Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великое сидение

ModernLib.Net / Историческая проза / Люфанов Евгений Дмитриевич / Великое сидение - Чтение (стр. 10)
Автор: Люфанов Евгений Дмитриевич
Жанр: Историческая проза

 

 


– Не беглые, а безместные.

– Виды?

– Нет их. Вчерашним вечером Трофим Пателеич для вас их брал.

– Опять про то же… Эй, служивый!.. – обратился Юшков к одному из стражников, сопровождавших царицын обоз. – Забирай их. По всему видать, беглые… Ишь, придуриваются… Злодействовали с гуртовщиком заодно. Телушку загнали в глубь. Забирай их и не отпускай. Там потом разберемся.

– Ваша милость, мы никакие не беглые. Мы…

Но Юшков уже не слушал их, вскочив на седло подведенного коня. Пока обоз задержится у заставы, он разыщет, где подворье царицы Прасковьи, чтобы знать, куда людей и скотину вести, как с мертвой карлицей поступить да на свиданье с Прасковьей хоть чаркой вина освежится.

Попы шагнули было в сторону, но стражник остановил их.

– Ни на един шаг не отлучаться, не то свяжу.

От всякого человека, въезжающего или входящего в Петербург через главную эту заставу, требовалось, чтобы он был в надлежащем виде: не бородат, не космат и не в старинном долгополом одеянии. Караульщик остановил юшковского коня и направил седока к цирульнику. На голову горшок – и по его краям ножницами цвирк-цвирк, по лбу – обрубом и по шее так же, – вот и прическа готова, а защетинившуюся за дорогу бороду брили так, словно скребком сдирали.

Вот и оголились щеки, вылупился из волосяной стерни округлый юшковский подбородок, и рогаточный караульщик Василия Юшкова пропустил.

Не так много было в Царицыном обозе людей мужского пола, больше бабы да девки, а их не стричь и не брить. Сначала в бравый, молодецкий вид приведены были стражники, сопровождавшие обоз, а потом подошла очередь остальным мужикам, но она сразу же застопорилась на попах.

– Нас или стричь, или брить нельзя, – мы иереи, – заявил Гервасий.

– Они, слышь еремеи, – посмеялся стражник. – Беглые!

– Вот и нет. Из самой Москвы с обозом идем, – защищался Гервасий.

– Ничего знать не знаю, – отмахнулся от его слов караульщик. – Показывай бородовой знак, тогда останешься со своей бородой. Знак такой обязан иметь.

Заставский караульщик не врал. По цареву указу был учрежден медный знак с изображением на нем бороды и с выбитой надписью «деньги взяты». И сложена была прибаутка: «Борода – лишняя тягота; с бороды пошлины взяты».

– У меня епитрахиль есть, – сказал Флегонт и показал ее.

– А может, она краденая у тебя, – зубоскалил караульщик.

– Давай, давай, подходи, – подталкивал стражник Гервасия к цирульнику. – Рыжая борода не чесана с покрова, – пока еще добродушно говорил он.

– Нельзя нам, нельзя… – упирался Гервасий.

А сгражник, похоже, скучал и рад был случаю побалагурить:

– Он до обедни монах, а опосля беглец в штанах. Верно говорю. Мне под караул оба отданы.

– А коль ежели взаправду попы, а вы – стричь их? Негоже будет, – заметил цирульник.

– Какие тебе попы?! Гурт пасли, стадо.

– Стадные пастыри, значит, – не унимался стражник. – Без них тоже нельзя, иначе волку корысть… Ну, хватит смешиться, дело знай, – приказал он цирульнику.

– Мне – что. Я могу и остричь.

– Грамота такая государева есть, чтобы вдовых попов расстригать, – говорил заставский караульщик. – Вот им наш цирульник заместно игумена будет. А они, ежель попы, то беспременно вдовые. Хоть бы одна попадья на двоих была, и той нет, – смеялся он.

– Сказал, хватит смешиться! – прикрикнул стражник. – Стриги знай.

И цирульник, готовый приступить к делу, защелкал ножницами.

– Садись сюда, на пенек, – приглашал он Гервасия.

– Ему и долгополую сряду укоротить надо, чтоб не выше коленок была, – подсказывал караульщик. – По указу чтоб.

Было уже не до смеха. Вместо того чтобы послушно сесть на пенек, Гервасий отмахнулся рукой и пошел в сторону, но стражник живо настиг его и схватил за грудки. Пробуя увернуться, Гервасий локтем оттолкнул его, и завязалась драка. За Гервасия вступился Флегонт, а за стражника – его сотоварищ.

– Не замай, не замай, расступитесь все, для драки простор дайте им, – деловито распоряжался караульщик, довольный веселым зрелищем. – Это вот так, это вот дело! – приговаривал он. – Норовистый поп, молодец!.. Под дыхало вдарь ему, под дыхало!..

Свалили, смяли попов. Разозлившийся стражник приказал связать им скрученные за спину руки и, выхватив у цирульника ножницы, сам, оттягивая невзрачную поповскую бороденку, чуть ли не с кожей обрезал взлохмаченные волосы с подбородка Гервасия, а другой стражник приводил в надлежащий вид Флегонта для появления его в Петербурге. И цирульнику нечего было делать с ними.

Прислушиваясь к подсказкам караульщика, стражники обрезали полы поповских подрясников.

– Вот и вид им как надо теперь.

Возвратившийся от царицы Прасковьи Василий Юшков приказал стражникам сдать попов, как беглых людей, в галерную каторгу на Адмиралтейский двор.

<p>VIII</p>

Наслышалась царица Прасковья про петербургское житье – мурашки по спине пробегали Не диво, что, бывало, в Измайлове или в самой Москве, в отдалении от царя, находившегося то за морем в чужих землях, то в военных походах, среди народа неумолчное роптание шло на вводимые им новые порядки. Но ропщут люди и здесь, в Петербурге, при самом царе, и чуть ли не в глаза ему свое недовольство высказывают. Самим богом отверженное это место – возлюбленный царем Петербург. Того и жди либо в огне здесь сгоришь, либо в воде потонешь. Она, царица Прасковья, в первую же ночь огненную страсть испытала тут, едва живой из пожара выскочила. И никакого добра впереди не жди.

Умудренные жизнью люди говорят, что теперь не по-прежнему и само солнце светит; петербургские дни хотя в весенне-летнюю пору много длиннее московских, но зато часто бывают пасмурны и дождливы. Не плачет ли само небо о злосчастной судьбе поселенцев здешних?..

И еще об одном раздумье берет: когда на короткий срок приезжал царь Петр в Москву и боярские бороды напрочь ножницами кромсал, то было у него это однажды. Отбыл из первопрестольной царь, и опять могли у бояр их бороды отрастать. Тут же все, как один, постоянно с оголенными ликами ходят. А давно ли святейшие патриархи Иоаким и приемник его Адриан не только грозили, но и впрямь отлучали православных от церкви за их брадобритие, а также и тех, кто с такими людьми общался. Жестоко порицалось еретическое безобразие, уподоблявшее людей котам и поганым псам. А ведь правило святых апостолов нерушимо, и оно гласит: «Аще кто браду бреет и преставится тако, не достоин над ним ни пети, ни просфоры, ни свещи по нем в церковь приносить, ибо с неверными да причтется». Патриарх Адриан стращал русских людей вопросом: «Ежели обреют бороды, то как станут на страшном суде? С праведниками ли, украшенными брадою или с обритыми нечестивцами-еретиками?!» И ответ на это, конечно, напрашивался сам собой: все хотели бы с бородатыми праведниками в одном ряду быть. (Спросить бы самого Адриана: «А бородатые кому уподобляются? Козлищам?»)

Но это все – на словах. А на деле что выходило? Сами же патриархи, осуждавшие брадобритие, видели голощекого царя Петра и смиренно молчали. Не только многолюдную свою паству, а себя самого ни один из патриархов утвердить не мог, а это уж великий стыд перед людьми и грех перед богом. Молча выслушивали, как со смехом глумились над ними и сам царь Петр Алексеевич и его приспешники: святейший собор называли забором, который перескочить похвалялись, а самих патриархов называли потеряхами. И в таком слове была немалая правда, потому что православную веру эти потеряхи в самом деле потеряли.

– О-охти-и…

Каких только и богу и царю противных слов не наслушалась царица Прасковья от странних баб, забредавших и сюда, в Петербург. И не мудрено было бы, что самое ее за слушание продерзостных слов поволокли бы в Преображенский приказ – не юродствуй, не богохульничай.

– Два года подряд, матушка-государыня, недород был, мужики давно уже всыте не едят, по лесам да по полям былием питаются и мрут с голоду. Я тебе, матушка милостивая, покажу, чем в деревне кормятся, нарочно на погляд добрым людям взяла, – доставала говорливая странница из сумы кусок до каменной крепости зачерствевшей буро-зеленой, то ли навозной, то ли травяной лепешки. – Сами, матушка-государыня, мужицкие управители жалобятся, что за людской скудностью никаких поборов с крестьянских дворов взять нельзя, а царь того требует. Пораздумайся, матушка-государыня, не подходят ли к нам последние времена?..

Вот ведь до какой страсти договариваются языки!

Хотя сама царица Прасковья и не встревала в какие-либо государевы дела, но своими ушами слышала некоторые важные разговоры. Пришла как-то к этой… никак не поворачивается язык царицей ее называть… ну, словом, к милашке царевой, – пришла к ней со смотанными клубками, чтобы другую пряжу взять, а в царском кабинете дверь нараспашку и дым от трубокуров всю комнату застил. Сидели там сам царь, светлейший князь Меншиков, Головкин да Иван Алексеевич Мусин-Пушкин. Пока Екатерина пряжу из рундука отбирала, она, Прасковья, слышала, как Петр говорил, что воеводы ему пишут: посадские люди и крестьяне хотя и стоят на правеже, но все равно денег не платят, ссылаясь на свое оскудение. Что и делать с такими, как пошлины с них добывать?

– А то и делать, – отвечал Головкин, – что ежели посадские такие вредоносные по упорству, что и правеж их не берет, то дворы у них и хотя какое имение брать и отписывать на государя. Так велось, так и ныне вести.

– Так, – подтвердил его слова Меншиков.

– А про крестьян можно и то сказать, – продолжал Головкин, – что господа помещики зело ревностно следят, чтобы их люди не работали на себя самих, говорят: не давай мужику достатками обрасти, а стриги его, яко овцу, всегда догола. И так в том усердствуют, что у иного мужика не только коровы, но и козы нет.

– Господа дворяне не хотят понимать, что они временные хозяева своих людей и угодий, а постоянный владетель их государь, – добавил Меншиков.

– И так случается, – заговорил Мусин-Пушкин, – что скучающему в Москве вельми знатному боярину захочется послушать, например, говорящих скворцов. Он велит все дела в мужичьих хозяйствах бросать, а ловить да обучать птичьих говорунов. За нерасторопность под кнут мужик попадет и в темной голодом насидится.

– Пустодумы бездельные! – стукнул Петр рукой по столу. – Мало им для потехи юродства всякого, шутов да шутих.

Дальше царица Прасковья не захотела слушать. Не дай бог, царь опять накинется, – каких, мол, людей в Петербург привезла?.. Накричал уже в тот самый день, как обоз пришел: зачем дурок столько?

Подхватила мотки пряжи да прочь скорей.

И чего уж так Петр Алексеевич изволит злобствовать на господ, божьих избранников? Кому еще, как не им, в полной мере жизнью довольствоваться, а рабам – покорно служить и терпеть. Испокон веков так. А уж про царский род и подавно нечего говорить, и она вот, царица Прасковья, – полновластная владетельница всего движимого и недвижимого у себя. Что ее душе пожелается, то и может творить. И хоть бы только одними дурками себя окружить, – то ее дело.

Насупила Прасковья брови и учащенно задышала, мысленно осуждая своего деверя.

А в кабинете царя разговор продолжался. Мусин-Пушкин вынул из кармана крестьянские челобитные, подал Петру. В одной челобитной была витиеватая жалоба крестьян на своих господ за то, что они «яко львы челюстями своими пожирают нас и яко змеи ехидные, рассвирепея, напрасно попирают, яко же волци свирепи…» В другой проще и ясней говорилось: «Божьим произволением всегда у нас хлебный недород, и ныне у нас ни хлеба, ни дров, ни скотины нет, погибаем голодною и озябаем студеною смертью», – прочитал Петр и усмешливо скривил губы.

– Это уж они врут: нельзя при начале лета студеной смертью озябать.

– В зимнюю пору челобитная писалась, – пояснил Мусин-Пушкин, – и долгое время без внимания пролежала. Теперь из Разрядного приказа ответ дан: сыскать, все ли крестьяне челобитную писали или кто один, и буде скажут, кто, то и всех и одного бить нещадно кнутом, чтобы впредь неповадно было жалобы посылать. Получается так, – делал вывод Мусин-Пушкин, – крестьяне, что принадлежат помещику или монастырю, годны только для поборов и для наборов и должны быть во всем беспрекословными, как существа бессловесные.

– А как, по-твоему, иначе должно? – строго посмотрел на него царь. – Много ли изыщется таких, кто доброхотно станет все поборы платить, в солдаты идти и па войне погибать? Или никого ни к чему принуждать не след?

– Принуждать надобно, – в одно слово сказали Меншиков и Головкин.

– Принуждать, – повторил и Мусин-Пушкин.

– Вот! – наставительно приподнял палец Петр. – Не во всякой жалобе истинная правда живет, и без принуждения людей государству не быть, а государским людям должно всеми мерами способствовать поощрению крестьянских и посадских дел. И то помнить надо, что в городе – те же пашенные крестьяне. Каждый имеет свой покос и свою пашню даже в Москве, занимаясь к тому же и какими-то промыслами да торговлей. От богатства таких людей будет богатство и нашему государству.

Но как трудно этого достигать, если неизменными спутниками жизни, не отставая от нее ни на день, ни на шаг, оказываются во всем своем мерзопакостном виде лихоимцы, стяжатели, а то и прямые предатели. Кому о нуждах государства думать, когда думы каждого лишь о самом себе?

При разговоре об этом светлейший князь Александр Данилович Меншиков отводил глаза в сторону. Петр хорошо знал, что у его любимца, одаренного и возвышенного многими почестями, рыльце в пушку. Потому и говорил при нем о корыстолюбцах, стяжателях, прямых казнокрадах.

Винил Петр и себя: бывал порой чересчур расточительным, бывал податлив и мягок, а иной раз черезмерно расчетлив, груб и жесток. Заботится он о войске, велит всячески привечать солдат и офицеров, словно не знает того, что крестьянам страшно бывает одно появление у них любого воинского полчища, норовящего поскорее дорваться до последних мужицких припасов. Солдатам предписывалось на постое у крестьян или у посадских людей вести себя смирно, никаких обид и убытков хозяевам не наносить, но прибывшие постояльцы сразу же вытесняли хозяев из их жилищ и вели себя подобно завоевателям.

Под Казанью, где стоял пехотный полк, за короткий срок сбежало неведомо куда более десяти тысяч крестьянских душ, обязанных тот полк содержать. А дьяки и подьячие, посылаемые собирать крестьянские платежи, как они относятся к людям? Ни о чем ведь не думают, лишь бы выслужиться перед начальством и от этого иметь свою выгоду. И многому бесчинству сам он, царь Петр, потакал. Ох, поистине тяжела она, Мономахова шапка, хотя он, Петр, и не держит ее на себе, а словно бы давит, тяжелит она его голову.

Снова мысленно возвращался в поволжские места, примыкающие к Казани и к Нижнему Новгороду, – что там делается! Тысячами и тысячами доставляются оттуда умельцы для постройки гаваней, крепостей на острове Котлине, в Петербурге, но ведь нельзя полагать, что в тех поволжских местах неисчерпаемое множество мастеровых людей, как воды в Волге, и что оттуда можно без конца черпать и черпать многотысячные партии всевозможных умельцев, которые для множества дел нужны и у себя на местах.

Если воевода доставлял денег, припасов, рекрутов сверх назначенного, его ожидало благоволение, и, понятно, что местный вельможа усердствовал во всю мочь, а он, Петр, нисколько не интересовался узнать, какими батогами изыскивались и денежные, и людские избытки. А если случалось, что тот же воевода при всем своем старании выслужиться перед царем оказывался все же не в состоянии добыть наложенные на уезд поборы, то отписывалось в казну все его имение, «как ворам достойно» или «яко изменникам и предателям отечества» – гласили указы царя. Спасая себя самого, воевода последнего мужика заберет и последнюю копейку из крестьянского двора выколотит.

Непосильные подати, постоянные притеснения, исходившие от любого подьячего, вынуждали крестьян бежать из своих мест к казакам на Дон, за Уральские горы, называемые просто Камнем, в неведомую Сибирь, – может, там избавятся от нескончаемых поборов и солдатчины. А побеги крестьян неизбежно оставляли после себя упадок в расстроенных помещичьих и казенных хозяйствах, и это было словно в отмщение за все тяготы и произвол, чинимые людьми власть имущими. «Мимо Верхотурья, через слободы, из русских и поморских мест беглых крестьян с женами и детьми прошло многое число», – сообщал верхотурский воевода, и, как бы в перекличку с ним, доносилось с Черниговщины от Новгорода-Северского, что «беглых людей и крестьян и иных прохожих больше пяти тысяч, а выдачи никому нет, хотя с виселицы придет».

И было множество беглых солдат, удачливо применявших военные навыки в созданных ими разбойничьих шайках, которые были хорошо вооружены, имели даже укрепления военного образца, а командиры, именуемые атаманами, держали при себе «почетный караул парных часовых с фузеи и шпаги».

Немало бродило по русской земле гулящих людей, которые не несли никаких повинностей на зависть иным, все еще держащимся за свои дома и за свою землю. Гулящие люди промышляли случайным заработком на полях в пору крестьянской страды, а также попрошайничеством, скоморошничеством и другими увеселениями, а при удобном случае – грабежом и разбоем, что им только бог подавал. Озорно говорили:

– Господи, прости да в клеть пусти, помоги нагрести да и вынести.

Каждый из таких нищебродов дожидался поры, чтобы прочь из норы да скорей за топоры, и готовы были, не оглядываясь, взвалить на плечи целый тюк и своих и чужих злодейств. Эти вольные или гулящие были сбродом бездельных и беспокойных людей, которых несчастье или прирожденная озорная одурь выкидывали на бездорожный простор из селений их родичей и земляков.

А не такие ли бесшабашные в своей жизни и смерти люди добывали для России Азов, Нарву, «разгрызали» Орешек, названный потом Шлиссельбургом? Что бы сделал он, царь Петр, без лапотного своего народа, по грошу, по копейке приносящего царской казне многотысячный неразменный рубль? Чьим, как не мужицким, потом и кровью вспоены и сдобрены опаленные огненными смерчами, зачерствевшие поля жестоких сражений? Битые-перебитые спины, плечи, руки и ноги безвестного русского мужика выдержали батоги, кнут и дыбу – эту неоскудевающе-щедрую царскую милость, но стояли и продолжали стоять на заслоне и защите русской земли от попыток вражеского нашествия. На какой площади своей новой столицы поставит он, царь Петр, монумент ему, простому русскому мужику? Вот на этих, отвоеванных невских берегах, все он же, мученный-перемученный русский мужик, кормя своим потом и кровью болотного гнуса, возводит бастионы и стены города Петербурга для вящей славы царя. Тысячи и тысячи жизней легли в подножие его славы, и ходит он, царь Петр, своими большими шагами, не слыша хруста полегших костей, попираемых его стремительным ходом…

В ненастные сумеречные часы бывали у Петра минуты, когда он задумывался над неукротимостью затеянных им дел с такими великими трудностями. Так ли?.. Нужно ли?.. Стоит ли?..

Раздумывал и решал: Нужно! Так! Стоит! – хотя бы это и дорого обходилось в исчислении любых жертв. Иначе коварные, завистливые соседи – шведы, турки – сомнут, оставив на утеху худоумным боярам-бородачам одну их замшелую Московию в окружении дремучих лесов – без морей, без простора. А без этого России не быть. И не место, не время разным гулящим людям праздно бродить по земле и разбойно тратить свою молодецкую удаль Нельзя по ветру пускать их силу, когда она и на бранном, и на хлебном поле нужна. Вот и рассылались всем воеводам указы; на торгах и церковных папертях громогласно извещали бирючи о том, чтобы всем гулящим людям без промедления либо зачисляться на военную службу, либо отыскивать себе хозяев, которые согласились бы принять их к себе во двор. Воеводам велено строжайше следить, чтобы впредь никто «без службы не шатался», а те из вольных, гулящих людей, какие оказывались непригодными для солдатчины и не находили себе хозяйского двора, должны ссылаться на галеры, где им всегда будет работа, памятуя о том, что праздность – корень всякому злу.

<p>IX</p>

Деньги, деньги и деньги… Делать бы их, как черепицу, собирать, как зерно в урожайный год, чтобы каждая зернинка оборачивалась бы золотимой! Армия, флот, ведение войны, строительство крепостей, Петербурга и множество других важных и неотложных дел требовали денег и денег.

Слава богу, что он, царь, додумался перелить церковные колокола на пушки. Былой их трезвон орудийной пальбой обернулся. И хорошие пушки отлиты из тех колоколов. Придуманы новые налоги – рекрутские, корабельные, налог на подводы; драгунская подать, предназначаемая на покупку лошадей, пала на духовенство, – ничего, осилят поставлять ее долгогривые. Указ был: не сметь деньги в землю хоронить или еще как прятать, а кто против того доведет знать и деньги будут вынуты, то из них третью часть добытчику отдавать; а остальное – в казну.

– Деньги – суть артерия войны, – говорил Петр и стремился сыскать их как можно больше: требуй невозможного, чтобы получить наибольшее из возможного. И было на удивление: чем больше добывается денег, тем острее нужда в них. Все чаще выпадали случаи, когда для платы жалованья не имеющим никакого достатка работным людям приходилось перенимать жалованье у тех, кто еще как-то сводил концы с концами, хотя они от такой меры тоже вскоре приходили в упадок.

Если бы почаще были такие радости, какую в недавнем прошлом доставил Алексей Курбатов, дворецкий боярина Бориса Петровича Шереметева, оказавшийся на редкость приметливым человеком. Сам он, царь Петр, путешествуя в те же годы по заморским странам, не обратил внимания на такую доходную статью, применяемую иноземцами, как гербовая бумага, а Курбатов, путешествуя со своим барином, сразу же в такой бумаге явную выгоду усмотрел. Когда вернулись они в Москву, в Ямском приказе было найдено подкинутое письмо с надписью: «Поднести великому государю». Поднесли, и он, Петр, недовольно поморщился: ябеда на кого-нибудь или, еще того хуже, непристойные поношения самого его, государя. А оказалось…

Истинно: не знаешь, где найдешь – где потеряешь.

В том подметном письме предлагалось любую челобитную, от кого бы она ни исходила и куда бы ни направлялась, принимать написанную только на специально продаваемой для этого гербовой, орленой бумаге и за изображенного на ней орла брать, как пошлину, особую плату. Это ли была не находка! Челобитных постоянно великое множество, и появился еще один источник дохода. Гербовая, орленая бумага была немедленно введена, а предложивший ее Алексей Курбатов пожалован в дьяки Оружейной палаты, награжден домом, поместьем и стал по новоявленному званию прибыльщиком, изыскивающим прибыли государственной казне. О них он сообщал государю уже не тайными, а явными письмами и вскоре уже значился во главе финансового управления всей России.

Он обнаружил фальшивое серебро в московском торговом ряду. Почуяв для себя неминуемое лихо, торговец принес Курбатову триста рублей да сто пятьдесят подьячим, прося скрыть преступление. Курбатов принял деньги как доказательство взятки за укрытие лиходейства и начал вести розыск, по которому оказалось много виноватых в серебряном ряду того торга.

Прослывший удачливым, знаменитый прибыльщик зорким глазом высматривал всякую выгоду для казны. Он предложил отписать на государя постоялые дворы и после их оценки отдавать на выкуп ямским людям, беря за то деньги вперед, и преуспевал во многом другом.

Прежние неблаговидные нравы приказных подьячих все еще проявлялись в ратушах, и Курбатов доносил царю: «Подьячие ратушские превеликие воры и всякое ворам чинят в их поползновениях помоществование и имеют себе повытья за наследства и берут премногие взятки, еще и дают в города знать, да опасаются нашего правления и о таковых, государь, что чинить? Поступаю я так, при помощи божией, не зело им в угодность, но приемлю ненависть от их патронов, понеже имеют едва не всякий у себя дядек».

Жаловался Курбатов на нерадивость и на шельмовство подчиненных ему людей: «Которые при мне и бургомистры есть, ей малое от них имею помоществование, понеже видя они мое усердие, что я многое усмотрел не точию за иными, но и за ними, мало за сие мя любят, и лучший Панкратьев однажды или дважды в неделю побывает в ратуше, а в банкетах по все дни; а я бедный, ей, ей государь, едва на всем управляю своею головою».

По розыскам Курбатова было выявлено, что «в одном Ярославле украдено с 40 000 рублев. На псковичей Никифора Ямского и Михаила Сарпунова с сыном и на оных лучших людей доносят, что во время шведской войны украдено ими пошлины и питейной прибыли с 90 000 рублев и больше. Они же, воры псковичи, посланным с Москвы надзирателям всякое чинили притворство, отчего и в сборах уменьшение, и из земской избы их выбили самовластно, в котором противстве Иван Сарпунов ныне на Москве принес повинную, что то противство чинили они по указу лучших людей, Ямского со товарищами. Ныне в таких великих их воровствах и противствах велено сыскать о них Кирилле Алексеевичу Нарышкину, который в многих взятках сам приличен и во всем им дружит: как он сыскать может истину? Умилосердись, государь, не вели ему ни в чем ведать; ежели я в том сыску учиню какую неправость, то вечно лишен да буду вашего милосердия. Доносители так написали: ежели они неправо доносят и воровство их не сыщут, чтоб их казнить смертию, а чтоб у того розыска Кирилле Алексеевичу не быть».

Кому же верить, на кого полагаться ему, царю Петру, если Нарышкин, кровный родич, уличается в казнокрадстве? Вот для кого он, царь, деньги с народа взыскивает, – для ради воровства бесстыдных людей…

Дергал шеей, зубами скрипел разгневанный Петр, читая донесения прибыльщика, и доставалось же столешнице от ударов его царского кулака. Но, донося, сколько и кем украдено, Курбатов умиротворял ожесточенное царское сердце сообщениями, сколько он, прибыльщик, принес дохода казне: «Моим бедного усердием в нынешнем году в Москве одной над все годы от новопостроенных аптек, и что истреблены корчмы многие, со 100.000 рублев питейные прибыли будет».

В своих доносах царю Курбатов задевал сильных людей, вплоть до страшного заплечных дел обер-мастера князя Федора Юрьевича Ромодановского, не называл только своего покровителя, наибольшего казнокрада светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова.

Прибыльщик указывал новые возможности получения казной доходов; по его совету велено было переписать у торговцев дубовые гробы, свезти их в монастыри и продавать вчетверо дороже против прежней цены. Упорядочена была пошлина на бороду и усы. Разрешалось желающим сохранять прежний облик не бриться, при условии платежа: с царедворцев, служилых и приказных людей – по 60 рублей; с боярских людей, ямщиков, извозчиков, церковных причетников и всяких мелких чинов московских жителей – по 30 рублей; с купцов и гостинодворцев первой статьи – по 100 рублей ежегодно. С крестьян велено брать везде у застав по 2 деньги с бороды во все дни, когда поедут в город и за город. Только сибирским жителям, по их скудности, дозволялось пока быть в прежнем виде без пошлины.

Не один Курбатов усердствовал. Нашлись и другие смышленые люди, которым по указу велено было «сидеть и чинить государю прибыли».


С давних пор установлено было собирать в пользу архиереев венечные и похоронные пошлины, а прибыльщики подсказали царю добраться до духовных чинов и не только урезать архиерейские доходы, но и полностью взять их в казну. Из Монастырского приказа, управляемого Мусиным-Пушкиным, в минувшем 1707 году послан был драгунский поручик Василий Тютчев для розыска церковных денег к нижегородскому митрополиту Исайе, и тот с первых же слов накричал на посланца:

– Вам ли, овцам, с нас, пастырей, взыскивать? Боярин Иван Алексеевич Мусин-Пушкин напал на церкви божий, вотчины наши ведает, а теперь у нас и данные, и венечные деньги отнимает, и если эти сборы у меня отнимут, то я в своей епархии все церкви затворю и архиерейство покину. Как хотят другие архиереи, а я за свое умру, а не отдам… И так вы пропадете, как червей шведы вас побивают, а за все наши слезы и за ваши неправды, и да и вперед, если не отстанете от неправды, шведы вас побьют.

Были прибыльщики, находившие, где набрать больше рекрутов. Брянский житель Безобразов доносил, что в самом Брянске и в других городах умножилось количество дьяков, подьячих и других писцов, а того больше – разных церковных прислужников, «из коих гораздо возможно довольное число набрать в службу драгунами или солдатами». И Петр издал указ – «разобрать и годных записать в службу».

От усердия прибыльщиков градом из грозовой тучи посыпалось на подданных царя Российского государства обилие всевозможных налогов. Один за другим утверждались царем вводимые сборы: поземельные – кроме пахотных и покосных – с пустоши; с мостов и переездов; с лавок и шалашей; с мер и весов; с ульев и с меду; с бань торговых и домашних; с рыбных ловель; с речного, ключевого, озерного и колодезного водопития; с лошадей и всех видов домашнего скота; с изготовления пива и другого питья; с постоялых дворов и извозчиков; с найма работников; с мельниц и кузниц; со всего, продаваемого на рынках, ярмарках и других торжках, – с дров, сена, всякого хлеба и других съестных припасов; с обязательного клейменения хомутов, шапок и сапог; с конских и яловочных кож; с найма жилья; с проруби и ледокольства; с привалов и отвалов плавающих судов и лодок; с погребов и печных труб; с окон и дверей; пошлиной облагались религиозные верования, и особый брачный налог был на мордву, черемисов, татар и других некрещеных. Предлагались налоги, приводившие в недоумение прибыльщиков, уже поднаторевших во многих нововведениях, например, налог на глаза, но была разноречивость в суждениях по оценке глаз: какие считать дороже – карие, серые, голубые, с поволокою или без таковой? И как быть с кривыми, косыми, одноглазыми? Предлагалось произвести оценку цвета волос, но тоже произошли разноречия: какую бы масть не продешевить да как поступать с седыми и плешивыми? А на женские и девичьи косы тоже налог наложить?..

Петр внимательно вникал во все эти проекты, не порицая даже явно вздорные. Говорил:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55