но Анна настояла на своем. Освобожденный из-под стражи Бирон был снова самым приближенным в свите герцогини.

Знал он, что митавское высшее общество восстановлено против него, и считал для себя разумным на некоторое время из Митавы удалиться, поискать более счастливой фортуны. Продолжение жизни у герцогини Анны ему уже претило и не сулило в дальнейшем ничего заманчивого. Все, что можно было, в Митаве им достигнуто, и не попытать ли счастья в Петербурге? Доходили до Бирона слухи, что жена царевича Алексея кронпринцесса Шарлотта недовольна своим супругом, не уделяющим ей должного внимания, и потому тоскует. Царь Петр не вечен, и все будущее за молодой царственной четой. Рано или поздно станет царем Алексей, а жена его – царицей. Не упрячет же он, по отцовскому примеру, супругу в монастырь! Бирону был полный смысл определиться ко двору Шарлотты, где он может оказаться в таком же преимуществе, как при дворе курляндской герцогини. Услышит Шарлотта от явившегося к ней просителя родную немецкую речь и непременно проникнется к нему симпатией, а может, и другими, более обнадеживающими чувствами. Вполне возможно, что он завоюет ее сердце так же скоро и легко, как это случилось с Анной.

Подошло одно к другому: чем-то занедужила Анна, дали знать о том в Петербург, и царица Прасковья выхлопотала у царя Петра отпуск дочери, высвобождавший ее от пребывания в Митаве. Вместе с ней царица Прасковья поехала в свое дорогое Измайлово, а Бирон в те же дни, охотясь за новым счастьем, направлялся в Петербург.

<p>III</p>

Царица Прасковья видела, что это Измайловский дворец, ее покои, а сомнение не покидало: вдруг снова сон? В Петербурге сколько раз так было: до мелочей представлялось, будто в Измайлове она, а просыпалась – прощай, сладкое виденье, в постылом Петербурге пребывает. Вдруг и тут сонный обман? Глаза откроет, а перед ней, может, все то же чухонское болото. Нарочно снова прижмуривалась, а потом как бы врасплох себя заставала, оглядывала стены – нет, не сон, в Измайлове она, в Измайлове!

– Слава тебе, господи! – благодарно крестилась царица Прасковья, что вызволилась из треклятого парадиза, не видать бы его никогда больше.

А Анна косоротилась: опять деревенский дух тут нюхать. Лучше бы остались в Петербурге, пожили бы там столичной жизнью.

– В Москву поедем, в святых соборах побываем, колоколов кремлевских послушаем, – прельщала ее мать.

– Вот уж плезир! – недовольно отворачивалась Анна.

– Ты, похоже, в своей Митаве вовсе еретичкой стала, – выговаривала ей мать. – Истинного бога забываешь.

Не хотелось царице Прасковье пререкаться с дочерью; пожить бы в тихости, в довольстве, в родном углу, порадоваться заповедной московской старине. Благодаренье богу, что брат Василий Федорович под своим зорким приглядом содержал Измайлово, ни в чем урону нет. Все на душе было покойно, хорошо, и не хотелось пенять Анне на ее неблаговидное поведение в Митаве, – ведь подтвердился слух, что она не по-вдовьи там себя держала, а с гофмейстером якшалась, почему мать и просила изгнать его оттуда.

– Не по-вдовьи… – кривила губы Анна. – Я, чать, замужняя, а где он, муж-то?

И эти дочкины слова словно сокровенную тайну вдруг раскрыли. Ой, зря она на Анну напускалась, не девицей ведь дочь там была. Вон как, значит, можно ошибиться: думалось, что тот, паршивец из паршивцев, герцог-то, так и не успел жены коснуться, ан это он ее в свадебные дни обабил. Вот тебе и замухрышка, не смотри, что квелым был. Понятно, с чего кровь потом у Анны задурила, а Бестужев был тут как тут.

Анна призналась матери, что без мужа жилось тягостно, но ни словом не обмолвилась, что обабил-то ее совсем не герцог, а гофмейстер.

– Ладно, – махнула рукой царица Прасковья, – выйдешь замуж вдругорядь, тогда все покроется. Только допрежь дитё не понеси.

– Будто уж сама того не знаю.

– Мало – знать, гляди, на деле чтоб не обмишулиться.

И на этом их распря кончилась.

Царица Прасковья благодушествовала в своей вотчине, ездила в Москву в кремлевские соборы, а Анна бередила себя мыслями о Петербурге да о Митаве, к которой уже не питала отвращения при воспоминании об Иоганне-Эрнсте Бироне.

Проезжала царица Прасковья августовским днем мимо Немецкой слободы, а там похороны.

– Кто это преставился? – полюбопытствовала она.

– Анна Ивановна Кейзерлинг, урожденная Монс, – сообщили ей.

«О-ох-ти-и… Бывшая полюбовница Петра Алексеича… Как же это ей жить надоело?»

Не надоело, а так самой судьбой привелось. Только что овдовев после смерти Кейзерлинга, спешила Анхен вступить в новое замужество со своим последним избранником шведом Миллером. Зная, что уже сильно поблекла былая ее красота, старалась крепче привязать к себе шведа, наделяя его деньгами и подарками. Расчетливый капитан Миллер все оттягивал и оттягивал день их помолвки, а Анхен, одолеваемая чахоткой, кашляла все надрывнее и надрывнее. Наконец, они были помолвлены, но счастливый свадебный день не состоялся по причине смерти невесты. Прервалась и замолкла ее любовная песня на воспаленных страстью устах.

– Ох-ох-ти-и… Вот ведь как в жизни случается. Ну, с мертвой за все прежние ее прегрешения нельзя спрашивать. Царствие ей небесное, – перекрестилась царица Прасковья.

По Москве слух ходил, что драгоценных камней, золотых и серебряных вещиц в черепаховой шкатулке покойницы было чуть ли не на десять тысяч рублей. Были подарки Франца Лефорта, царя Петра, иноземных посланников – Кенигсека и фон Кейзерлинга. Только не было ничего от шведского капитана Миллера, потому как он, будучи пленником, сам принимал подарки от Анны Ивановны фон Кейзерлинг, урожденной и прославленной на всю Немецкую слободу красавицы Анны Монс.


– Ваше высочество, какой-то молодой человек желает вас видеть, – доложила кронпринцессе Шарлотте служанка-фрейлина.

– Кто такой?

– Сказал, что из Курляндии.

– Что ему нужно?

– Желает вас видеть.

– Странно, – пожала плечами Шарлотта, – желает видеть… но я совершенно не желаю этого.

– Отказать прикажете?

– Хорошо. Пусть подождет.

Все было пущено Бироном в ход, все чары: и бархатисто-нежные переливы воркующего голоса, и завораживающе-вкрадчивые взгляды, весь он – подобострастие и полная покорность тайно влюбленного вздыхателя. Нелепо было бы ему явиться разодетым в кружева да в бархаты и в этом виде проситься в придворные служители, а потому он был одет хотя вполне опрятно, но небогато, являя вид ищущего места у господ, чтобы им добросовестно служить.

Шарлотте приятно было слышать родную немецкую речь, приятен был весь облик молодого человека, и она уже мысленно прикидывала, что ему можно будет поручить, приняв к немноголюдному двору.

– Где и кем служили в последнее время? – спросила она.

Сказать, что был секретарем курляндской герцогини, значило бы повлечь недоуменные вопросы: почему оказался не у дел теперь и просится принять его простым придворным? И Бирон сказал, что был при герцогской конюшне.

– Кем? – насторожилась Шарлотта.

– Конюхом.

Шарлотта попятилась назад и как бы отгородилась от него руками.

– Нет, нет, – торопливо отказывала она. – Мы лошадей не держим, и конюх нам не нужен… Фу! Какой наглец! – возмущалась она, поспешно удаляясь от посетителя из подлой черни. Приняла холопа за обедневшего дворянина, стала вести с ним разговор, когда он недостоин внимания дворецкого, и ее брезгливо передергивало.

Бирон понял, что поступил крайне опрометчиво, сказавшись конюхом. К кому еще податься?.. А похоже, больше не к кому. Рассчитывал на кронпринцессу, будущую государыню царицу. К теперешней царице Екатерине Алексеевне не подластишься, значит, придется довольствоваться митавской герцогиней, помня поговорку, что от добра добра не ищут. Пожалуй, так. Погонишься за большим – потеряешь малое, раздумывал Бирон после неудачной попытки ухватить побольше счастья. А в сущности, не такое уж и малое счастье – курляндское герцогство, когда у самого нет ничего.


В митавском замке нет-нет да и появлялись либо засланный царем шпион, либо какая-нибудь свойственница царицы Прасковьи – выспрашивать да проведывать про здешнее житье-бытье и повадки герцогини Анны. Между разными другими делами шпион сообщал царю Петру о герцогине: «Оная вдовка в большой конфиденции плезиров ночных такую силу над своим секретарем имеет, что он перед ей не смеет ни в чем пикнуть». И Петр слал гофмейстеру Бестужеву письмо, в котором говорилось: «Слышу, что при дворе моей племянницы люди не все потребные, и есть такие, от коих только стыд один, – явно намекал он на Бирона. – А посему накрепко вам приказываем, чтобы сей двор в добром смотрении и порядке имели. Людей непотребных отпусти и впредь не принимай. Иных наказывай, понеже неисправление взыщется с вас».

Сунулся Бестужев с этим письмом к герцогине и заговорил о необходимости отказать в прежних милостях Бирону, да не очень-то Анна послушалась.

– Что же мне, руки, что ли, в здешней тоске на себя наложить? Пускай государь снова замуж меня выдает.

– Герцогинюшка-голубушка, а я-то, неизменно преданный… – начинал было плакаться гофмейстер, но Анна громким смехом обрывала его причитания.

– Сиди уж!.. С Эрнстом, что ль, себя равняешь? – И пригрозила: – Больше с такими письмами и разговорами не приходи, не то забудешь ход во все мои покои.

Бестужев опечаленно вздыхал, прося герцогинюшку сменить гнев на милость и обещая быть всегда послушным, лишь бы не отгоняла от себя.

Благоволя к Бестужеву и к Бирону, Анна в то же время не оставляла мысли о замужестве, не знала только, за кого выходить. Конечно, не за этих, временно возлюбленных, ее холопов. В письмах к дядюшке-государю и к тетушке-государыне высказывала желание отдать руку тому, кого изволит избрать ей дядюшка.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55