I
Поздним ноябрьским вечером императорскому вице-канцлеру графу Шенборну доложили, что его срочно желает видеть прибывший в Вену русский кронпринц Алексей. Шенборн не замедлил встретиться с ним, и царевич, едва успев поздороваться, со страхом озираясь по сторонам, то прижимая руки к груди, то бестолково размахивая ими и перебегая по комнате с места на место, горячо просил, чтобы спасли ему жизнь.
– Меня хотят погубить, – выкрикивал он. – Хотят у меня и у моих бедных детей отнять корону… Вы, вы понимаете, граф, что цесарь должен спасти меня, он мой свояк, единственная моя защита… Нет, нет, я не перенесу… Отец хочет все отнять у меня: и жизнь и корону, а я ни в чем перед ним не виноват, ничем его не прогневил, не сделал никакого зла… Вы послушайте, граф, послушайте…
– Я вас внимательно слушаю. Присядьте, не волнуйтесь, кронпринц, – успокаивал его вице-канцлер.
– Не могу, не могу я… Я слабый человек, – еще запальчивей продолжал Алексей, – и это Меншиков так меня воспитал. Он… они пьянством расстроили мое здоровье, и отец теперь говорит, что я не гожусь ни к войне, ни к управлению. Но это неправда, у меня довольно ума, и управлять я вполне могу… Меня хотят в монахи постричь и в монастырь заточить, а я не хочу в монастырь, пусть цесарь защитит меня…
Рыдая, он в изнеможении опустился на стул и тут же, словно спохватившись, закричал:
– Ведите меня к цесарю, сейчас же ведите, я умолю его… – наспех, точно боясь опоздать, спросил чего-нибудь пить, и Шенборн дал ему мозельского вина. Алексей пил, и его зубы стучали о край бокала, вино стекало по подбородку на грудь.
Щенборн всячески старался успокоить его, говорил, что он тут в полной безопасности, но сейчас представить его цесарю невозможно.
– Поздно уже, ночь. И потом, цесарь должен предварительно знать, что именно побудило вас…
Алексей прервал его, заговорив снова в сильном волнении:
– Я ничего, ровно ничего не сделал отцу, а он меня ненавидит… Я всегда был ему послушен и ни во что не вмешивался… От постоянного преследования я ослаб духом, а особенно когда у меня появились дети и жена умерла, а новая царица родила своего сына… Это она, она со своим прежним любовником князем Меншиковым постоянно настраивала отца против меня. Они оба люди злые, безбожные, а я ни в чем не виноват, люблю и уважаю отца по заповеди… Я убежал от них, и добрые друзья посоветовали мне обратиться к вам, к цесарю, который мне свояк и великий, великодушный государь. Цесарь не должен отказать мне в покровительстве. Не мог же я уйти к шведам, они враги моего отца, и я не хотел его гневить. А что говорят, будто я дурно обращался с Шарлоттой, любимой моей женой, родной сестрой вашей императрицы, то это наветы недругов на меня. Это отец да царица-мачеха хотели заставить ее служить им подобно горничной и заставляли ее терпеть недостатки… Я вам повторяю, что отец окружен злыми людьми и сам очень жестокий. Он уже много невинной крови пролил и думает, что он, как бог, имеет право жизни и смерти. Часто сам налагал руку на обвиненных, он гневлив и мстителен, не пощадит никого, и если цесарь выдаст меня, то все равно что казнит. Да если б отец и пощадил меня, то мачеха с Меншиковым не успокоятся до тех пор, пока не замучают меня до смерти. И теперь там, при царице, появился еще мой враг Вилим Монс. Неужто вы все захотите, чтоб я погиб?..
Граф Шенборн сам начинал метаться по комнате, не зная, как вразумить кронпринца, что он здесь в безопасности. Алексей снова просил, чтобы его сейчас же представили императору Карлу VI и императрице, как своим родственникам, и Шенборну с большим трудом удалось внушить злосчастному гостю, что для него гораздо лучше скрыть свое пребывание в Вене и не показываться во дворце, где его многие могут увидеть. А о его появлении завтра же непременно будет доложено императору.
Алексей согласился с этим и был перевезен из Вены в местечко Вейгербург, куда на следующий день цесарь прислал одного из своих министров узнать, не предпринимал ли что-нибудь цесаревич против отца и в каком положении его дети. Об этом надо было знать, чтобы вернее принимать какие-то меры. Царевич повторил все, что рассказывал Шенборну, клялся, что у него и в помыслах не было замышлять против отца какое-нибудь возмущение, хотя это сделать было легко потому, что русские люди любят его, царевича, и ненавидят отца за худородную царицу и многих злых иноземцев.
– Добрые старые наши обычаи отец велел упразднить, а дурные ввел, – добавлял к сказанному Алексей, – стал тираном и врагом своего народа, и может только удивление брать, что за все это подданные не убили его и бог не наказал… Но я, я, видит бог, никогда ничего я против отца не замышлял, а всегда любил и уважал его, но только не хочу к нему возвернуться.
Вспомнив о своих детях, Алексей снова пришел в большое волнение и заплакал.
– Никакого распоряжения сделать о них не успел. Уповаю на бога и на приставленную к ним в воспитательницы мадам Рогэн, а также поручаю их родной тетушке, вашей императрице, и милости самого императора.
Граф Шенборн сообщил Алексею последние новости, полученные из России от австрийского посла Плейера, который писал, что тревога по случаю отъезда царевича была возбуждена царевной Марией Алексеевной, которая, приехав в Петербург к детям царевича, расплакалась, говоря: «Бедные сиротки! Нет у вас ни матери, ни отца, жаль мне вас!..» Плейер сообщал еще, что в Петербурге пронесся слух, будто царевич схвачен близ Данцига царскими властями и отвезен в дальний монастырь; а другие говорили, что он ушел в цесарские владения и летом приедет к матери в Суздаль. Рассказывали еще, что в Мекленбурге гвардейские и другие полки сговорились царя убить, царицу и детей ее заточить в тот самый монастырь, где находилась прежняя царица, которую освободить, а правление отдать Алексею, как настоящему наследнику. «Здесь все склонны к возмущению, – писал Плейер, – и знатные, и незнатные только и говорят о презрении, с каким царь обходится с ними, заставляя детей их быть матросами и корабельными плотниками, хотя они уже истратились за границею, изучая иностранные языки, что их имения разорены вконец податьми, поставкою рекрут и работников в гавани, крепости и на корабельное строение».
Узнав, что царевич Алексей бежал из России и находится под покровительством австрийского императора, сын Петра Михайловича Бестужева, гофмейстера двора герцогини курляндской Алексей Бестужев, прислал в Вену царевичу письмо с предложением своих верноподданнических услуг. Он писал: «Так как отец мой, брат и вся фамилия Бестужевых пользовалась особою милостию вашею, то я всегда считал обязанностью изъявить мою рабскую признательность и ничего так не желал от юности, как служить вам; но обстоятельства не позволяли. Это принудило меня для покровительства вступить в чужестранную службу, и вот уже четыре года я состою камер-юнкером у короля английского. Как скоро верным путем я узнал, что ваше высочество находится у его цесарского величества, своего родственника, и я по теперешним конъюнктурам замечаю, что образовались две партии, притом же воображаю, что ваше высочество при нынешних очень важных обстоятельствах не имеете никого из своих слуг, я же чувствую себя достойным и способным служить вам в настоящее важное время, посему осмеливаюсь вам писать и предложить вам себя, как будущему царю и государю, в услужение. Ожидаю только милостивого ответа, чтоб тотчас уволиться от службы королевской, и лично явлюсь к вашему высочеству. Клянусь всемогущим богом, что единственным побуждением моим есть высокопочитание к особе вашего высочества».
Алексей решил не призывать его к себе на службу и не отвечать ему до тех пор, пока не будет ясности в своей собственной судьбе.
В Вене не очень-то были довольны пребыванием незваного гостя, но в убежище ему не отказывали. Все же, крайне смущенные его появлением, цесарь и его советники решили искать примирения между отцом и сыном, а до того времени спрятать царевича в дальнем тирольском замке Эренберге, полагая, что старая башня замка будет для беглеца надежным укрытием, и царевич согласился поселиться там со своими людьми под видом таинственного государственного пленника.
Лет десять тому назад увидел царь Петр стоящего на часах солдата Преображенского полка Александра Румянцева, и ему понравился тот солдат своей выправкой. Царь взял его к себе ординарцем, наделив чином сержанта, а в дни злополучного Прутского похода ординарцу Румянцеву привелось ездить курьером в Константинополь и вернуться оттуда с известием о заключении мира с турками. За такую радостную весть курьер был пожалован в поручики гвардии. Во время последней поездки царя за границу Румянцев, став уже капитаном, сопровождал его в Голландии и был вызван царем из Амстердама, чтобы срочно отправиться в Вену на розыск сбежавшего царевича Алексея.
У Румянцева было письмо Петра к австрийскому императору Карлу VI с просьбой, что если царевич находится в его владениях, то приказать «отправить его к нам, дабы мы его отечески исправить для его благосостояния могли».
Венский двор медлил с ответом, а Румянцев тем временем разузнал от русского резидента при венском императорском дворе Веселовского, что царевич скрывается в Эренберге.
Ошибся Александр Кикин, поверив, будто Веселовский его единомышленник, тогда как тот был одним из сыщиков, преданных царю Петру. Веселовский рассказал Румянцеву о своей встрече с Кикиным и о появлении в Вене царевича Алексея, скрывающегося теперь в эренбергском замке под именем Коханского. В надежде разузнать что-нибудь еще Румянцев отправился бродить по окрестностям того замка, со всех сторон осмотрел его старинные замшелые стены с высокой угловой башней.
Зайдя в придорожную австерию, угостил за свой счет хозяина пивом, сразу же снискав к себе его расположение, и, хорошо зная немецкий язык, повел непринужденный разговор. Приятно было хозяину, скучавшему в этот безлюдный час, скоротать время, угощаясь даровой кружкой пива и ведя беседу с таким щедрым посетителем. По всей видимости, прогуливается здесь этот господин ради своего развлечения, – так оно и оказалось: партикулярный человек, художник, заинтересовался эренбергским замком, намереваясь живописно изобразить его на полотне. Хочет посмотреть, как замок будет выглядеть на солнечном закате, и завтра явится сюда с мольбертом.
– Наверно, об этом замке ходит много легенд, связанных с его прошлым?.. Сколько веков ему?.. Теперь в нем, вероятно, никто уже не живет?.. А кто был последним обитателем?..
С удовольствием хозяин ответил бы на все эти вопросы, если бы был здесь старожилом, но он лишь год тому назад купил здешнюю харчевню, подремонтировал ее и открыл эту австерию. Кто был прежде в замке – затрудняется сказать, а теперь…
– Какой-то поляк пан Коханский со своими людьми, – подсказала сидевшая за стойкой его жена.
– Коханский, да, – подтвердил хозяин.
– Поляк, а прислуживают ему почему-то русские, – добавила скучающая без дела хозяйка. – Похоже, для гульбы они собрались. И за пивом и за вином сюда прибегают, а такой догадки не имеют, чтобы пригласить наших девушек.
Прислуживающие пану Коханскому люди оказались легкими на помине, явившись с пустым жбаном для пива. Их было двое. Один – чернявый, худощавый, другой – повыше ростом, белобрысый. Худощавый кое-как мог пользоваться малым набором немецких слов, а его товарищ в затруднительных случаях подсказывал ему русские слова и удивлялся, почему их не понимают в австерии.
– Для Афроськи – красного, – напомнил белобрысый.
– Да и ему тоже красного.
– Пошто?.. Иван же говорил – простого, ренского. Обоим им.
Румянцев неторопливо допивал пиво, прислушиваясь к их словам. Хотя царевича никто не называл, но было ясно, что говорилось именно о нем, пристрастившемся к ренскому белому вину, и поскольку Афросинья упомянута, значит, с ней и Алексей.
– Фрау, штоф, унд еще штоф давай, – говорил худощавый и для большей ясности показывал два пальца.
– Цвайн? – уточняла хозяйка.
– Цвай, ага!.. Понятливая стала… Еще унд этого, – поставил худощавый на прилавок жбан.
– Скажи, что пива, – подсказывал белобрысый. – В край, как вчерась.
Румянцева подмывало заговорить с ними, сказать, что он рад встрече с соотечественниками; что будто бы состоит в русском посольстве при цесарском дворе… Но ежели он при посольстве, то должен знать, кто в замке, и спрашивать об этом никак не следует… Странным покажется здешним хозяевам: назывался живописцем и хотел замок срисовать, – заподозрят явное вранье… Нет, лучше завтра возле замка с мольбертом постоять. Может, удастся самого царевича увидеть.
Расплатились посетители и ушли, забрав вино и пиво, а следом за ними вышел Румянцев и, будто бы любуясь замком, провожал их взглядом с крыльца австерии.
Прошло два дня. Прислужникам царевича Алексея стало подозрительно, что какой-то человек все что-то высматривает, крутясь около замка. Не подосланный ли это царский шпион? При цесарском дворе тоже заподозрили, что местопребывание царевича стало известно русским, – надо было срочно что-то предпринимать. Имперского секретаря Кейля послали в Эренберг известить Алексея о случившемся и предложить ему или возвратиться к отцу, или перебраться дальше, например, в город Неаполь и поместиться около него в крепости Сент-Эльмо.
Снова тревога охватила царевича. Он умолял не выдавать его отцу, соглашась немедленно уехать куда будет указано. Ему предложили удалить от себя московских слуг, пьянство которых угрожало раскрытием тайны. Алексей настаивал лишь на сохранении при нем Ивана Федорова и пажа.
– Пажа?.. Какого пажа?.. – удивился Кейль.
И царевич привел показать ему одетую в мужской костюм Афросинью. Рыжий толстогубый «паж», насупившись, исподлобья смотрел на имперского секретаря.
– Мне для здоровья нужно, чтобы она… он при мне был, – сказал Алексей.
– Ну, если для здоровья, то…
И «паж» был оставлен, а также и слуга Иван Федоров, брат Афросиньи. Остальные слуги были отпущены.
В сопровождении имперского секретаря Кейля на другой день «пан Коханский» со своим пажом и слугой поздним вечером выехал из ворот эренбергского замка. Уезжавшие не подозревали о том, что в небольшом отдалении от их кареты следовал выехавший из придорожных кустов на верховой лошади Александр Румянцев, который проследил весь путь, каким увозили царевича, а потом уехал к царю, находившемуся на водах в Спа, чтобы сообщить ему все, что знал.
Веселовский снабдил Румянцева сведениями о том, как вел себя Алексей в Эренберге: пьянствовал, злобно ругал царицу и Меншикова, делил ложе с метрессой – чухонской девкой Афросиньей, которую под видом пажа увез в Неаполь.
Петр уполномочил тайного советника сенатора Петра Андреевича Толстого и капитана гвардии Александра Ивановича Румянцева добиться у цесаря выдачи беглеца.
Алексею Петр написал:
«Понеже всем известно есть, какое ты непослушание и презрение воле моей делал и ни от слов, ни от наказания не последовал наставлению моему; но, наконец, обольстя меня и заклинаясь богом при прощании со мною, потом что учинил? Ушел и отдался, яко изменник, под чужую протекцию! Что не слыхано не точию между наших детей, но и ниже между нарочитых подданных, чем какую обиду и досаду отцу своему и стыд отечеству своему учинил! Того ради посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей учинил, о чем тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же побоишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаюсь богом и судом его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешь и возвратишься. Буде же сего не учинишь, то, яко отец, данною мне от бога властию проклинаю тебя вечно; а яко государь твой, за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чем бог мне поможет в моей истине. К тому помяни, что я все не насильством тебе делал; а когда б захотел, то почто на твою волю полагаться? Что б хотел, то б сделал».
II
У цесаря было испорченное настроение. Дело с предоставлением кронпринцу Алексею убежища серьезно осложнялось. Не исключена возможность, что разгневанный царь Петр решится на крайние меры и может в любой день осуществить свои угрозы, которыми так беззастенчиво проникнуты речи его посланцев – Толстого и Румянцева.
В Вене в те дни находилась герцогиня вольфенбюгельская, теща австрийского императора Карла VI и царевича Алексея, мать его умершей жены Шарлотты. Она знала о бегстве из России своего зятя и была этим очень обеспокоена. Толстой отправился к ней и показал в немецкой копии письмо царя Петра к сыну. Прочитав его, герцогиня очень смутилась, но через минуту, собравшись с мыслями, сказала:
– Поверьте моей искренности, я буду искать способ, чтобы примирить такого великого монарха с его сыном.
– Никакого примирения тут, герцогиня, быть не может, – решительно отвечал на это Толстой. – Нужно только одно – чтобы цесарь отослал царевича со мной к отцу. В таком случае государь его простит, а иначе предаст проклятию.
– О нет… только не это… Только не это! – ужаснулась герцогиня. – Избави бог… Эта жестокая, страшная клятва падет и на моих внучат, детей несчастной Шарлотты… Я слышала… мне говорили, что маленький принц Петр уже лишен всякого мужского воспитания и отдан в женские руки, чтобы с детства внушить ему покорность, – огорчалась она.
– Смею вас заверить, герцогиня, что это вымыслы недоброжелателей, – возразил Толстой. – Наоборот, воспитание царевича Петра отдано в надежные мужские руки. Царевичу дано несколько солдат, которыми он может командовать, и даже малая артиллерия для забавы. О том каждому в Петербурге известно, – проговорил это Толстой и тут же спохватился, что перепутал царевичей: говоря о сыне Алексея, придал ему воинские забавы маленького сына царя. Оба – царевичи, оба – Петры, малолетки-одногодки, – спутаться не мудрено, но исправлять свою ошибку не стал и смолк.
– Ах, все равно… все равно это будет ужасно, если его царское величество перенесет свое негодование и на детей кронпринца. Этого допустить нельзя. Сейчас… одну минуту… Я должна сообразить, как быть дальше… – прикидывала что-то герцогиня в уме и потом сказала: – Мне думается, что здесь, при дворе, потому не говорят, где обретается кронпринц Алексей, что не оставляют надежду примирить его с отцом.
– Вы, герцогиня, снова все сводите к тому же примирению, которого никак не может быть до возвращения царевича домой. Между государем и его сыном не должно быть посредников, чтобы их мирить. Поймите это, герцогиня, и скажите сами цесарю, что, не получив удовлетворительного ответа о выдаче сына, его царское величество с многочисленными русскими войсками, находящимися в Польше на силезской границе, может незамедлительно вступить в Силезию и даже войдет в Богемию, где волнующаяся чернь легко к нему пристанет. Неужели цесарь хочет этого?
Такая угроза возымела свое действие. Герцогиня сказала, что сейчас же будет говорить с зятем-императором, и попросила Толстого сопровождать ее.
– Ах, снова разговор об этом несчастном беглеце, – поморщился Карл VI. – Мы пошлем к кронпринцу курьера с нашим личным письмом склонять его, чтобы он возвратился к отцу, но неволею отправить его будет предосудительно для нас, противно всесветным правилам и окажется знаком варварства.
Толстого взяло опасение, что Алексей решится вдруг выехать из цесарских владений и спрятаться где-то в ином месте.
– Ваше величество, мне и капитану Румянцеву известно, что царевич Алексей Петрович находится под Неаполем в Сент-Эльмо. Не ваш курьер, а мы сами должны поехать в Неаполь, чтобы увидеться и говорить с царевичем.
– Да, да, – подхватила его слова герцогиня вольфенбютельская. – Мы будем очень вам признательны. Пожалуйста, поезжайте и передайте кронпринцу мои слова… мою просьбу возвратиться к отцу. Я натуру Алексея знаю, – продолжала она, – и думаю, что царское величество напрасно утруждает себя, принуждая сына к военным делам. Алексею лучше держать в руках четки, нежели пистолеты. И меня… меня страшно огорчит, если немилость царского величества падет на моего внука… – приложила герцогиня платок к заслезившимся глазам. – Пожалуйста, скажите Алексею…
Цесарю ничего больше не оставалось, как согласиться на поездку царских посланцев в Неаполь.
– Мы идем по следу, остается только схватить зверя, – говорили «охотники» – Толстой и Румянцев, уверенные, что теперь царевичу от них не уйти.
Неаполитанскому вице-королю графу Дауну был послан из Вены приказ облегчить агентам московского царя возможность свидания с кронпринцем Алексеем и даже, в случае его нежелания встретиться с нежданными посланцами, заставить его принять их. Вице-король понял, что его повелитель цесарь решил избавиться от опекаемого беглеца, а потому готов был настежь распахнуть перед Толстым и Румянцевым двери крепости Сент-Эльмо, где содержался царевич Алексей.
Что хотел сказать или показать вицерой (как принято было называть вице-короля Дауна), Алексей не мог предположить, и секретарь вицероя Вейнгард не мог ничего пояснить, кроме того, что ему велено привезти кронпринца в дом его графского сиятельства. Секретарь это и сделал, доставил Алексея. Распахнул перед ним дверь, ведущую в графские покои, и побледневший от страха царевич схватился рукой за дверной косяк, чтобы не упасть. В ужасе зажмурил глаза и в течение нескольких секунд стоял, не в состоянии перевести дыхание и ожидая, что вот-вот раздастся выстрел. А может, замертво упав, и не услышит ничего?..
Не услышал царевич выстрела потому, что в него никто не целился. А ему так явственно показалось, что в руке у капитана Румянцева был пистолет. Замершее было сердце заколотилось изо всех сил, и порывистые толчки стремительно ринувшейся по жилам крови болезненно ощущались Алексеем в висках, в ушах, в судорожно сжавшемся горле.
Не было в руках у Румянцева пистолета, а кто знает, что произойдет через минуту? Не капитан, так Толстой выстрелит. Убить явились, убить, и потому у них на лицах такие злорадные улыбки.
– Рады видеть вас, государь Алексей Петрович, – любезно, даже слащаво произнес Толстой и великатно поклонился.
А Румянцев, как военный человек, по-своему, по-капитански, пристукнул каблуками, почтительно кивнув.
Страх остывал и оставлял царевича. Толстой подал ему отцовское письмо.
– Прочти, ваше высочество, уразумей.
Долго вчитывался Алексей в строчки знакомого почерка, возвращался к прочитанному, забегал вперед и снова начинал читать с первой строки; долго не отрывал глаз от главного обещания отца: «никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, если ты воли моей послушаешься и возвратишься». Это, конечно, было самое главное, если только не обманная заманка для расправы за проявленное своеволие, но как то разгадать?
– Уехал я без воли родительской под цесарскую протекцию, в том признаюсь, – неторопливо, обдумывая каждое слово, заговорил Алексей. – А учинил так потому, что был в опасении батюшкиного гнева, принуждения отказаться от наследства и постричься в монахи.
– Собирайся, Алексей Петрович, поедешь с нами, – как о деле уже решенном молвил Румянцев.
– Обрадуй родителя-государя, яви себя послушным, добрым сыном, – увещевал Толстой. – Отец ничего тебе пенять не станет.
Алексей повел в сторону одной рукой, повел другой и, снова подобрав их, прижал к себе.
– Сего часа не могу ничего сказать, понеже надо мыслить о том гораздо.
– Помысли, – согласился Толстой, – но только мысль свою приводи к тому, чтобы сборы на долгое время не откладывать. Сам знаешь, путь не ближний.
– А как обрадуется государь известию, что едешь! – добавил Румянцев. – Отцовское его сердце в тоске живет. Одумайся, ваше высочество.
– Буду мыслить, – неопределенно проговорил Алексей, стараясь поскорее уйти.
Через день там же, в покоях вицероя графа Дауна, было у них второе свидание, и царевич заявил, что боится ехать к отцу и явиться перед его разгневанным взором.
– Объявлю о том протектору своему, его цесарскому величеству.
– Государь будет доставать тебя вооруженной рукой, и цесарь не захочет из-за твоего упорства с его царским величеством вражду вести. Сам тебя выдаст, – сказал Толстой.
Алексей смутился, вызвал вицероя в другую комнату и стал советоваться с ним – как быть? Мало приятного мог сказать ему вицерой, получивший еще одно письмо цесаря о том, чтобы всеми мерами склонить кронпринца к возвращению в Московию, а по последней мере сказать ему об отъезде куда бы то ни было, чтобы только в цесарских владениях не находился, потому как не должно быть неприятельства с царем Петром.
О полученном письме вицерой умолчал, но сказал, что, обещав кронпринцу покровительство, цесарь уже выполнил свое обещание, и теперь, когда царское величество дает сыну прощение, цесарь уже не должен держать его. Со своей стороны, как бы по-дружески, вицерой тоже советовал кронпринцу ехать к отцу.
Удрученным вернулся Алексей к своим соотечественникам, попросил их:
– Дайте мне еще время размыслить. Может быть, я напишу что-нибудь в ответ на батюшкино письмо и тогда уже дам окончательный ответ.
Секретарь Вейнгард отправился сопровождать кронпринца в крепость Сент-Эльмо, а Толстой и Румянцев остались с вицероем.
– Замерзелое свое упрямство царевич проявляет. Время нарочно оттягивает.
– Без крайнего принуждения не поедет, – в один голос говорили Толстой и Румянцев. – Впору его силой в карету усадить.
– О нет, нет!.. – замахал на них руками вицерой. – Это будет очень сурово, цесарь такому воспротивится… Я могу вам, уважаемые господа, предложить иное. Мне думается, кронпринца следует немного постращать.
– Как именно?
– А так, что будто бы я своей властью хочу запретить ему держать в Сент-Эльмо ту женщину, с которой он приехал.
– Афросинью… Так, так… – заинтересовался этим предложением Толстой.
– В Вене полагают, – развивал вицерой свою мысль дальше, – что русский царь больше всего сердит на сына именно за приближение этой метрессы, удаление которой имело бы свое значение.
– Надо, уважаемый граф, дать понять царевичу, что цесарская протекция ему ненадежна и с ним могут поступить противно его воле, разлучив с девкой. В этом явный резон.
Возвратившемуся Вейнгарду Толстой пообещал хорошее вознаграждение, если он, будто бы секретно, сообщит царевичу, что на цесаря ему полагаться никак нельзя и оружием его никто защищать не станет по той простой причине, что у цесаря не закончена война с турками, а с гишпанцами только началась, так что ему еще в третью войну с царем Петром вступать нельзя.
Получив в задаток от Толстого несколько золотых червонцев, Вейнгард вызвался сейчас же снова отправиться в крепость и наговорить что следует принцу.
За хлопоты и беспокойство Толстой обещал знатно отблагодарить и вицероя, сказав ему о дорогих мехах редкостных сибирских зверей, и вицерой учтиво улыбнулся.
Секретарь привез записку от царевича, в которой тот просил Толстого приехать к нему в крепость, и Толстой не замедлил это сделать.
– От тебя, Алексей Петрович, записку получил, а от государя нас с Румянцевым письмо доставлено, – придумал он по дороге, чем можно будет еще припугнуть упрямца, и припугнул: – Государь писать изволит, что самолично вознамерен прибыть в Италию, и говорит, что коль скоро мы с тобой еще не отъехали, то дожидались бы его самого.
Алексей помнил, что перед отъездом за границу отец как-то говорил о своем намерении побывать в Италии, – вполне может случиться, что явится сюда.
– Ну, а когда его величество прибудут, – продолжал Толстой, – кто ему сможет воспрепятствовать видеться с тобой? В том никакого затруднения не будет… Ох, Алешенька, дорогой ты наш, душевно скорблю и сожалею, что ты себя в такое непотребство ввел, что теперь как выкарабкаться не придумаешь.