Великое сидение
ModernLib.Net / Историческая проза / Люфанов Евгений Дмитриевич / Великое сидение - Чтение
(стр. 50)
Автор:
|
Люфанов Евгений Дмитриевич |
Жанр:
|
Историческая проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(2,00 Мб)
- Скачать в формате doc
(706 Кб)
- Скачать в формате txt
(686 Кб)
- Скачать в формате html
(2,00 Мб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55
|
|
– Мне, дядюшка, самой такая полнота досаждает, хоть я и стараюсь корсетом утягиваться.
– Старайся меньше спать да вдосыть не наедаться, – советовал Петр племяннице.
– Скоро настанет великий пост, вот она на редьке и похудеет тогда. А в мясоед да на масленицу грех досыта не наедаться, – сказала царица Прасковья.
– Малость оклемаешься, невестушка, и дольше тут не задерживайся. Я поеду и попутно на ямских да почтовых дворах прикажу, чтоб тебя в переменах подвод не томили.
– Премного благодарна за всю заботу и ласку, – расчувствовалась царица Прасковья и даже всплакнула, но вовсе не от умиления, а оттого, что придется Измайлово покидать и опять в ненавистный «парадиз» ехать.
Будучи в селе Преображенском, Петр вспомнил о дедовском ботике, на котором в ребяческую пору плавал по Яузе-реке, и решил перевезти его в Петербург. Приказал с великим бережением без излишней торопливости везти его на санном ходу, а по весне от Новгорода переправлять дальше водным путем.
– Слава богу, уехал, – перекрестилась царица Прасковья, узнав, что Петр отбыл из Москвы.
Не повеселела ее жизнь. Хотя и собирались довольно часто гости, но не было, как прежде, безунывного и легкого провождения времени. Пили, угощались разной снедью, но будто за поминальным столом, с удрученным видом и уныло-протяжными вздохами.
Как-то там, в распостылой ссылке, пребывал дворецкий Василий Юшков? – печалилась о нем царица Прасковья; ничем не радовала вдовья судьба ее сестру Анастасию Федоровну Ромодановскую, частую гостью в Измайлове и так пристрастившуюся к винопитию, что только в нем и находила, себе отраду.
Заскучала и Катеринка после того, как, по вызову герцога, отбыл в Мекленбургию Ганс Бергер. Чтобы коротать время в скучные непогодные дни, принялась было за чтение и стращала маменьку с теткой рассказами о прочитанном: будто на каком-то сицилианском острове есть гора и на ней непрестанно горит огонь, а в самой горе – обиталище дьявола.
– И для чего же в таком страшном месте люди живут? – поражалась тетка Анастасия.
– А у одного венецейского человека, – продолжала рассказывать Катеринка, – собрано много натуральных диковин и среди них – каменные раки, от натуры весьма великие, курица о четырех ногах и дракон, что может умертвить человека одним своим взглядом.
– Свят, свят, свят… Спаси и помилуй… – крестились мать и тетка и хоть своим испугом несколько развлекали Катеринку.
– И еще вот написано, – показывала она книжку, – что в Иерусалиме виден пуп земли и щель, ведущая в ад.
Рассказывала о страшенных великанах с песьими головами, о змеях с девьими лицами, и каждая до пупа человек, а от пупа – хобот змиев. Крылаты они и названы василисками… А в индийской земле живут люди мохнатые, без обеих губ, не едят и не пьют, только нюхают, да к тому ж об одной ноге. А когда солнце сильно печет, то могут ногой себя прикрывать.
– И чего-чего только нет!.. Страсть на страсти живет, – ужасались мать, тетка и верховые боярыни, обретавшиеся в Измайлове.
А то вдруг заломит Катеринка руки и не своим голосом завопит:
– Скушно мне… Ой, как ску-ушно!.. Голова разломилась!
И, чтобы избавиться от одолеваемой скуки-тоски, кинется в непрестанную гульбу, разъезжая по московским боярским домам на именины, на свадьбы, на девичьи посиделки, где плясала без устали, хохотала да любезничала с кавалерами, и было все это куда как приятнее, нежели глядеть дома на изможденную унылую маменьку, на упившуюся до бесчувствия тетку Анастасию да словно на заморышную сестрицу Парашку.
А то приохотилась вдруг к театру. Нанятые актеры сами разносили по московским знатным домам афишки и приглашения пожаловать в Измайловский дворец на театральное представление. Приехали гости-зрители, но представление пришлось отменить потому, что самый главный актер, коему надлежало представлять заморского короля, был бит батогами, уличенный в том, что в кухне выкрал пирог с вязигой. После битья он ходил враскорячку, и представление заменили обильным застольем и танцами.
Но как ни коротай дни в Измайлове, а надо было думать об отъезде в Петербург. Разгневается царь… да не царь теперь, а император, – пришлет гонца с приказом незамедлительно выезжать, и окажутся испорченными родственные отношения. Зачем, скажет, сама с приездом не собралась да своим непослушанием разозлила?
– О-ох-ти-и…
И Катеринка торопила с отъездом, – там, в северной столице, веселей жизнь пойдет.
Собрались, поехали. Не так шибко, как ездит сам государь, а с остановками, с отдыхом на день-другой, глядя по тому, насколько приманчивым покажется то или другое подворье.
С дороги царица Прасковья нет-нет да и посылала с подоспевшей оказией либо снаряжая специального гонца в Петербург, чтобы доставить грамотку государю да государыне для ради напоминания им о себе, чтобы не ослабевало милостивое их расположение. Сидя на ямском или почтовом дворе, под диктовку матери Катеринка писала: «Предражайшая и прелюбезнейшая государыня, императорское ваше величество, свет-царица матушка, здравия тебе на множество лет, купно с государем нашим дорогим батюшкой…»
– Да хватит уж, мамань, все время – дорогой да дорогая, – делала замечание недовольная Катеринка.
– Пиши, пиши, знай. Рука, чать, не отвалится, а умилостивить их надобно.
Но, несмотря на пространные пожелания всяческого благополучия императорской чете и всему их семейству, писала на самом деле царица Прасковья далеко не от чистого сердца, памятуя ссылку Василия Юшкова, коея потрясла ее, и подогревала царица Прасковья свое охлаждение к деверю и к его супруге с немалой трудностью.
Кое-как, при великой усталости, добрались до Петербурга. Едва миновали главную заставу, и зловещим видением встретил их «земной рай», украшенный несколькими виселицами. На одних – за шею, а на других – за ребра были повешены какие-то тати, – тьфу, тьфу, тьфу! – отвела поскорее от них взор царица Прасковья.
– Глянь, мамань, подцепленный за ребро висит, – удивилась Парашка.
Маманя стукнула ее по затылку и велела в ту сторону не смотреть.
– Вы, маманька, притомились, так отдыхайте с Парашкой, а я к государыне и к светлейшему князю с визитом пойду, – едва успев переодеться с дороги, сказала Катеринка.
Только ее дома и повидали, готовую незамедлительно принять участие в увеселениях, где бы они ни происходили – хоть в хоромах вельмож, хоть на улице.
III
Верховая боярыня Секлетея Хлудова, находившаяся неотлучно при царице Прасковье, горюя горестью своей государыни о безотрадной судьбе дворецкого Василия Юшкова, посоветовала царице не сокрушаться о нем столь чувствительно, а постараться облегчить его участь, обратившись за помощью к вельми могущественному царедворцу Вилиму Ивановичу Монсу. И верно Секлетея подсказала. Монс заверил, что можно послать в Нижний Новгород указ от имени императрицы.
Хотя не в Петербург, не к самой Прасковье, а в подмосковное Измайлово возвращен был Юшков из ссылки, и стоило это царице Прасковье двух тысяч рублей наличными, из рук в руки переданных Секлетеей Хлудовой Вилиму Монсу, да опричь того в благодарность за высвобождение опального дворецкого подарила царица Прасковья Монсу поместье под Петербургом близ поселка Стрельны. Поместье это тянулось вдоль морского берега на тысячу сажень в длину и на сто в ширину, имело пашню, лес, покосные угодья, хорошо обстроенный новый дом с надворными постройками и приданными к дому слугами. А от себя лично благодарный Юшков прислал Монсу тоже деньги и серебряный сервиз.
И так все это ладно получилось, что царица Прасковья, в сущности, урона в поместье не понесла: находившееся под Стрельной отдала Монсу, и в то же самое время царь-деверь пожаловал ее Петровским островом, принадлежавшим до этого детям царевича Алексея. Огород, отделенный от острова небольшой протокой, Петр оставил было внучатам, но царица Прасковья завладела и огородом. Меншиков и Апраксин заметили, что такой ее поступок незаконный, но она ничего не хотела слушать, воспользовавшись отъездом царя в Шлиссельбург для встречи доставленного туда дедовского ботика, коего Петр любовно называл «дедушкой русского флота».
Из Шлиссельбурга вниз по течению Невы ботик вел сам царь-государь, и его сопровождали девять галер и яхта. У Александро-Невской лавры почтенного «дедушку» встретила флотилия военных и партикулярных кораблей, приветствуя его пушечной пальбой, грохотом барабанов, звоном литавр, зычными трубными звуками и громогласными «ура» стоявшей на берегу многотысячной толпы. Эти приветствия дополнялись ружейной стрельбой и преклонением знамен выстроенных полков гвардии.
Словно старчески кашлянув, «дедушка» отвечал на приветствия тремя выстрелами из своих крохотных слабосильных пушечек. На Неве не было мостов, и все корабли свободно проходили по реке, направляясь к Петропавловской крепости. Крепостные орудия салютовали тем кораблям, возглавляемым «дедушкой», слегка покачивающимся на волнах. Отдыхая на якоре у Адмиралтейства, он ожидал, когда на Неве выстроятся его «внуки» – корабли балтийского флота, чтобы поздороваться с ними. Почтительно подошла к нему шлюпка с сидящими на веслах десятью адмиралами и рулевым – генерал-адмиралом Петром. По веревочной лестнице поднялись они на «дедушкин» борт, готовые к параду. Сигнальным залпом возвестил об этом царь, и десятки многопушечных кораблей, фрегатов, галер и других судов, извергая из орудийных жерл пламя, дым и грохот, сотрясали воздух ответным салютом, произведшим большое впечатление на иностранных послов, приглашенных на торжество встречи «дедушки» с «юным» флотом России.
Петербургские градожители – штатские и военные, сухопутные и морские – пировали по сему достославному поводу и, стараясь проявить свою преданность, любовь и уважение к своему государю, отцу отечества, пили так, как не мог того запомнить ни один иноземец во все время своего пребывания в России. Не было от «Ивашки Хмельницкого» никакой пощады и дамам во главе с самой императрицей. Ее дочки цесаревны Анна и Лисавета приветливо подносили пирующим стаканы да чарки, бокалы да кубки крепчайшего венгерского и грациозно пригубливали сами.
В гостях у Петра на этом пиршестве был герцог голштинский, племянник убитого шведского короля Карла XII. Проявляя необыкновенную преданность богу Бахусу, герцог оказался поборником и российского «Ивашки Хмельницкого», что особенно умиляло царя Петра. В припадке нежности он срывал с головы голштинца парик и целовал его то в затылок, то в маковку. Гости обнимались, целовались, плакали, расчувствовавшись от непонятной им самим жалости, ссорились и тут же мирились, а не то наделяли друг дружку внезапной зуботычиной или оплеухой.
Нарушив свой домашний покой, приходилось и царице Прасковье принимать участие в таком шумном пиршестве. Будучи не в состоянии подняться на борт «дедушки», она, сидя в баркасе, поднимала заздравные чарки и старательно выпивала их, предчувствуя, что вскоре придется навсегда проститься с празднествами земной жизни, а что последует в небесном царствии – ведомо лишь богу.
– О-ох-ти-и…
Хорошо, достойно приветила она достославного «дедушку» русского флота, после чего передала все бразды дальнейших увеселений свет Катюшке, и та во всю мочь веселилась за себя, за маменьку да за болезную сестру Парашку.
Не изменяли поведения смешливой и беззаботной мекленбургской герцогини ни усиливающиеся материнские недуги, ни усугубившаяся размолвка с благоверным супругом. Некогда было ей думать о каких-то неприятностях, когда следовало предаваться очередному веселию, например, с камер-юнкером герцога голштинского Фридрихом Берхгольцем, которого она зазывала к себе, проводя с ним время в приятной болтовне, оделяя его подарками и не отпуская от себя иногда целыми днями.
– Голоштанец он, голштинец этот, оберет тебя, – предупреждала ее мать.
– Не беспокойся, маменька, я завсегда край помню. Больно-то щедрой себя не выказываю, по безделице только, зато имею полное свое удовольствие, – успокаивала ее Катеринка.
Слухами земля полнится, и доходили до курляндской герцогини Анны слухи о том, какие торжества проводились в Петербурге в то время, как она вынуждена была прозябать в опостылевшей Митаве. Дядюшка-государь строго-настрого повелел без его соизволения в Петербург не являться. Вот и сиди тут затворницей, словно в монастырском или тюремном заточении. И досадливые, злые слезы – кап, кап…
О сколь мизерно, ничтожно ее положение при великом дяде-императоре, а ведь у нее самой натура царственная, гордая, властолюбивая, вельми чувствительная к унижению. Все время перед ней одно препятствие сменяется другим, и надо каждое преодолеть. Сколько нареканий пришлось перетерпеть от матери за привязанность к гофмейстеру Бестужеву да к Бирону, – зачем они, простые служители, приближены к ее герцогской светлости? Зачем… Будто понять не может. Затем, зачем у маменьки-царицы в таком же приближении служитель Юшков. Других поучать горазда, а на себя оглянуться догадки нет.
Ух, и злость же забирала Анну на сварливую и неуимчивую мать. Озлобленная и завистливая, она ненавидела и сестру Катеринку за то, что той разрешено было участвовать во всех петербургских празднествах и пиршествах, вольно и беззаботно жить в свое удовольствие, а вот ей, Анне… И опять – кап, кап – злые, безутешные слезы.
Обленившаяся, нечесаная, не утруждавшая себя умыванием, она, полуголая, целыми днями валялась на пропылившейся медвежьей шкуре, расстеленной на полу, и, если не была в хмельном забытьи, то предавалась несбыточным мечтаниям: «Вот бы то, да вот бы это…» И мысленно жестоко расправлялась со своими недругами, включая в их число мать и сестру. Мысленно злобствовала, негодовала, а на деле приходилось унижаться, например, перед презренной, худороднейшей из худородных, прежней солдатской девкой, портомойкой, возвысившейся до разительного звания императрицы. А вот она, курляндская герцогиня, царевна от самого рождения, вынуждена содержаться в скудости и неприглядстве. (И опять слезы – кап, кап…) Справедливо ли такое?.. Презренной портомойке, чтобы была милостивой, приходилось время от времени разные презенты посылать: штофной материи ко дню рождения либо изукрашенную табакерку да просить ходатайства перед государем по разным нуждам или о желании хоть на недолгое время отлучиться из Митавы в Петербург, будто бы для того ради, чтобы их, дорогих царственных родичей, полицезреть, и еще – жаловаться на свою непомерную бедность, – писать: «Драгоценная моя тетушка-государыня, с превеликой печалью вашей милости сообщаю, что ничего у меня нет, и ежели к чему случаи позовет, а я не имею ни нарочитых алмазов, ни кружев, ни платья нарочитого, а деревенскими доходами насилу могу дом и стол свой содержать. Также отправлен ко мне по вашему указу Бестужева сын Алексей и живет другой год без жалованья, и просит денег у меня. И прошу я, государыня моя, не прогневайся на меня, зачем утрудила своим письмом, надеючись на вашу добрую милость к себе. И еще прошу, свет мой, чтоб моя маменька не ведала ничего, а я кладусь вся в вашу волю. Государыня моя тетушка (слезы – кап, кап – на листок), содержи меня в своей неотменной милости. Ей-ей, у меня кроме тебя нет боле никакой надежды, а маменька моя царица Прасковья Федоровна гневна на меня за то, что живу без замужества, и ничем я не могу радоваться (опять слезы на бумагу, да еще слюной размазала то место). Видишь, слез мне не сдержать, весь листок я обслезила. Попроси у дядюшки-государя обо мне, чтоб милость показал, привел мое супружеское дело к окончанию, дабы я больше в сокрушении от маменьки не была, а то она несносно в письмах на меня ругается. Дорогая моя тетушка государыня, опричь тебя не имею я на свете радости в моих тяжких печалях, и ты пожалей меня. При сем племянница ваша Анна кланяюсь».
Петр обещал вдовой племяннице еще достойного жениха сыскать, но вскоре снова передумал: пускай Курляндия останется закрепленной за Россией при господстве вдовствующей герцогини Анны. Она сама намеревалась без мужа госпожой прожить, а в последнее время, выходит, раздумалась, что жить так непочетно. Пускай остается вдовкой.
Вынуждена была Анна унижаться и перед светлейшим князем Меншиковым, этим «прегордым Голиафом», как его многие называли, не забывала поздравлять как самого светлейшего, так и всех его родичей с новым годом, пасхой, семейными праздниками и раболепствовала перед ним: «Себя же повергаю в вашу высокую милость и предстательство за меня, сирую, в чем несумненную надежду имею на вашу покорнейшую милость и пребываю с достойным респектом вашей милости верная и к услугам всегда должная Анна».
В Митаве был у нее небольшой кружок самых близких, среди которых значились Бестужевы: сам гофмейстер Петр Михайлович, двое его сыновей – Алексей и Михаил и две дочери – фрейлины Анны: девица Екатерина Петровна и Аграфена Петровна, находившаяся в замужестве за князем Никитою Волконским. Возглавлял этот тесный кружок Эрнст Иоганн Бирон. Но дошло как-то до герцогини Анны, что дочь Бестужева Аграфена в письме к двоюродному брату назвала Бирона «канальей», и Анна сумела добиться, что княгиню в Петербурге обвинили в намерении «чинить при дворе курляндской герцогини беспокойство» и сослали на житье в монастырь.
Был донос в Петербург и на самого гофмейстера Бестужева, обвинявшегося в том, что он «обкрадывает герцогиню, водит к себе ее фрейлину, родную сестру Бирона, и наделяет ее съестными припасами, оставляя других служителей впроголоди». Говорилось еще, что гофмейстер Бестужев «нескольким фрейлинам герцогини детей наделал». Но донос тот оставался без внимания и никаких последствий не было.
А вот случилось так, что сама вдовствующая герцогиня очреватела. Узнают про то в Петербурге – дядюшка, мать – и хоть петлю накидывай либо топись… Выродить ребенка да придушить?.. Машку Гаментову государь за это казнить велел. Ему, бешеному, только бы головы рубить, – отрубит и родной племяннице. Что делать?.. Как быть?..
И Анна придумала: женить Бирона, и будто это его жена родит, а самой – ходить в широком капоте и в последние месяцы вовсе не показываться никому. Бироновская жена прислуживать станет, а больше никого не подпускать. Для ради видимости подушку ей подвязывать, будто бы это она чреватой стала.
Да, так и сделать. Можно будет и ребенка живым оставить, словно он бироновский, и законно имя младенцу дать.
Она позвала Эрнста Иоганна, растолковала ему, как и что, и, хотя тот вовсе не думал о женитьбе, Анна настояла, и он вынужден был согласиться. Выбрала ему Анна в жены двадцатилетнюю служанку Бенигну Готтлибе, слабую здоровьем, глупую и некрасивую, изъеденную оспой, вызывавшую у Бирона лишь отвращение.
После бракосочетания и весьма немноголюдного свадебного застолья, когда все разошлись, Анна сказала Бирону:
– Будем считать свадьбу моей, а не этой дуры. Пойдем ко мне.
И Эрнст Иоганн Бирон сразу же из-за стола отправился с герцогиней в ее опочивальню.
Поселилась госпожа Бенигна Бирон в той же части митавского замка, где были покои герцогини, и в дальнейшем все происходило так, как было придумано Анной. Бенигна подвязывала на живот себе подушку и все осведомлялась, скоро ли родит госпожа герцогиня. А потом, когда свершилось то, чему полагалось быть, Бенигну, будто роженицу, уложили в постель и приносили к ней младенца, мальчика.
IV
Непогожей выдалась петербургская осень 1723 года. Вечером 2 октября с моря стал дуть сильный ветер, вспучил Неву, и она, вырвавшись из стиснувших ее берегов, переполнила все протоки и заметалась по улицам, словно ища себе убежища. Градожителей обуял страх – не пришлось бы погибнуть в водной пучине, а в хоромах царицы Прасковьи тот водный переполох дополнился смятением, связанным с резким ухудшением здоровья занемогшей царицы. А еще неделю назад она была столь бодрой, надеялась на полное превозможение своих недомоганий. В жизнерадостном веселье отпраздновала день рождения дочери, царевны Прасковьи, коей с того дня пошел тридцатый годок, да вдруг после того что-то неладное со здоровьем и произошло. Подумалось было царице Прасковье, что похмелье тяжко сказывалось, ан и венгерское, выпитое для ради выздоровления, нисколь не помогло. Да еще и наводнение с его сумятицей подействовало худо. С каждым днем все сильнее обострялась ее каменная подагра, ноги отказывались повиноваться, вся она обрюзгла, ослабела, дышала трудно, с хрипами.
Можно было с часу на час ожидать ее кончины, и в царицыных покоях толпились челядинцы в тревожном неведении, что с ними станет после смерти матушки царицы. Были тут высшие и низшие чины духовной иерархии, заглядывали и юродивые с большим опасением, как бы не застал их здесь государь, который в любую минуту мог прибыть к умирающей невестушке, а встреча с ним для царицыных приживальщиков могла окончиться тем, что они попали бы под батоги. Всем было памятно, как поступил он полгода тому назад при кончине сестры, царевны Марии Алексеевны. Тогда собравшиеся у постели печальники и плакальщицы по заведенному исстари обычаю голосили и причитали, подносили умирающей яства и напитки, дабы ей было чем при расставании с земной жизнью напоследок полакомиться, а явившийся царь Петр всех разогнал и запретил такие проводы отходящих на тот свет.
Появился он на царицыном подворье – и как ветром сдунуло всех из ее покоев.
Зная, что Прасковья Федоровна была немилостива к своей дочери Анне, Петр внушил невестушке о необходимости ее полного примирения, и Прасковья согласилась с ним. Кое-как заплетающимся языком продиктовала предсмертное письмо, заверяя дочку в своей материнской всепрощающей любви.
Недоверчиво глядела Прасковья Федоровна на деверя, опасаясь, что, как только она испустит дух, царь-государь захочет потрошить ее, как потрошил в давнишний год царицу Марфу. Со слезами умоляла не терзать ее бренное тело, и Петр клятвенно заверял, что не сделает такого. Прощаясь с ним на веки вечные, поручала ему и материнскому попечению государыни императрицы своих дочерей Катеринку и Парашку.
На запоздавшем осеннем рассвете, почувствовав приближение смертных минут, царица Прасковья попросила зеркало и долго в него смотрелась, прощаясь сама с собой, готовая перейти в царство небесное и предъявить там кому следует свои царственные права.
Дали знать Петру о ее смерти, и он распорядился подготовить все надлежащим образом к пышно-величественным похоронам.
Гвардии майор Александр Румянцев, назначенный главным маршалом погребения, объехал именитых лиц с приглашением пожаловать в назначенный день и час на похороны усопшей царицы.
– В лавру, слышь, водой покойницу повезут.
– На паруснике по Неве. Государю опять охота водный праздник учинить.
– Выходит, на забаву невестка померла.
– Так оно и есть. Зачнет из пушек палить да огни потешные пускать.
– По первости, слышь, в лавру, а когда в крепостном соборе склеп отделают, то царицу Прасковью из лавры туда перевезут. Опять вроде как праздник будет.
– Ох, грехи, грехи… – вздыхали, злоязычили приглашенные на торжественное погребение.
И торжество действительно оказалось отменное. Петру приятно было наблюдать, какое впечатление производило убранство смертного ложа царицы Прасковьи на всех, приходивших не только поклониться умершей, но и подивиться на погребальное украшение. Открытый гроб с телом усопшей стоял на катафалке, устроенном наподобие парадной постели. Большой балдахин из фиолетового бархата, украшенный серебряными галунами и бахромой, возвышался над этой смертной постелью, и в головной части балдахина красовался вышитый шелками двуглавый орел. У гроба на красной бархатной подушке лежала царская корона, сверкавшая драгоценными камнями. Тело царицы Прасковьи охраняли двенадцать капитанов в черных кафтанах и длинных мантиях с черным флером на шляпах и с вызолоченными алебардами в руках. Строгий порядок не нарушался ни стонами, ни воплями. Всякие плачи и причитания были запрещены еще при погребении царицы Марфы. Чинно и строго шло отпевание.
По окончании прощального целования на лицо покойной царицы Прасковьи положили портрет ее супруга царя Ивана, завернутый в белую объярь – как бы струистый муар.
Намерение везти тело водой было Петром отменено, и царицу Прасковью посуху доставили в Александро-Невскую лавру, где и похоронили перед алтарем в Благовещенской церкви.
Как и полагалось тому быть, в доме покойницы были поминки, сразу же перешедшие в изрядное пиршество, и уже слышался колокольчик смеха мекленбургской герцогини, царевны Катерины Ивановны, а сестрица ее Параскева, озябшая на похоронах, согревалась выпитым венгерским да тут же и уснула.
С несколькими людьми царица Прасковья не успела при жизни расплатиться, и среди них был воспитатель ее дочерей француз Стефан Рамбурх.
«В прошлом 1703 году, – писал он в челобитной царю Петру, – зачал я по указу со всякою прилежностью танцу учить их высочествам государыням царевнам; служил им пять лет до 1708 года. А за оные мои труды обещано мне жалованья по 300 рублей в год, к чему представляю в свидетели Остермана, который тогда их высочества немецкому языку учил. Однако же принужден после десятилетних моих докук в Москве дом мой оставить, и приехав в Санкт-Петербург, непрестанно просить о выдаче моих денег ее величество блаженной памяти государыню царицу Прасковью Федоровну, которая изволила ото дня до дня отлагать. А после смерти ее величества бил я челом ее высочеству, государыне царевне герцогине мекленбургской, и ее высочество не изволила ж мне никакое удовольствование учинить».
Петр внял этим мольбам, и француз Рамбурх получил следуемые ему деньги.
Свет Катюшка, как того и нужно было ожидать по ее характеру, скоро совсем развеселилась, довольная, что никто теперь не брюзжит, не выговаривает ей, зачем амурничает с голоштанным голштинским камер-юнкером да часто оставляет его у себя.
А тут еще для большего веселья подоспело такое потешное событие: умер царский карлик Лука, и государь самолично наметил, как состояться похоронному церемониалу во время шествия на кладбище. Впереди процессии попарно шли тридцать певчих, все маленькие мальчики с писклявыми голосами. За ними – в полном облачении, весьма маленького роста поп; за ним шестерик лошадок-пони в черных вязаных попонах, ведомых детьми-пажами, вез словно игрушечные санки, на которых в маленьком гробу лежал карлик Лука. Похоронный церемониймейстер, карлик с длинной бородой и с маршальским жезлом, возглавлял множество других карликов и карлиц в траурных одеждах, медленно тянувшихся за погребальными санями, причем все карлицы были в черных вуалях. А по бокам этой траурной процессии шагали громаднейшего роста гренадеры с горящими факелами в руках.
Глядя на такие похороны, свет Катюшка от смеха едва живот не надорвала, и на весь день потом ее икота одолела.
А когда вернулись с кладбища, в покоях государя были распотешные поминки, на коих все карлики и карлицы перепились. И на девятый, и на двадцатый день после панихиды обильным винным угощением поминали карлика Луку.
Отпраздновали Новый год, и по петербургским улицам стали разъезжать голландские матросы, индийские брамины, арапы, арлекины, длиннокосые китайцы, персы с завитыми бородами и еще какие-то неведомые чужестранцы, но говорили все они по-русски, и были то маскарадно разодетые сенаторы, министры, знатнейшие военные, генерал-адъютанты, царские денщики и прочие придворные.
Члены разных коллегий и другие служилые люди в дни этого узаконенного шутовства не имели права снимать с себя маскарадных нарядов и являлись в них на службу.
Главными деятелями той потехи были «всепьянейшие и сумасброднейшие члены конклавии князь-папы», как они торжественно именовались. Свита князь-папы почти в сто человек состояла из князей, баронов, графов, генералов – людей знатнейших, и среди них в чине архидьякона сам Петр. Гульба была в те дни до умопомрачения.
Недолго тосковала по матери и царевна Прасковья Ивановна. Под шумок маскарадного веселья она тайно обвенчалась с генералом Димитриевым-Мамоновым, досадив своим замужеством дядюшке-государю, не получившему еще какого-нибудь герцогства в добавление к курляндскому и мекленбургскому.
С того дня, когда царь Петр был торжественно провозглашен императором, с его величанием происходила путаница: одни по-старому называли его царем-батюшкой, государем, царским величеством, а иные – по-новому, императором.
Ну, а с величанием его супруги и вовсе путались, и совсем не ясно было, как величать их дочерей.
Синод и Сенат выносили обоюдное суждение, что, например, при возглашении многолетия прежнее царское титулование тишайшему, избранному, почтенному благорассуднее было бы исключить, как и цесаревнам – благородство, ибо титуловаться благородством их высочествам по нынешнему времени низко потому, что благородство и шляхетству, сиречь всякому дворянству, одинаково дается.
Вскоре после смерти царицы Прасковьи Петр издал манифест о том, что он вознамерен короновать императорской короной свою супругу Екатерину Алексеевну, отмечая ее постоянную помощь во многих государственных делах и особо важные заслуги во время Прутского похода.
Коронованию надлежало совершаться в первопрестольной столице Москве. Вот и приходил конец всякой путанице с ее величанием.
Самыми доверенными лицами по приготовлениям к предстоящему торжеству Петр назначил Толстого и Вилима Монса, которые в чаянии непременных наград и отличий с превеликим удовольствием отправились в Москву исполнять столь почетное поручение. Надо было заказать изготовить корону и различные украшения; под их наблюдением шили для царицы особую епанчу, разукрашенную гербами, а для придворных чинов, пажей, гайдуков, трубачей, валторнистов – парадные мундиры, ливреи, кафтаны; в кремлевских палатах заново обивали стены, выравнивали полы и лестничные ступени; на всех уборах вышивались вензеля государыни. В городе, в дополнение к прежнем, сооружались новые триумфальные ворота, производились закупки разных съестных и питьевых припасов.
По всем возникавшим вопросам, затруднениям, неясностям Толстой обращался к Монсу, признавая его несомненное первенство. Москва гудом гудела от нескончаемых толков, связанных с предстоящими коронационными торжествами.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55
|
|