I
Лето. Погожие долгие дни, а потому петербургский царский двор часто потешался в веселых гуляньях, машкарадных действах, ассамблеях, и главным зачинщиком всех тех увеселений был сам царь, когда ему случалось находиться в своем парадизе.
Петр хвалился: буду иметь у себя в Петербурге сад не хуже, нежели в Версале у французского короля. И такой сад имел, назвав его Летний. И все устроено было в том саду также «регулярно по плану», подобно саду версальскому.
Простому, робкому петербургскому люду объявлялось, разъяснялось, наконец, строжайше приказывалось не робеть, не пугаться, в праздничные дни приходить и прогуливаться в Летнем саду, а простой народ все норовил стороной его обойти. (Как можно простыми, смертными ногами бестрепетно попирать такую землю, на коей, что ни пядь, то чудо на чудесе!)
В Летнем саду стояли как под гребенку ровно подстриженные деревья, учиненные по строгой препорции; цветы и травы сажены были и в отдельных горшках и на земляных, причудливой формы клумбах, представляя глазу различные презанятные узоры.
Сад занимал много места: между рекой Мьей и Фонтанной – с одной стороны, и от реки Невы до Невской першпективной улицы – с другой. Царь Петр сам трудился над планом его разбивки. На особых тележках, то по осени, то по весне, садовники привозили вырытые с корнем деревья и высаживали их где намечено. В ровных, как по нитке вырезанных четвероугольных прудах чинно плавали большие гуси, то бишь лебеди; першпективные канавы с водой уводили взгляд вдаль. Клокотали, били водометы, сиречь фонтаны – то из разинутого птичьего клюва, то из дудки, перевитой как бы зеленой травяной повителью, то лились изо рта каменной человечьей либо львиной головы. Длиннющие, тоже першпективные аллеи окаймлялись высокой лиственной изгородью и являли собой будто бы стены торжественных апартаментов. И по тем першпективным аллеям расставлены в нагом виде каменные бабы, мужики и младенцы. И хотя приказано было градожителям тут гулять, но они по праздникам больше дома отсиживались, избегая глядеть на все это.
Увидев тщетность словесного вразумления, царь Петр велел садовым караульщикам на час времени или на два силком загонять людей в сад на гулянье.
Опасливо озираясь на голых каменных баб, дичась самих себя, градожители неспешно гуляли. Что поделаешь! Хочешь не хочешь, а поперек царского веления как пойти? Заартачишься – кнутом тебя у полицмейстера постегают, в другой раз послушнее станешь.
Гуляющим говорили: когда кто из них утрудится от непрестанного хождения, то может найти довольно скамеек, чтобы посидеть, отдохнуть; прискучит сидеть – пусть пойдет в феатр, что при саде же, либо зайдет в лабиринтные ухищрения и попробует из них выбраться, а не то отдалится в тенеты зеленой травы и кустов, как бы в некое приятное уединение.
Шумно и многолюдно в Летнем саду. День воистину праздничный – вёдреный, ясный. Недавно из-за моря доставили царю Петру мраморную статую богини Венус. Сделанная из камня, по виду довольно пригожая и, как бы сказать, молодая, так ли, нет ли, но иноземцы сказывали, что статуя эта две тысячи лет пролежала в земле, а потом стояла у римского папы в его саду. И как только он – священное, духовное лицо – смотрел на ее, пускай хоть и мраморную, но ведь явственную наготу?.. За большие деньги, увещевания и посулы была та богиня папой отпущена, и надлежало ей стоять теперь в петербургском Летнем саду в его срединной галерее, против которой простиралась самая широкая аллея, а на ней фонтаны высоко метали водные струи. Царь Петр весьма дорожил доставленной ему богиней, и около нее для охраны поставлен был часовой.
Церемония по достославному случаю поклонения новоприбывшей богине намечалась превеликая. Пешие и конные знатные градожители разряженным многолюдным потоком со всех сторон потянулись к садовым воротам. Кавалеры и почтенные вельможные люди в напудренных париках, в цветных шелковых и бархатных одеяниях с кружевными оторочками, в пышных треуголках, чудом державшихся на буклях взбитых париков, при шпагах, в чулках, плотно облегающих ноги, в башмаках на высоких каблуках, с сияющими большими пряжками; дамы – одетые на самый последний заморский манер в робронах, иначе сказать – в широченных, раздутых, на китовом усе держащихся юбках, загребая пыль по земле, волочили длинные шлепы, на головах – перья диковинных птиц; по волосам – на лоб, на уши, на затылок – как бы скатывались тмяные горошины жемчуга.
С Невы к вбитым у берега сваям причаливали новоманерные суда – верейки, ботики, эверсы, карбасы и простые лодки, и прибывшие на них гости поднимались по ступеням широкой лестницы в среднюю садовую галерею.
Проходивший мимо Летнего сада со стороны Царицына луга иерей Флегонт задержался у раскрытых ворот и заглядывал, что там, в саду.
– Чего глаза пучишь? Входи, поп, – с добродушной усмешкой сказал появившийся в воротах садовый караульщик. – Погуляй, разрешается.
– Да нет… я… – смутившись, попятился было Флегонг.
– Чего – нет? – повысил голос караульщик. – На то царский приказ. Праздник нынче, сталоть, гуляй. А за ослушку в ответ попадешь.
Флегонт еще немного попятился, и это караульщика рассердило.
– Тебе сказано?.. Хоша ты и поп, а подчиняться одинаково должен. Иди, царя там увидишь.
– Царя?.. – встрепенулся Флегонт и мигом словно весь напружинился.
Войдя в сад, он свернул на боковую малолюдную аллею, чтобы не привлекать к себе чьего-либо внимания. Надо было обстоятельно все обдумать, прежде чем направиться к тому месту, где находится или будет находиться царь. Вот он, подошел долгожданный день! Царь, конечно, в окружении множества своих приближенных, и, чтобы подойти к нему, придется протиснуться через толпу, – как удастся такое сделать?.. Может, дождаться, когда потемнеет, а до той поры со стороны следить за ним? Улучить тогда подходящую минуту и приблизиться…
Мысленно примерялся Флегонт, как сунет руку в карман подрясника и выхватит из кожаной чушки нож… А может, не при многолюдном сборище это свершить, а встретиться с царем, когда он один будет – при выходе из своего дворца либо при входе в него?.. Дождаться завтрашнего дня, а он надумает в ночь уехать куда-нибудь… Нет, нельзя откладывать ни на час, благо представляется случай нынче же все свершить.
Множество людей собралось около средней галереи. В разномастной нарядной толпе виднелись купеческие чуйки; в низко надвинутых на лоб картузах, в смазных сапогах топтались на месте они, степенные, знающие себе цену торговые люди. Видел Флегонт и малых чинов военных в мундирах грубого солдатского сукна; были тут матросы и шкиперы в своих куртках, иноземные корабельщики в кожаных треухах. Сбившись отдельной кучкой, стояли ученики адмиралтейской навигацкой школы, которых выделяла особая форма: сермяжный кафтан с красными обшлагами, канифасные штаны, на ногах серые чулки и башмаки, на голове колпак из красного сукна. Среди всех этих людей неприметным был Флегонт в своем подряснике из холстяной полинявшей крашенины. Прислушиваясь к чужим разговорам, он уяснил, что царя еще нет, но ожидают с минуты на минуту, и что главное действо будет происходить в этой средней галерее.
– Она что ж, святая, что ль, эта Венуса? – спрашивал человек в чуйке.
– Знамо, не простая, ежели станут поклоняться ей, – отвечали ему.
– Молебствие, сталоть, будет. Свечку надобно покупать?
– Скажут, как и чего.
– Алхирей служить станет?
– Должно, так. Вместе с певчими.
Нет, в такой толчее никуда не пробьешься. Уже стиснули, давят со всех сторон, и Флегонт, кое-как выбравшись из толпы, облюбовал себе место, где встать, – под сенью густолистого деревца, – тут, пожалуй, не затолкают. Укрепляясь духом, хотел еще раз, напоследок, дать клятвенное обещание богу, что свершит свой подвиг, не страшась поплатиться за него жизнью. Только приподнял руку, чтобы в подтверждение клятвы осенить себя крестным знамением, как вдруг будто налетевшим вихревым шквалом сотрясло его, перепутало, сбило все мысли.
– Пропотеев!.. Михаил Пропотеев!. Шорников!.. – услышал Флегонт.
Что это?.. Как?.. Кто крикнул?.. Оглянулся на голос и увидел несколько в стороне двух молоденьких мичманов, к которым подбегал еще один. По всему их виду можно было понять, сколь им радостен полученный вместе с новым мундиром первый морской унтер-офицерский чин.
В точности так и было. Подбежавший к ним такой же молодой парень горячо говорил:
– Поздравляю с мичманским званием! Ура, ребята!.. – пожимал он им руки.
– Ура!.. Ура-а!.. – громогласно раздалось у главных садовых ворот, выходящих на набережную Невы, – это собравшиеся люди встречали прибывшего царя.
– Ура-а!.. – подхватили и молодые мичманы. – Бежим туда!
У Флегонта туманились заслезившиеся глаза: кто, который из них Михаил Пропотеев?.. Не ослышался ведь… Где?.. Куда они побежали?..
– Миша!.. Сын!.. – кричал Флегонт, но за общими криками и громко грянувшей музыкой не слышал собственного голоса.
Он рванулся с места и, расталкивая других, тоже устремился к воротам, но его самого оттеснили, оттолкнули, и он, споткнувшись, упал. Смяли бы, затоптали совсем, да помог наблюдавший за порядком полицейский стражник: подскочил и оттащил из-под ног, едва не наступавших на попа. Поддерживая его, чуть было не попавшего в беду, помог подняться и, отводя в безопасное место, что-то нащупал в кармане его подрясника. Что это там?.. Достал, глянул – в кожаной чушке кинжал.
– Нож?.. Это зачем у тебя, отец?
– Надобно было… – с трудом отдышавшись, ответил Флегонт.
Нож… Полицейский стражник повертел его в руках. Да не простой, чтобы хлеб, скажем, резать, а обоюдоострый, кинжальный. Такие и продавать запрещено, и носить при себе никому не положено. На царскую встречу рвался, пока не споткнулся… Пронзительно свистнул стражник, и на его свист подбежал другой.
– Во, гляди… Заместо креста у попа…
– Держи крепче татя, чтоб не убег.
И не успел Флегонт опамятоваться, как все случилось, стражники уже захлестнули ему руки плеточным ремешком.
– Сын у меня… Михаил тут… – бестолково суетился он.
– Ладно. Там разберут где кто есть. Иди знай!
– Куда?
– Куда надобно. Приведем – узнаешь куда.
И стражники вывели задержанного попа из Летнего сада.
Флегонт старался объяснить им, что увидел своего сына, о котором много лет ничего не знал, но на него прикрикнули, чтобы молчал.
– Ишь, какой говорливый!.. Мелет всякую бестолочь. Поди, нарочно попом обрядился, чтоб в царев сад прокрасться.
– Я говорю…
– Молчать, сказано! Там тебе язык подстригут, говорун!..
Царская фамилия почти в полном составе прибыла в Летний сад на поклонение богине Венус. Только Шишечку, маленького царевича Петра Петровича, оставили дома по той причине, что он на четвертом году жизни еще не умел ходить и говорить. Вместо разумного просветления все больше и больше проявлял затмение царственного своего ума, и что с ним такое деялось – лекари разводили руками, не решаясь объявить узаконенного теперь наследника на всероссийский престол скудным телом и разумом, подобно его дяденьке, покойному царю Ивану. Зато отрадно было лицезреть смышленых, вельми миловидных и статных девочек-царевен – Аннушку и Лисавету.
К сему торжественному событию подгадали приехать в Петербург царевы племянницы: одна из Митавы, другая из Мекленбурга. У царицы Прасковьи семейство стало опять в полном сборе. Под стать старшим и младшая дочь была уже вполне взрослой, давно заневестившейся девицей, – бог даст, тоже какой-нибудь герцогиней станет, а может, сбудется вещание Измайловского провидца Тимофея Архипыча – иноземной королевной ей быть.
Старшие дочери стали с отчеством теперь величаться: царевна герцогиня курляндская не просто Анна, а Анна Иоанновна; также и другая дочь по своему званию солидность обрела. Это лишь для матери она по-прежнему Катеринка. Вот только незадачливо у них вышло с мужьями. Одна прежде времени вдовой стала, а другая… Дебошир да пьяница, и никакого в нем достоинства герцогского не видать, в своей Мекленбургии ни уважением, ни почетом не пользуется. Хорошо, что Катеринка от этого в печаль не впадает, а как была безунывной веселой хохотушкой, такой и по сей день осталась. Дай бог ей и дальше веселость на печаль не менять. Плевать ей на безалаберного супруга, и дело с концом.
Анна… Анна Иоанновна хорошо, подлинно что с превеликим герцогским достоинством держит себя, как тому и положено быть. Все хорошо, обрели свою почетную судьбу обе дочки.
С нашпаклеванным на оспинные рябинки румянцем и посаженными мушками на щеках держалась Анна Иоанновна все время около дядюшки-государя, отвечая благосклонными улыбками и легким кивком головы на приветствия, предназначавшиеся для царя, и угодливые царедворцы раболепно склонялись перед ней, курляндской герцогиней, царевной, племянницей государя, оказывая ей должные почести, и приятно кружилась от такого внимания ее голова.
Двумя витыми черными змейками свешивались через плечи на грудь ее косы. Петербургские придворные фрейлины и некоторые другие статс-дамы, в отличие от царедворцев мужского пола, с затаенной усмешкой посматривали на нее: чудно! Будто все еще девица, а не вдова.
Приятно было ей повстречаться здесь, в Петербурге, со своим знакомцем Вилимом Ивановичем Монсом, и улыбаться ему, оставившему отрадные воспоминания о его посещении Митавы. Можно будет опять его в гости к себе пригласить.
Вилим Монс, находясь в свите царицы Екатерины, по их предусмотрительной договоренности, в присутствии царя старался держаться несколько в отдалении от нее и отвечал тоже улыбками приветливой курляндской герцогине.
В последний год жизнь Анны в Митаве омрачалась поведением поселившегося в замке дядюшки Василия Федоровича Салтыкова, родного брата матери. Вел себя дядюшка по отношению к племяннице-герцогине крайне непочтительно, даже дерзко. Вмешивался во все ее дела, всячески преследовал фаворита обер-гофмейстера Петра Бестужева и требовал его удаления. Невзлюбив свою вторую жену, Василий Федорович донимал ее попреками, бранью и зачастую жестокими побоями. На ее глазах завел любовную связь со служанкой, дозволяя той неуважительно относиться к жене, а жена, загнанная, забитая, мучилась голодом и не раз падала без чувств от кулачной расправы супруга. По всей видимости, больно уж не терпелось ему поскорее сжить и эту со света.
Ой, да хоть бы и так, пускай сами в своих делах разбираются.
Хотя бы на время отлучиться от их семейной свары и забыться в столичных увеселениях было для Анны большой радостью. В одном только она отчасти была как бы благодарна дядюшке, что он своим обращением с женой преподал племяннице наглядный урок, что выходить замуж ей не следует никогда. Ведь самой церковью, ее неукоснительным правилом предназначено жене «убояться своего мужа» и во всем ему подчиняться, даже если жена – герцогиня, а у любого мужа, при скорой решимости на расправу, рука может оказаться зело тяжелой. Зачем же себя такой опасности подвергать? Так она может по-хозяйски принимать в своем замке кого захочет, и каждый будет заискивать перед ней, стараться обязательно угождать.
Эрнст Иоганн Бирон одобрял ее решение, будучи обнадеженным, что никакой угрозы его дальнейшему пребыванию в митавском замке при герцогине ни от кого не последует, и был еще очень доволен, что Анна взяла его в Петербург, как своего придворного камергера.
Повстречавшись друг с другом, Бирон и Монс обнаружили общность своих интересов, касавшихся содержания лошадей, и приятно им было, почти как соотечественникам, побыть вместе.
Примирившись с дочерью из-за ее приверженности к разным фаворитам, царица Прасковья стала благосклоннее относиться к этому Бирону. Ладно, пусть. Не маленькая ведь Анна, ей виднее, как следует быть, а старушечье дело такое, что приходится со многим смиряться. Сказал вот царь-деверь, чтобы она тоже ехала заморской богине Венусихе честь воздавать, – и приехала вместе со всеми к ней на поклон. Потом, дома, в своей молельне будет стараться сей грех замолить, а пока ничего иного не сделаешь, знай покоряйся велению.
Угождая царю Петру во всем, царица Прасковья в последнее время выговорила у него себе милость – на людях и у себя во дворце одеваться самой по-старинному, и Петр это ей разрешил. И вот она – в темном шушуне и в повойнике – приседала на немецкий манер перед мраморной голой девкой, в честь которой устроен праздник в Летнем саду. Кланялась ей, как то требовалось, и прикоснулась губами к холодной ноге мраморной пакостницы. Меншиков, Шафиров и другие к царю приближенные, стоя рядом, заржали, как жеребцы, и в ладоши захлопали, а царь-деверь со своей безудержной веселости едва было ей, невестке, кости не переломал, изо всей своей силы тряся за плечи и тоже неистово хохоча.
– О-ох-ти-и…
Уступив место другим скоморошествовать перед мерзопакостной Венусой, отойдя в сторону, царица Прасковья, для других неприметно, сплюнула в руку и, вытерев ладонь о шушун, прошептала:
– Господи милосердный, не для ради себя, живота своего, юродствую, в мерзость и всяческую противность впадаю, а для ради дщерей единоутробных, – истово молилась она.
И вместе со всеми пила из ушата водку. И Анна пила, и Катеринка – да еще с немалой охотой, и как очумевшая хохотала. И Парашка, девица, пригубливала. Что сделаешь с ними не токмо тут, при народе, а и во дворцовых покоях? За косы теперь не оттаскаешь, выросли.
У одного из фонтанов расположилась царица Екатерина со своими дочками и придворными дамами, и они тоже угощались вином. Царевнам-девчушкам давали фряжское, сладенькое.
Когда слегка посумерничало, со свистом, шипением и грохотом стали взмывать в небо фейерверочные потешные огни; разноцветные ракеты летели чуть ли не к самым звездам, рассыпались ввыси искрами, и казалось, что это с небесной тверди срывались самые настоящие звезды – одна, другая, третья – и, прочертив темный воздух, канули куда-то за край земли либо потонули в реке Неве.
– Потешней, чем, бывало, в Москве, – любовалась царица Прасковья. – Глянь, вон опять!
Трубачи-музыканты, неистово вереща и грохоча, вызывали у слушателей зуд в ушах, с треском выколачивались пробки из винных бочек, и веселое, гулевое питье, пенясь, наполняло разномерные кубки.
Многие новшества вводил царь Петр в жизненный обиход, а угощение велось по старому русскому обычаю: хочешь не хочешь, а пей. Ежели в доме пир, то можно дверь держать на запоре, чтобы гости не выскочили, а в Летнем саду караульщики у всех выходов, – тоже никак не уйдешь. Дюжие гвардейцы Преображенского полка разносили большие чаши с вином; майоры гвардии выкликали, за чье здоровье выпивать, – как же уклониться от этого и своим отказом обидеть кого-нито?.. И пили, и угощались. Высшее петербургской епархии духовенство, тоже приглашенное в Летний сад, веселилось не меньше других. А день летний долгий, да и ночи в Петербурге как сумерки, – времени для гульбы много.
Опять и опять взвивались вверх пущенные с земли многоцветные звезды и осыпались горячей окалиной прямо в сад, шебурша по древесной листве. Тут закружился, заплевался знойными искрами звездный фонтан, там лопаются, взлетая в воздух, шары и от них расстилается какой-то разнодымный и разновонный смрад. И чох, чох одолевает царицу Прасковью, ажно слезятся глаза.
За Летним садом на Царицыном лугу в озарении потешных огней тоже весело роится народ. Под нестройную музыку крутятся на карусели усевшиеся в обнимку подгулявшие парочки; взлетают вверх и стремительно несутся к земле ладьи скрипучих качелей, – с визгом, криками, смехом, хватаясь руками за сердце, обмирающее от падений и взлетов, веселится честной петербургский люд. А в открытой галерее, построенной близ Фонтанной реки, начинаются танцы, и продолжаться им до самой зари.
Многие гости, утомленные весельем, своими и заморскими винами, пали недвижными телами то здесь, то там на садовых аллеях да на цветочных клумбах. Несколько человек заплутались в хитроумном лабиринте и остались в плену у него.
– Катеринка… Аннушка… Дочушки… – с трудом окликала царица Прасковья своих дочерей. – На покой пора…
– Ой, да отстань ты, маменька! Чать, мы в столице аль где?!
– Да послухай ты, неразумная…
– Завтра наслухаемся, будет день.
А какое там завтра! Вот оно подошло это самое завтра, а Катеринки давно уж и след простыл. Машкарад нынче на Торговой площади подле дровяного склада. И не беда, что место там низменное, болотистое, что грязь во все лето не просыхает, – устлали торговые молодцы топкое место бревнами да жердями, а поверху хворостом еще уровняли, и кого-кого там только нет! И арлекины, и турки с китайцами, как в тот памятный царице Прасковье раз было на Троицкой площади. Скоморохи тут, и арапы, и русалки хвостатые… Катеринка с Парашкой русалками сделались, Анна – арапкою, а сам государь – медведем.
Извертятся дочки, как есть извертятся в этакой толчее.
– О-ох-ти-и!..