Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великое сидение

ModernLib.Net / Историческая проза / Люфанов Евгений Дмитриевич / Великое сидение - Чтение (стр. 34)
Автор: Люфанов Евгений Дмитриевич
Жанр: Историческая проза

 

 


– Зайди к нам, отец Флегонтий, с мужиком моим побеседуешь, – приглашала соседка, но он отказался:

– Все ты мне, Пелагеюшка, обсказала, и ничего утешного я не узнаю. Не поминай меня лихом. Прощай.

– Дай тебе силы, батюшка, на всякое одоленье… – напутствовала его соседка на дальнейшую безутешную жизнь.

Флегонт переночевал на серпуховском ямском подворье и ранним утром с попутным обозом отправился в Москву, чтобы оттуда – может, тоже на санях, а то и пешим ходом – следовать дальше. Наслушался он на ямском подворье о благих людских вожделениях на добродетели царевича Алексея; сказывали люди, что сам митрополит, блюститель патриаршего престола Стефан Яворский, возлагал на царевича великую надежду свою: будет, мол, кому на Руси благолепно царствовать под торжественно-сладостный звон церковных колоколов.

Пускай не ждет на поповском крестце Андрей Денисов, – в Выговскую пустынь он, Флегонт-Гервасий, не вернется. Опасно окажется пребывать в Петербурге, смущал подложный письменный вид и памятной была галерная каторга, – лучше находиться до поры до времени где-нибудь поблизости от новой столицы. От раскола вернуться к единоверческому никонианскому православию и, называясь Гервасием, стать у какого-нибудь иерея даровым помощником; церковные службы и требы справлять, не пользуясь ни единой копейкой от поповских доходов, а только бы получать пропитание как самому обыкновенному холопу-рабу и ждать возвращения из заграничного путешествия царя Петра в Петербург, ждать дня и часа свершения возмездия всем его злодеяниям. И да воссияет после того над многострадальной русской землей солнцезарный венец царевича Алексея – единой надежды народной.

Глава четвертая

<p>I</p>

Без особого к тому старания царевич Алексей стал наиглавнейшим лицом среди тайных приверженцев старых порядков, столь нещадно изживаемых царем Петром. Да иначе и быть не могло. Чать наследник престола он, Алексей. Как ни злобствуй на нелюбимую старину государь Петр Алексеевич, а невечен ведь ты. При твоей непоседливой жизни вполне может статься, что прежде срока свернешь где-нито отчаянную свою голову, а первородный твой сын, набравшись с возрастом недюжинного ума и силы, в одночасье смахнет все постылые сердцу новины. У царевича будущее, ему править после тебя.

И тянулись, льнули к нему, единой своей надежде, почти все священнослужители во главе с патриаршим местоблюстителем митрополитом Стефаном, а не они ли, эти духовные лица, суть божьи приказчики на земле? Молитвенно нашепчут да и громогласно, соборно упросят всевышнего учинить расправу с богоотступным царем, и рухнет все им содеянное, подобно греховным сооружениям Вавилона. А вдобавку к церковным служителям монастырские чернецы и чернички, единоверцы, раскольники и сектанты о сокрушении неугодного царя-супостата свой глас подадут. Нет и не может быть иного суждения о том, что мерзопакостным деяниям царя Петра несдобровать, и, может, совсем недалек тот возмездный день, когда снова утвердится на святой Руси сердцу радостная, привычная старина.

Главы и наследники родовых знатнейших фамилий – князья Долгорукие, Голицыны, Куракины, Шереметевы и другие из прежних именитых бояр – обращали взоры на царевича Алексея, единственного наследника на престол Российского государства, поощряя его отдаление от отца, а также и от иноземной еретички-жены, которой не было места в мечтах и планах на будущее именитых ревнителей старины. Не нужна она, чужестранка, и своему венценосному мужу, явной приметой чего – его нежелание находиться с ней под одним петербургским кровом, а в Москве для любовных утех есть у него неотлучная Афросинья, да и в какой-либо иной метресске нужды нет и не будет.

Льнули к нему и такие потомки княжеских и боярских родов, кои достигли дарованных царем новых отличий и званий, пройдя докучливое обучение навигацким и другим наукам или отличившиеся на войне, но никак не забывавшие того, что они, родовитые, принуждены находиться под начальством такого худородного выскочки, как Александр Меншиков, ставший и светлейшим князем, и генералом, и властелином ижорских земель, кавалером множества орденов, осчастливленный несметным богатством и почестями. Злобно-завистно и ненавистно такое!

Не больно-то умен царь Петр, что так привечает людей подлого звания и уравнивает их со знатнейшими. Боевой генерал князь Василий Владимирович Долгорукий положа руку на сердце откровенно царевичу говорил:

– Ты умнее отца, а отец твой, хотя и умен, но людей плохо знает. Ты лучше будешь их знать.

И то сущая правда. Отец глумится над духовными лицами, бога мало боится, не понимает, что церковь суть крепчайшая опора монаршего трона. Ну и пускай не смыслит про то во вред самому себе. Духовник отец Яков, изощренный в богословских науках, вместе с толмачом учителем греческого и англиканского языка перевели лютерские и кальвинистские изречения о задачах святой церкви. И сказано, что главная ее задача – крепить верховную (а сие значит, что царскую) власть, дабы каждый послушен ей был как самому богу. И то речение умное.

Князь Яков Федорович Долгорукий, объявляя свое полное расположение, дружески предостерегал, чтобы он, царевич, не наезжал в гости к нему, князю Якову, не показывал бы себя соглядатаям. Говорил:

– Так я буду больше полезен тебе.

А это уже похоже как бы на их тайные сговоры.

Киевский губернатор князь Дмитрий Михайлович Голицын был в дружеской переписке с царевичем, а приезжая в Москву, всегда заходил к нему и гостинцами оделял. Он и душеспасительные книги из Киева привозил.

– Где берешь их? – спрашивал Алексей.

– У чернецов киевских. Они к тебе ласковы и завсегда любовь свою изъявляют.

Князь Дмитрий никак не мог примириться с унизительным и, по его мнению, незаконным вторым браком царя Петра: безродную, можно сказать, гулящую девку в царицы возвел, и возлагал надежды на Алексея, что тот, подлинный царевич, рожденный от честного законного брака высокородных родителей, очистит царский престол от налипшего сборища подлых людей, в ряду коих и теперешний светлейший князь Меншиков. С ним, подлым, новая царица была связана прежней любовной близостью, может, от него и дети ее, и потому Голицын был привержен к законному наследнику Алексею.

И рижский губернатор князь Петр Голицын – тоже друг.

А Абрам Федорович Лопухин, родной брат опальной царицы Евдокии, во всеуслышание говорил, что «за царевича все стоят и заворачивают уже кругом Москвы».

В главной армии фельдмаршал князь Борис Петрович Шереметев доверительно говорил:

– Напрасно ты какого-нибудь верного малого не держишь, чтобы он знался с теми, кто при отцовом дворе: тогда бы ты все ведал, что у них в тайнах держится.

А князь Борис Куракин, заверяя в своей приверженности, спрашивал:

– Добра к тебе мачеха?

– Добра, – отвечал Алексей.

Куракин усмехнулся и заметил:

– Это покамест у нее своего сына нет, то к тебе добра, а родится свой, сразу не такова станет. Попомни мои слова.

Царевич считал своими друзьями и единомышленниками почти всех родовитых людей, коим ненавистны были простолюдины, выдвинувшиеся на первые места в государстве, а по ненависти к Меншикову и по злобе на самого царя вместе с протопопом Яковом Игнатьевым был возле царевича Алексея провиантмейстер флота Александр Кикин. Это с ним и с духовником отцом Яковом часто велись приятные собеседования о том, как будет все и везде хорошо, когда на престольном великом сидении окажется он, Алексей.

Приходившие на поклон к царевичу чернецы и некоторые из мирян просили его, умоляли:

– Скажи государю-батюшке – не дело так-то. Забыл он про черный народ, о дворянах да о купцах заботы имеет.

Подьячий Ларион Докукин говорил:

– Ямские мужики сильно печалуются, что евонные курьеры коней безрассудно портят, а потому от ямских дворов да от дорог люди прочь убегают.

Алексей небрежно отмахивался.

– Чего говорить, когда у него для простых православных никакой думы нет. Лучше подождите, когда я царем утвержусь. Зараз тогда всем жизнь облегчу.

– Ой, скорей бы тому содеяться, государь ты наш милостивый… – размашисто крестились посетители.

– А чтоб тебе ни в чем никогда урону не понести, возьми себе тайно заговоренную молитовку для бережения дорогой твоей жизни на великую нашу радость, – подавал чернец Алексею листок, испещренный вязью таинственных слов.

Алексей читал и запоминал:

«Стану я, раб божий, благословясь, пойду перекрестясь, из избы во двор, из двора в распахнуты ворота, в чистое поле, в восточную сторону, под красное солнце, под светел месяц, под частые звезды, под утреннюю зарю, к окиян-морю. У окиян-моря на крутом берегу лежит латырь-камень, на латыре-камне стоит церковь соборная, в церкви соборной злат-престол, на злате-престоле сидит бабушка Соломония, что Христа повивала, тяготы, ломоты облегчала, порезы и посеки секирные унимала. Как из латыря-камня нет воды, из курицы – молока, из петуха – яйца, так из раба божия нет ни болезни, ни иного худа. Как Илья-пророк горазд сушить реки, источники, такожде бы у раба божия крепко утвердились все дела, а все помыслы заключились под крепким замком, и те замки святыми молитвами как ключами замкну да укреплю на веки веков. И чтоб ни от кости руды, как ни от камня воды, а стань кровь, запекись гуще клею густого, во имя отца и сына и святого духа. Аминь, аминь, аминь».

И еще царевичу Алексею памятка-заговор:

Отговариваюсь я, раб божий, от колдуна, от ведуна, от черного, от чернавки, от двоеженова, от троеженова, от двоезубого, от троезубого, от девки-простоволоски, от бабы-самокутки, от всякого злого, непотребного человека. Может ли злой человек заговорить гром и громовую стрелу-молонью либо изурочить мертвого? Не может злой, лихой человек, колдун, колдуница, еретик, еретица гром и громовую стрелу огневую своим словом заговорить, и брал бы злой, лихой человек, колдун, колдуница, ведун, ведуница, еретик, еретица булатный нож, резал бы свое тело руками, рвал бы его зубами, а уста мои, зубы, язык на замке, во имя отца и сына и святого духа. Аминь».

Царевичу оставалось только после слов «раб божий» назвать себя – «Алексей».

Все чаще случалось, что в минуты, когда царевича одолевал хмель, у него срывались с языка угрозы по отношению к тем, кто верой и правдой служил царю Петру. Бывало, что все стражники разойдутся, а царевич, оставаясь со своим камердинером Иваном Афанасьевым, ударяя себя в грудь кулаком, продолжал грозить, гневно и горячо восклицая:

– Знаешь… знаешь, кто еще ненавистен мне?..

– Не могу того знать, – отговаривался Иван.

– А я скажу кто: Гаврила Головкин с Сашкой, сыном своим. Они мне ее на шею навязали… в жены проклятую еретичку присватали. Припомню им это, и уж Сашкиной голове беспременно торчать на колу. И Трубецкого еще… Они писали отцу, чтоб принудил меня жениться. Я их, проклятых, я…

– Государь царевич, изволишь сильно сердито кричать, – увещевал его камердинер. – А ныне рот-то поуже надо держать, а уши – пошире. Услышит кто – по людям понесут.

– А мне плевать на то, – озорно отвечал Алексей. – Мне чернь послушна. Придет час, шепну архиереям, те – приходским попам, а попы – прихожанам… Сколь за мной народу пойдет, не так, что ль?! Чего молчком стоишь? Говори.

– Что же мне, государь, говорить?.. То, знать, так.

– То-то же! – победоносно заключал Алексей. – Пойду бога молить, чтоб во всем помогал, – икнул он, покачнулся на ослабевших ногах и пошел молиться в крестовую.

А поутру, проспавшись, призывал Ивана и опасливо спрашивал:

– Не досадил ли я вчерась кому?

– Вроде бы нет.

– Не говорил ли спьяну чего непотребного?

– Кой про что сказывал, – вздыхал Иван Афанасьев.

Алексей выжидающе посмотрел на него и, не дождавшись разъяснений, сплюнул.

– Пустое все. Кто пьян не живет? И у пьяного завсегда много лишних слов. Я, Иван, как опамятуюсь, сам себя зазираю, что пьяный много шумлю, и о том тужу после сильно. А тебя упреждаю, чтоб поносных слов моих не пересказывал никому. А буде скажешь, так тебе не поверят. Я запрусь, а тебя пытать станут. Не так, что ль? – И засмеялся.

– Зачем мне кому сказывать, на что? – отмахнулся Иван. – Через попов да монахов бог ближе к тебе, сталоть, он и наставляет, как тебе надо быть. Ты попов почитаешь, а они тебя вовсе как святым чтут, и в народе ты блажен муж.

– Про то я и говорю, – удовлетворенно сказал Алексей. – Налей мне на опохмелку…


Не раз и богу и себе самому давал царевич Алексей клятвенные обещания не подчиняться приказам отца и, главное, не бояться его, но никак это не удавалось. Стоило узнать, что отец призывает к себе, и тело и душу Алексея охватывал необоримый озноб и не в силах было преодолеть дрожь. Бывало, что на дворе теплынь, жара, а у него, будто от стужи, зуб на зуб не попадал. И ведь не отроком, не боязливым юнцом, а вполне взрослым был и мог бы постоять за себя.

Особенно памятной была ему неприятная встреча с отцом, когда он, Алексей, после постылого учения у немцев, уже женатым, двадцатитрехлетним человеком возвратился из-за границы. Петр с искренним, подлинно отцовским радушием встретил его, участливо спрашивал, как давались науки, не забыл ли, чему учился.

– Не забыл, – еле внятно отвечал Алексей, опасаясь, что отец захочет экзаменовать его.

– А ну, принеси чертежи, погляжу, как чертил, – поинтересовался Петр.

Что делать?.. Как быть?.. Заставит чертить при себе, а он, Алексей, не умеет. Привезенные чертежи сделаны не им. Как избежать посрамления? Спрятаться, убежать?.. Не зная, что предпринять, он в отчаянии схватил пистолет. Как, куда выстрелить?.. Ага… Правую руку себе прострелить, чтобы чертить нельзя было.

И выстрелил. Пуля миновала руку, но пороховой гарью сильно опалило ладонь. В этом было спасение, – чертить такой рукой, конечно, нельзя.

– Вот… нечаянно… – лепетал он, показывая отцу обожженную руку. – Задел пистолет, когда доставал готовальню, – наспех придумал он.

Страх и ненависть – неизменные чувства, которые испытывал Алексей при отце. Не видеть, не слышать, не знать бы его никогда!

<p>II</p>

Не ладил царевич с отцом, не ладнее было у него и с женой. Не сближала их совместная жизнь, и никакого улучшения к тому не предвиделось. Приехав в Россию, Шарлотта с пренебрежением отнеслась к подобающему ей званию великой княгини и предпочла называться по-прежнему кронпринцессой. Противным был ей русский язык, и она не хотела изучать и понимать его. Не признавала православия; даже самые торжественные церковные службы вызывали у нее, лютеранки, плохо скрываемую усмешку. Ничто не могло возбудить у нее привязанности к русским обычаям и порядкам, а давало лишь повод для осуждения.

От супружеского медового месяца никакой сладости у молодоженов не оставалось, а только все сильнее отдавалась от него горькой отрыжкой взаимная неприязнь. Будучи во хмелю, когда море по колено, Алексей иной раз бесцеремонно являлся в спальню жены, но часто бесприветно уходил прочь, ворча с озлоблением:

– Сердитует, паскуда, не подпускает… Своими бабьими немочами отговаривается… Должно, взбучку хорошую ждет, – сжимал он кулаки, и подмывало, ох как подмывало его проучить строптивую благоверную. Только и удерживало, что много визгу будет, ажно в цесарской Вене прослышится, где австрийской императрицей родная сестра Шарлотты. Получалось так, что в постель к еретичке ложись да помни, чтоб все политично было, чтоб неудовольствия не доставило. Прах с ней совсем! Афросинья в сто раз милее, да и других девок много, а баб – того больше. Кронпринцесса отдалила от своего двора всех русских; прислуживали ей немки, а самым близким человеком была ее родственница принцесса Юлиана-Луиза остфрисландская, которая всячески старалась способствовать разладу между супругами. С ней Шарлотта могла отводить душу на чужбине, сетовать и плакаться на свою все еще неустроенную судьбу. Ничто ее не радовало и нечем было довольствоваться.

Дом, в котором она жила в Петербурге, был выстроен специально для них, молодоженов, но мог только в насмешку называться дворцом, потому что уже требовал большого ремонта. Крыша на нем дырявая, и во время последнего ночного дождя в спальне ее высочества кронпринцессы капало с потолка. Хорошо еще, что мимо постели, но около нее на полу образовалась лужа. Потолок был украшен аллегорической живописью: на нем увитый розами, якобы пылающий жертвенник, и как раз огонь этого жертвенника заливала дождевая вода. По бокам жертвенника дрогли от сырости голыши-купидоны, каждый держа по гербу: один – с русским орлом, другой – с брауншвейгским конем, и между ними была протянута лента с надписью: «Никогда более благородных не соединяла верность». И с нее, с этой надписи, тоже капало. Весь жертвенник покрывало темное сырое пятно; с пламени Гименея стекала грязная и холодная дождевая вода, – слезы проливал бог супружества над ее высочеством.

Знала Шарлотта, что у мужа метресса – девка самого подлого звания, из крепостных; видела ее, приезжавшую к царевичу в Петербург: рыжая, толстогубая, с наглыми глазами, – такая мерзкая тварь! Было бы вполне понятно, допустимо и прилично, если бы царевич имел метрессу (и пусть даже не одну) из высокопоставленного знатного рода, как это водится во всех европейских дворах, но иметь простолюдинку… И Шарлотту передергивало от брезгливости.

А Афросинья с пренебрежением смотрела на нее, гордая тем, что в глазах царевича затмила собой высокознатную кронпринцессу. Это ли не заслуга, не честь для дворовой девки! И как она сладостно убаюкивалась речами царевича Алексея, что он, может быть, по примеру отца, сошлет жену в монастырь, а на ней, Афросинье, женится. Потом это, когда сам царем станет. И Афросинья вполне допускала такую возможность: теперешняя царица Екатерина – тоже ведь из простых, сказывают люди, что портомойкой была…

В особо ласковые минуты царевич ее, рыжую, ненаглядной Фрузой, Фрузочкой называл и ни в грош не ставил перед ней свою постылую иноземку.

В 1714 году от излишнего винопития и от других невоздержанностей у него несколько расстроилось здоровье. Заботливые медики присоветовали ехать на воды в Карлсбад. Царь Петр находился в отъезде, и Алексей написал ему, прося позволения поехать лечиться. Петр разрешил, и тогда ближние царевичу люди в один голос стали твердить, что ему надобно воспользоваться этим случаем, дабы дольше пробыть за границей и тем самым – подальше от отца.

– А когда подлечишься, – говорил Кикин, – напиши отцу, что еще на весну надобно тебе лечить себя, а между тем поезжай хоть в Голландию, хоть во Францию, а то можешь и в Италии побывать, и отлучку свою от отца года на два, а то и на три продлишь.

Отправляясь в Карлсбад, Алексей без всякого сожаления оставлял Шарлотту на восьмом месяце беременности, и она видела, с каким весельем он покидал ее.

Петр знал, что невестка на сносях. Надо было, чтобы при рождении ребенка находились доверенные знатные особы из русских. Опасения ради следовало оберечь рождение истинного дитяти, а не случилось бы какой подмены ребенка или облыжно не считали бы его подмененным, как то о нем самом пустобрехи слух распускали, будто он сын иноземца Лефорта. Надо, чтобы никакого мошенства быть не могло. Петр так и написал об этом Шарлотте: «Я не хотел вас трудить; но отлучение супруга вашего, моего сына, принуждает меня к тому, дабы предварить лаятельство необузданных языков, которые обыкли истину превращать в ложь. И понеже уже везде прошел слух о чреватовстве вашем, того ради, когда благоволит бог вам приспеть к рождению, дабы о том заранее некоторый анштальт учинить, о чем вам донесет г. канцлер граф Головкин, по которому извольте непременно учинить, дабы тем всем ложь любящим, уста загорождены были».

«Анштальт», о котором говорил Петр, заключался в том, чтобы свои люди, жена графа Головкина, генеральша Брюс и Ржевская, носившая шутейный титул князь-игуменьи, находились неотлучно при кронпринцессе. Эти дамы присутствовали при рождении у нее дочери царевны Натальи, и Ржевская так описывала царю свое пребывание у Шарлотты: «По указу вашему, у ее высочества кронпринцессы я и Брюсова жена живем и ни на час не отступаем, и она к нам милостива. И я обещаюсь самим богом, ни на великие миллионы не прельщусь и рада вам служить от сердца моего, как умею. Только от великих кумплиментов и от приседания хвоста и от немецких яств глаза смутились».

Кронпринцесса написала многомилостивому своему свекру, что так как она «на этот раз манкировала родить принца, то надеется в следующий раз быть счастливее».


Скоро пролетела пора лечения царевича Алексея на водах Карлсбада, а продолжать находиться там дальше не представлялось возможным. Случилось бы, что царь Петр запросил местных лекарей о здоровье сына, ведь не скрыли бы они, что он вполне поправился, а потому и ненадежно было обращаться к отцу с новой просьбой о дополнительном пребывании за границей для ради поправления здоровья.

Алексей помнил советы и предостережения Кикина, но как быть – не знал. Возвращаться в Россию не хотелось, но и задерживаться без спроса отца было боязно, а обращаться опять с просьбой – противно. И после некоторых раздумий решил возвратиться домой.

Повстречался он в Петербурге с Кикиным и не то с радостной встречи с ним, не то от великого огорчения, что приехал в отвратный сей Петербург, крепко выпил и удрученно говорил:

– Чую, быть мне пострижену в монастырь, снилось такое, и буде я своей волею не постригусь, то неволею постригут же. И не то что жду ныне этого от отца, а и после него того же мне ждать, что было Василию Шуйскому. Мое житье худое.

– Василий-то Шуйский до монашества царем был, а ты еще на трон не садился, – пробовал развеять его мрачные мысли Кикин. – Ты скажи, был ли кто у тебя в Карлсбаде от двора французского?

– Никто не был.

– Вот то и плохо. Жалко, что с французами не видался и к ним не поехал. Французский король доброй души, он изгнанных королей под своей протекцией держит, а тебя ему вовсе не великая трудность держать. Ну, теперь о том нечего говорить, того не воротишь. Думать надо, как тебе дальше тут быть.

– А так и быть… Отец, бог даст, не больно скоро вернется, сталоть, дни мои будут, – болезненной усмешкой кривил Алексей губы. – Стану жить – каждой минутой пользоваться, чтобы мне угодной была.

– Ну, хоть так пока, – посмеялся Кикин. – За это давай еще выпьем.

Никакой радости не проявил Алексей, мельком взглянув на новорожденную дочь Наталью.

– Девка… – недовольно произнес он и отвернулся.

Он продолжал неумеренно пить, хвастливо сообщал жене, у каких девок был, становился все невоздержаннее на язык. Грозил:

– Когда случится то самое, что должно случиться, – намекал он на смерть отца, – то друзья батюшки и мачехи испытают сидение на колу… Флот огнем спалю, а Петербург сей погрузится в свои болотные хляби. Он мне не надобен. Мне Москва дорога. Она всю землю переживет. Будет так, обязательно будет!

Прибывшая из Москвы Афросинья стала у него полноправной хозяйкой и нисколько не стеснялась при встречах с кронпринцессой Шарлоттой.

– Вот еще! Я в услужении у государя царевича нахожусь. Его воля меня держать, ему одному подчиняюсь, а больше знать никого не хочу, – в любую минуту могла заявить она.

III

Кронпринцесса Шарлотта сдержала свое слово: в октябре 1715 года родила сына. Она радовалась, что дала России наследника престола, а царю Петру внука, которого во имя деда и нарекли Петром. Но не очень-то обрадовались этому дед с бабкой, а скорее наоборот. Екатерина сама была на сносях и в скором времени должна была разродиться. Кем?.. А бог даст – может, тоже сыном, своим наследником престола. Зачем тогда нужен тот?..

Рождение сына несколько сблизило Алексея с женой. Эх, не в Москве они, а то бы там о столь знаменитом событии какой бы трезвон колокольный был! Во весь большой звон, по сигналу с колокольни Ивана Великого, ударила бы первопрестольная, вот бы гул пошел!

Все, казалось, было на радость, но и горе уже переступило порог. Поспешила Шарлотта подняться с постели, чтобы принимать поздравления, и вскоре почувствовала недомогание, неожиданно обернувшееся роковым исходом. Лекарям не пришлось недоумевать и теряться в догадках, что такое случилось. Ясно было, что это родильная горячка, против которой они были бессильны, и объявили кронпринцессу безнадежной. Больная сознавала свое положение и высказывала последние пожелания, чтобы при детях, заменяя им мать, находилась остфрисландская принцесса Юлиана-Луиза.

Царь Петр в эти дни был сам болен, но превозмог болезненное состояние и посетил умирающую невестку, да только чем, какими словами мог он утешить ее, уходящую из жизни такой молодой?..

Радость, посетившая было дом царевича Алексея, сменилась оглушившим его горем. Казалось, что семейная их жизнь пойдет в добром согласии, а вместо того неотвратима навечно разлука с женой, ставшей вдруг такой близкой и дорогой. Ведь она доброй была, а если когда «сердитовала», то на это имелись причины, крывшиеся в его несомненной виновности.

Алексей находился при умирающей до последней ее минуты, рыдал и падал в обморок от отчаяния.

Не все верили, что именно болезнь свела в гроб кронпринцессу, нет, печаль ее доконала. Деньги на содержание получала неаккуратно и постоянно была в нужде; не могла вовремя прислуге платить, задолжала у всех купцов. А что царица Екатерина не приходила навестить больную, так то было от злобной зависти – зачем кронпринцесса наследника родила. Злоречивых языков было много.

Недомогание, одолевавшее в те дни царя Петра, оказалось настолько серьезным, что вызывало у приближенных людей опасение, не последовал бы государь за невесткой. Находясь в полубредовом состоянии, он словно слышал зловещие голоса: «Умрешь, и все порушится после тебя. Россия возвратится к своему прежнему дремучему варварству. Некому будет дела твои продолжать». – «Как же так? У меня есть наследник, сын», – возражал Петр тому недоброхотному голосу. И раздумывал: пусть Алексей не обладает такими задатками, кои развиты в отце, но ведь знает же он, что Россия теперь обновленная, сильная. Одержаны большие победы как над иноземным врагом, так и над бородатым невежеством своих подданных.

Вспомнилось Петру, как совсем недавно, после спуска нового корабля, принимал он участие в дружеском застолье своих корабельщиков, и один из них, по фамилии Мишуков, сидевший как раз по правую руку, задумался, несколько сморенный «Ивашкой Хмельницким», и вдруг горько заплакал. Он, Петр, участливо обратился к нему узнать о причине его слез, и Мишуков сказал, что сидят вот они все вместе – и царь, и его работные люди; на Неве и на взморье видны корабли флота российского, сильная крепость построена в новой столице, а как подумал он, Мишуков, что здоровье государя слабеет, то и не мог удержаться от слез. «На кого нас покинешь?» – с тоской спрашивал он. «Как – на кого?.. У меня есть наследник, царевич Алексей», – ответил он, Петр. «Ой, да ведь он глуп, все расстроит!» – проговорил Мишуков, но в грубой его откровенности была сущая правда. Надо было сгладить шероховатую непочтительность его слов, и он, Петр, хлопнув Мишукова рукой по затылку, с усмешкой сказал: «Дурак, при всех этого не говорят». А ведь правду, горькую и обидную правду сказал тот Мишуков.

– Ограбил бог меня сыном, – вырвалось вслух у Петра. – Где сын? В «нетех»…

И единственно, что оставалось для ограждения всего свершенного, это отвести руку, готовую замахнуться на содеянное и достигнутое им, царем Петром, – отстранить Алексея от наследства на царство. Давно уже не тайна его отвращение и ненависть к отцовским делам, значит, надо не дать ему эти дела погубить.

В день похорон жены Алексей получил от отца письмо, озаглавленное – «Объявление сыну моему». Наряду со множеством упреков о нерадении Алексея к военному делу Петр в пространном своем послании говорил: «Горесть меня снедает, видя тебя, наследника, весьма на правление дел государственных непотребного (ибо бог не есть виновен, ибо разума тебя не лишил, ниже крепость телесную весьма отнял: ибо хотя не весьма крепкой природы, обаче и не весьма слабой); паче же всего о воинском деле ниже слышать хощешь, чем мы от тьмы к свету вышли, и которых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю, чтобы охочь был воевать без законные причины, но любить сие дело и всею возможностию снабдевать и учить, ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона… (Упреки, упреки…) Не имея охоты ни в чем обучаться и так не знаешь дел воинских. Аще же не знаешь, то како повелевать оными можеши и как – доброму доброе воздать и нерадивого наказать, не зная силы в их деле? Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть. Слабостию ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон: ибо не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может… Я есмь человек и смерти подлежу, то кому насаждение и уже некоторое возрождение оставлю? Тому, иже уподобился рабу евангельскому, вкопавшему талант в землю (сиречь все, что бог дал, бросил)! Еще ж и сие воспомяну, какого злого нрава и упрямого ты исполнен! Ибо, сколь много за сие тебя бранил, и не точию бранил, но и бивал, к тому же сколько лет почитай не говорю с тобою; но ничто сие успело, ничто пользует, но все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только б дома жить и им веселиться, хотя от другой половины и все противно идет. Однако ж всего лучше, всего дороже! Безумный радуется своею бедою, не ведая, что может от того следовать не точию тебе, но и всему государству. Что все я, с горестею размышляя и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, за благо изобрел сей последний тестамент тебе написать и еще мало подождать, аще нелицемерно обратиться. Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный, и не мни себе, что один ты у меня сын, и что я сие только в устрастку пишу: воистину исполню, ибо за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя непотребного пожалеть? Лучше будь чужой добрый, неже свой непотребный».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55