Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великое сидение

ModernLib.Net / Историческая проза / Люфанов Евгений Дмитриевич / Великое сидение - Чтение (стр. 2)
Автор: Люфанов Евгений Дмитриевич
Жанр: Историческая проза

 

 


Но как долго ни быть тут, а все же надобно уходить. И, еще раз окинув взглядом свою молельную горницу, переступила царица Прасковья порог, выходя из нее.

Приятно было ей опять и опять слышать и видеть людскую безутешную скорбь, а потом подошла минута – и форейторы повели ее, царицу Прасковью, под руки и бережно помогли ей втиснуться в раскрытую дверцу кареты. Там ее уже дожидались Катерина, Анна и Парашка, чтобы ехать в кремлевский Успенский собор на молебен о ниспослании благополучия в дальнем пути.


И сама царица Прасковья, и Катерина с Парашкой усердно молились, а Анне наскучило поклоны класть, шепнула матери:

– Помираю как пить хочу. К тетеньке Марфе сбегаю, напьюсь у нее, – и словно сквозным ветром вынесло ее из собора.

Нахмурила было царица Прасковья брови на своевольницу, но почувствовала, что и сама жаждой томится, – среда, постный день, соленую рыбу ели, – кваску или водицы свеженькой хорошо бы испить. И не очень-то стала на нетерпеливую Анну гневаться, только покривила губы в усмешке: «Тетеньку обрела!..» А какая Марфа родня?! Случайно без году неделю посчастливилось ей царицей пробыть, да тут же, похоже, и спохватился господь, что зазря наделил ее такой завидной судьбой, и укоротил ей царственный срок. После венчания с царем Федором только два месяца полновластной царицей значилась, да в те же семнадцать ее годов вдовкина участь к ней подоспела. Недолго поцарствовал Федор, скончавшийся на двадцать первом году от рождения. Может, как раз молодуха-жена и надорвала его слабосильную жизнь. Ей ведь что! Только бы он тешил ее, толстомясую.

Скончался царь Федор в 4 часа пополудни. Тремя унывными ударами в большой соборный колокол известили об этом событии московских градожителей. И не знала Марфа, как ей во вдовстве вести себя: то ли голосить по умершему, то ли, поджав губы, стойкость выдерживать? Подобает ли ей, царице, как бабе простой, реветь?.. «Ох, грехи, грехи… Царство небесное упокойнику царю Федору Алексеевичу», – вздохнув, перекрестилась в его память царица Прасковья. Уже много лет тому миновало. И как раз тогда, близко к той поре, встала под брачный венец со своим убогим суженым, Иваном-царем, она, Прасковья Федоровна, и тоже потом овдовела. С годами пожухла ее былая свежесть и красота, но царственное величие сохранилось во всей осанке, не то что Марфуткина простоватость, у которой будто мимолетным сонным видением вся ее царственность промелькнула.

– Ох, грехи, грехи… – еще раз глубоко вздохнула царица Прасковья.


У палат царицы Марфы Анна увидела двоюродного братца царевича Алексея. Он стоял у крыльца, грыз волошские орехи и, слушая гул церковных колоколов, смотрел в замоскворецкую даль.

– Здравствуйте, братец, – подошла к нему Анна и похвалилась: – Мы в Петербург завтра едем.

Алексей недоуменно посмотрел на нее и осуждающе спросил:

– Вроде радуешься?

– А как же?! В Петербург ведь!

– Провалиться б ему в болотную трясинную топь на веки веков! – как зловещее заклинание, сквозь зубы проговорил Алексей. Он стиснул челюсти, разгрызая орех, и сморщился, заплевался: орех оказался горький, гнилой. Вытер ладонью губы и протянул Анне оставшиеся в горсти орехи. – На, грызи.

– Чать, Петербург-то столицей будет, – поддразнивая его, сказала Анна, и звонко щелкнул орех на ее зубах.

– Столицей… – скривил Алексей губы. – Да разве Москву с тем болотом сравнить?

– А мы все равно Москву редко видим. Только и приезжаем когда в Успенский собор. Как вот нынче.

– У вас и в Измайлове хорошо, – вздохнул Алексей.

– Ну уж… – оттопырила Анна губу, сдувая с нее приставшую скорлупу. – Мы вчерашним днем к Ромодановским, к тетеньке Анастасье ездили, так дяденька Федор Юрьевич говорил, какие антиресные потехи государь в Петербурге велел завести. Вроде как зверильницы, чтоб монстрам там быть. Дяденька Федор Юрьевич к ним туда шестипалого мужика об одном глазу отвезти велел. У нас в Измайлове для потехи всякие слепые, хромые, горбатые, а дяденька-государь хочет таких набрать, чтоб гораздо чуднее были.

У Алексея участилось дыхание, по лицу поползли красные пятна. Бегло оглядевшись, – не подслушает ли кто, – отчаянно осмелев, сдавил он голос до злобного шепота, чтобы не сорваться на крик:

– Сам он – монстр, хоть и отец мне родной… Все люди как люди живут, цари как цари, а он… изо всех шутов шут, изо всех уродов урод. Самый первый монстр он. Монстр, монстр! – озлобленно повторял Алексей. – Новости все выдумывает, чтоб еще невиданней было…

Анна вобрала голову в плечи и, надув щеки, фыркнула и залилась не по-девичьи басистым смехом. А Алексей продолжал:

– Он, Аннушка, самодержец, всю Россию в кулак зажал, заставляет всех трепетать, а сам пауков да тараканов боится. Ты ему там, в Петербурге, невзначай когда-нибудь подпусти их, увидишь, как он задрожит.

– Ой, братец… Уморили… – смеялась, хохотала Анна.

– Написал мне, чтоб опять учиться ехал. Либо к немцам, либо к голландцам, – сообщал Алексей. – Помру я со скуки там. Москва постоянно сниться мне будет… Аннушка! – схватил ее за руку. – Благодать-то какая у нас! А там ведь и колоколов не услышишь. Как подумаю об отъезде, так сердце заходится, – откровенничал с ней Алексей и вдруг спохватился: крепко, до боли, – аж поморщилась Анна, – сжал ее руку и угрожающе предостерег: – Смотри, не сболтни когда, про что говорил. Я ведь все равно отопрусь, а тебе лихо будет. – И пристально, испытующе посмотрел на нее. – Слышь?

– Слышу, – отвела она глаза в сторону.

– Смотри, говорю! – еще раз пригрозил он.

– Сумятливый вы, братец, какой, – неодобрительно заметила Анна и стала подниматься по ступенькам крыльца.

Было с чего Алексею стать сумятливым в этот день. Шепнула ему утром тетка царевна Мария, чтобы он пришел к царице Марфе, где уже не раз бывали их тайные встречи. Пришел он, и Марфа передала ему письмо от матери, опальной царицы Евдокии Федоровны, во иночестве Елены, по приказу мужа, царя Петра, насильно постриженной и заключенной в суздальский Покровский девичий монастырь. Держал Алексей в дрожащих от волнения пальцах листок с криво нацарапанными строчками знакомого почерка, и сумятило его душу. Мать писала ему:

«Царевич Алексей Петрович, здравствуй! А я, бедная, в печалях своих еле жива, что ты, мой батюшка, меня покинул, что в печалях таких оставил, что забыл рождение мое. А я за тобой ходила рабски. А ты меня скоро забыл. А я тебя ради по сие число жива. А если бы не ради тебя, то бы на свете не было меня в таких напастях и в бедах, и в нищете. Горькое, горькое мое житие! Лучше бы я на свет не родилась. Не ведаю, за что мучаюсь. А я же тебя не забыла, везде молюсь за здоровье твое пресвятой богородице, чтобы она сохранила тебя и во всякой бы чистоте соблюла… А ты, радость моя, чадо мое, имей страх божий в сердце своем. Отпиши, друг мой Олешенька, хоть едину строчку, утоли мое рыдание слезное, дай хоть мало мне отдохнуть от печали, помилуй мать свою и рабу, пожалуй, отпиши! Рабски тебе кланяюся».

Это письмо подливало масло в огонь. Все враждебнее относился Алексей к отцу, и в порыве накипавшей на него злобы за мать, за ненавистные преобразования, вводимые им в жизнь, покаялся однажды Алексей своему духовнику, протопопу Верхоспасского собора Якову Игнатьеву, что желает смерти отцу. «Бог тебя простит, – благосклонно положил духовник свою руку на голову Алексея. – Мы все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много… И не забывай, вьюнош, невинную жертву отцова беззакония несчастную родительницу свою, и помни еще, что тебя любят в народе и молятся за тебя – надежду российскую».

Страшится отец, что шведский король на Москву пойдет. Из боязни этого велит город крепить, и ему, Алексею, приказал наблюдать за теми работами. А пускай бы швед и пришел! Не пауков с тараканами подпустить бы, а… Чтоб не проснулся и не встал никогда… Учинил бы кто-нибудь такое ему… Того же хочет и духовный отец… И пускай, пускай швед придет. Замириться с ним можно будет легко – отдать весь добытый чухонский край с морем и болотами. Не для чего на краю света России быть. С избытком и допрежнего своего государства.


После молебна Катерина с Парашкой тоже побежали к тетке Марфе, а сама царица Прасковья в сопровождении митрополита, викарного архиерея и других лиц священного чина направилась к собору Вознесенского девичьего монастыря, что стоял на Спасской улице – главной улице кремля. Тот монастырский собор служил усыпальницей великих княгинь и цариц, и чаялось царице Прасковье, что, когда придет к тому срок, и ее место упокоения будет тоже под теми же плитами, под которыми в давние времена погребена основательница монастыря княгиня Евдокия – жена князя Дмитрия Донского, а последней из цариц – Наталья Кирилловна, мать царя Петра. Она была мачехой Ивану-царю, значит, и ей, Прасковье, приходилась родней. Вот бы, думалось, поблизости к ней и примоститься потом, после смертного часа, на свой собственный вековечный покой. Тут бы тебе и поклонение и поминовение, а ну как в заведомо постылом Петербурге придется руки сложить да и оказаться после того вчуже ото всех – вот она, беда из всех бед.

И митрополит, и викарный думали, что прошибала царицу Прасковью слеза в благоверную память о покойной государыне Наталье Кирилловне, а всплакнула Прасковья о самой себе, о своей посмертной судьбе.

Из Вознесенского собора прошла в собор Михаила Архангела, куда двенадцать лет тому назад принесен был ее супруг царь Иван и где в течение шести недель каждодневно десять царедворцев охраняли его, а потом похоронили убогого царя Ивана подле брата, тоже убогого царя Федора. В низком поясном поклоне склонилась перед их гробницами царица Прасковья, молитвенно прошептав богу покоить помянутых царей со святыми в небесном их царстве.

Прощалась она с московским кремлем, и провожал ее перезвон церковных колоколов, словно на преждевременном отпеве: слезливо всхлипывали самые малые, тонкоголосые колокольцы; ныли, стонали другие, многопудовые, и покрывал все их подголоски и голоса своими гулкими вздохами самый большой колокол на Иване Великом, называемым Реутом.

Вот уж, поди, неисчислимо сколько небылиц на Руси наговорено было, когда его отливали, чтобы он зычным таким удался.

<p>IV</p>

Годы вдовства не приносили царице Прасковье печалей. Утвердившись в своем единовластии, царь Петр неизменно оказывал ей уважение и выполнял ее просьбы. Пожелала царица Прасковья после мужниной смерти покинуть кремль, и Петр отдал ей Измайловский дворец вместе с селом и со всеми прилегающими к поместью угодьями, а для управления тем обширным измайловским хозяйством и для удовлетворения других царицыных нужд закрепил за ней в ее постоянное и полное распоряжение расторопного Василия Алексеевича Юшкова, назвав его главным дворецким. К тому же Юшков не то чтобы воспитателем, а все же вроде как дядькой при малолетних царевнах стал значиться. Царица Прасковья обстоятельно рассудила: не надо ему в стороне от них быть. В иную минуту прижалеет их, по головке погладит, какой-нибудь сладостью угостит, – не чужой ведь им!

Благоволила к нему Прасковья Федоровна, одаривала за труды его, когда – деньгами, а когда – драгоценными камешками, питала с собой за одним столом.

Василий Юшков в помощь себе взял верного человека, определив его ключником, чтобы тот наблюдал за сохранностью и возвратом на свое место после стола серебряной, медной и оловянной посуды в случаях приезда каких гостей с их прислужниками; следил бы, чтобы челядь эта вела себя пристойно, и не очень-то церемонился, если следовало кого-нибудь из подозрительных обыскать. Ключник должен был также учитывать все расходы по хозяйству, заботиться, чтобы хлебники и повара были гоже накормлены, а остатки кушаний с большого стола были бы отданы придворному люду.

Наступали новые времена. Теперь в воспитании молодых девиц требовался политес в обхождении и другие разные тонкости. И непременно учить надо было их. Из-за государственных непереводящихся дел царь Петр не мог приглядеть за обучением собственного сына, не имел он возможности вникать и в воспитание дорогих племянниц. Знал, что при них находится немец. – ну и хорошо! И мать, царица Прасковья, тоже была довольна. Ан оказалось, что этого мало. Немец заявил, что для полного развития царевен необходим еще и француз, и царица Прасковья приказала нанять за триста рублей в год француза Стефана Рамбурха, чтобы он всех трех царевен французскому языку, танцевальному искусству и изрядному обхождению обучал.

Пять лет бился с ними француз, но науки плохо прививались царевнам. Французской грамотой ни одна из них не владела настолько, чтобы могла писать, да и изъяснялись они на чужом языке весьма плохо. Катерину одолевал неуемный смех, когда требовалось французское слово произносить как бы в нос. А за Катериной фыркала Анна и смешливо повизгивала Парашка. Зачастую урок в этом смехе и проходил. Что же касалось танцев, то к ним царевны оказались положительно неспособными, а в особенности младшая царевна, слабая и болезненная: то у нее в ухе стреляло, то зубы болели, а то золотушный чирей на шее вскакивал. Анна – тяжела и неповоротлива; подвижнее была Катерина, но ей слух изменял, музыкального ритма не могла уловить.

В Измайловском дворце покои были со сводами и толстыми железными решетками на окнах. В этих покоях размещались десятки челядинцев, составлявших двор и свиту царицы. К дворцу примыкали кладовые, поварни, медоварни и винные погреба, а на южной стороне дворца надстроены были брусчатые хоромы – жилье самой царицы с царевнами и самыми приближенными боярынями. С утра до вечера дворец оглашался разноголосым пением всевозможных птиц, а когда, ближе к сумеркам, птицы умолкали, то слышалось заунывное пение нищих богомольцев или выкрики дурок и дураков, забавлявших царицу и верховых приживалок, ходивших в платьях смирного темного цвета, в отличие от шутов и шутих, карлов и карлиц, разряженных в яркие и пестрые одеяния. На утеху царице Прасковье во дворце проживали также арапы, арапки, маленькие калмычки, горбуны, хромые, кривые калеки и едва передвигавшиеся уродцы. Наскучив забавляться ими, царица Прасковья иногда отводила душу за картами, а в послеобеденный час любила подремывать на домовых качелях с обшитыми атласом веревками и ватным сиденьем со спинкой, обтянутыми малиновым бархатом.

Множество разнообразных примет, вера в сон и чох, во всевозможные заклинания наполняли дни постоянных и кратковременных поселенцев дворца, его жизнь, предводительствуемую сухоруким Измайловским вещуном и провидцем с бельмом на глазу – Тимофеем Архипычем, почитаемым чуть ли не за святого самой царицей Прасковьей.

Ну, а когда случалось, что в Измайлово к царице-невестке жаловал в гости деверь-царь Петр Алексеевич, то всю дворцовую челядь шутов и шутих, дурок и дураков словно ветром сдувало.

Как тараканы – в потаенные щели, забивались они в клети да подклети, под лестницы да под переходы, а то и убегая прочь со двора, страшась показаться неласковому к ним царю.


Измайлово было прежде поместьем тишайшего царя Алексея Михайловича. Каменный пятиглавый собор со слюдяными оконцами стоял на холме у дворца, являя собой как бы знак благочестия царя Алексея. Но о соборной колокольне, служившей и смотровой башней, шла недобрая слава. В средней палате той башни чинились суд и расправа над непокорными, и неподалеку от колокольни стояла виселица, на которой редко один, а то два и три осужденных удавленника друг перед дружкой покачивались.

Во дворце были покои для самого царя, для царицы, больших и малых царевичей и царевен, – у тишайшего родителя было четырнадцать человек детей. В тех покоях, сложенных из свежеструганных сосновых бревен, многие годы не выветривался стойкий смолистый дух. По всем внутренним лестницам, ходам и переходам тянулись перила с точеными балясинами, чтобы было за что вовремя ухватиться, не споткнуться и не упасть. Над крылечками – шатровые верхи, крытые тесом «по чешуйчатому обиванию».

По приказу царя для пашен и сенокосных угодий окрест было сведено несколько сот десятин леса, и на полях в кругозоре одна от другой поставлены смотровые вышки для наблюдения за работавшими крестьянами, которых в страдную пору нагоняли близко к тысяче человек. Царскому хозяйству надлежало быть в образцовом порядке, о чем усердствовали надсмотрщики, устрашая рабочих людей нещадным боем, застенком да колодками, а попутно донимали их нескончаемыми поборами для ради своей наживы. Всем окрестным крестьянам, работавшим на царя, беспрестанно приходилось быть в бедствии и унынии, а измайловским – того пуще. Жизнь на виду у царя требовала от них, несмотря на тяжелые работы и строгие взыскания, быть всегда улыбчатыми, дабы не смущать царских глаз смурным видом. Следовало и самим крестьянам, и их избам выглядеть нарядными и пригожими; когда захочется царю и его семейству, водили бы девки и парни перед дворцом хороводы и умильные пели песни. Да, гляди, не вой, а пой! За худое веселие – батоги. Тяжкий труд, поборы и всевозможные притеснения для многих измайловских крестьян выходили «из сносности человеческой» и заставляли искать спасения в бегах, потому как близко царя – близко смерти.

Наезжал царь-государь и в другие подмосковные села: Коломенское, Голенищево, Всевидово, Воробьево, Покровское, – ездил туда с ночевками, нередко всем семейством, с боярами и всегда с бесчисленными прислужниками. Впереди двигался постельный возок, сопровождаемый постельничим, дворецким и стряпчим, за ним – триста дворцовых жильцов на нарядно украшенных лошадях, по три в ряд; за ними – триста конных стрельцов, по пяти в ряд; за стрельцами – пятьсот рейтаров в штанах с лампасами и кожаной обшивкой; за ними – двенадцать стрелков с долгими пищалями; за стрелками – конюшенного приказа дьяк, а за ним – государевы седла: жеребцы – аргамаки и иноходцы – в большом наряде, с цепями гремячими и подводными, седла на них под цветными коврами. Перед самим царем у кареты – боярин; подле кареты по правую руку – окольничий. Ехал царь в английской карете шестериком, кони в золоченой сбруе и с перьями. На ином иноходце попона аксамитная, начелки, нагривки и нахвостник расшиты шелками да многоцветным бисером. А на возницах – бархатные кафтаны и собольи шапки. Вместе с царем в его карете – четверо самых приближенных родовитых бояр. Царевичи – в изукрашенной карете-избушке, тоже запряженной шестериком, а с ними – дядьки и окольничий. А по бокам избушки – стрельцы, а за ними – стольники, спальники и другие служилые люди. За царевичами ехала царица в карете, запряженной двенадцатью лошадьми, в окружении боярынь-мамок, за царицей – большие и малые царевны, а за ними – казначеи, постельницы и кормилицы, – всего карет близко к сотне. Главной целью загородных поездок царя была любимая им потеха – охота. Охотился он на птицу, но жаловал и на медведя ходить.

Не дай-то бог, если случалось, что царскому неоглядному обозу кошка, заяц, заблудший монах либо поп попадались навстречу или дорогу перебегали, – не миновать неудаче и даже несчастью быть, в пору хоть назад вертаться, и тогда мигом слетало с царя все его тишайшее благодушие.

Для царской потехи и в самом Измайлове был большой зверинец. Царь и его приближенные любили тешиться травлей медведя собаками или борьбой с ними охотника, вооруженного только рогатиной.

Вместе с сельским стадом на Измайловском лугу паслись прирученные лосихи; в загонах были олени, вепри, дикобразы, ослы. На птичьем дворе ходили фазаны и пышнохвостые павлины, забиравшиеся летом спать на деревья. На протекавших в обширных царских поместьях речках было устроено много запруд и поставлены водяные мельницы, а в водоемах плавали лебеди, китайские гуси и утки; в прудах разводилась рыба, и был специальный пруд, из которого добывали для лечебных целей пиявок.

Недалеко от села Стромынь было место, называемое «Собачья мельница». Там для царя Алексея Михайловича выстроен деревянный Преображенский дворец, в котором царь иногда тоже проживал в летнюю пору. Приманивала его охота в соседнем лесу на зайцев и лис. Особенно любил царь охоту соколиную, и дрессировщики соколов – сокольники – жили тут же, на лесной опушке.

Но как ни потешна, ни увеселительна была охота, а все же и утомляла она царя. Приятно было ему возвратиться в то же Измайлово, где с устатка хорошо поспать и поесть, а для проминки ног постоять всенощную или обедню в соборе и, после усердной молитвы, принимать у себя гостей, угощая их до отвала и до полнейшего опьянения.

Царская жизнь была сытной. Всегда имелись в изобилии мясные, мучные, крупяные и другие припасы, доставляемые из ближних и дальних вотчин. А понадобятся, к примеру, орехи – за год четвертей двести их расходуется, – стряпчие хлебного двора отправляются в Тулу, Калугу, Кашин, чтобы по торгам и малым торжкам сделать необходимые закупки. И скачут к воеводам юнцы с грамотами-указами, чтобы целовальники готовили амбары для приема орехов и дальнейшей их переправы в Москву. В Можайске и в Вязьме у посадских и иных обитателей, владевших садами и ягодниками, покупался ягодный и фруктовый припас, а в Астрахани были свои виноградники, и там выделывались на царский обиход винные пития.

Незадолго до своей смерти, словно бы чуя остатние дни пребывания на земле, царь Алексей Михайлович стал особо часто в потешных хоромах устраивать веселые вечера, на которые сзывались приближенные бояре, думные дьяки и иноземные посланники. На столах было обилие блюд с изысканными кушаньями и множество вин. Хозяин-царь и его гости наедались до тяжелой одышки и развлекались музыкальными увеселениями: немчин на органе играл, другие игрецы в сурну дули да в литавры били, а то – устраивали гости состязания в силе и ловкости, но, будучи обремененными после великой сытности и опьяненные многими винами, не могли из-за бессилия удержаться на ногах. Иноземцы оставались очень довольны такими вечерами, и так были приятны им кушанья, что просили несколько блюд отправить своим женам, а конфеты совали себе в карманы.

Веселился-веселился царь-государь, и как такое могло приключиться, что вдруг занемог, а от лекарств стало ему еще хуже, словно в них была отрава какая. Но этого быть никак не могло: всякое лекарство отведывал сперва сам лекарь, потом – приближеннейший боярин, воспитатель царицы Натальи Кирилловны, Артамон Матвеев, а после него – дьяки государевы да еще князь Федор Федорович Куракин, и всякое лекарство с избытком готовилось, чтобы хватило на пробу всем. А после того, как царь его принимал, оставшееся в склянице допивал на его глазах опять же Артамон Матвеев. Все живыми-невредимыми оставались, а государь всея Великие, Белые и Малые Руси скончался, сей суетный свет оставил, отдав богу царственную свою душу.

За гробом его, в Архангельский собор, несли в креслах нового государя – болезненного Федора Алексеевича, за ним в санях ехала царица-вдова Наталья Кирилловна.

После смерти царя Алексея Михайловича в Преображенском дворце стала жить его вдова, царица Наталья Кирилловна, с сыном Петром, который играл там потешными солдатами в военные игры, а потом стал плавать по речке Яузе да по ближним и отдаленным озерам.


Как ни убоги были цари Федор и Иван, а Измайлово не захирело при них. Сады и ягодники разрослись под присмотром умелых садовников, и птица в птичниках не перевелась, и рыба в прудах, и по загонам звери не передохли, – исполнялся наказ каждодневно подкармливать их. А когда поселилась в Измайловском дворце царица Прасковья, вовсе все здешние угодья и заведения становились год от года добычливее. Краше делалось и само царское подворье с расставленными на нем там и сям затейливыми беседками, изукрашенными дворцовыми изографами. Своя маслобойня, винокурня и пивоварня поставлены; нивы урожаями радовали; сколько птицы и самолучшей породы скота умножено, – и все это кинуть ради необжитого чухонского болота, где всей живности, может, только одни лягушки… Тьфу!

И не поехать царице Прасковье никак нельзя, хоть ты криком кричи. Только и надежды, что придется всем Измайловом управлять единокровному братцу Василию Федоровичу Салтыкову, а постельничего Василия Юшкова от себя никак нельзя отпускать, не то потом его не докличешься.

– О-ох-ти-и…

<p>V</p>

Все придворные и дворовые, со всего Измайлова собравшиеся люди пали на колени на замусоренную и пыльную землю в час отъезда царицы Прасковьи в далекий путь. Бывший подьячий, старик с бельмом на глазу и отсохшей рукой, Тимофей Архипыч, слывший за Измайловского провидца, на коленях дополз до царицыной кареты мимо потеснившегося люда, воздел остатнюю руку и, потрясая ею, хрипло провозгласил:

– Государыня-мати! Сойди во граде новом на землю, тобой не ступаемую, и поклонись там дщери своей Прасковье Ивановне, предбудущей королевне великой и всемогущей. И единожды чадо прими от нее, и паки и паки прими, окружи себя внуками многими и любимыми. И поклонись земно Анне, светлому и святому лику и сану ее. Погреби в сердце своем суетную мирскую дщерь Анну, но возгласи ее во схиме Анфисою…

Царица Прасковья Федоровна вдруг испугалась: ну, как еще чего напророчит. Отмахнулась от него рукой.

– Поезжай! – крикнула форейтору. – И зашумела на дочерей: – Чего рты поразинули?.. – и торопливо перекрестила карету изнутри.

Шестерня, запряженная цугом, тронулась с места. За царицыной каретой потянулся многолошадный, многотележный обоз. Тимофей Архипыч замер на месте с полуоткрытым ртом, не успев ничего провещать Катерине.

За царицыной каретой бежали старые, молодые, ковыляли, подскакивали хромые, гурьбой двигались серые, сивые, оборванные, горбатые, многоязыко крича и взвывая от неизбывной тоски. Тянула вослед отбывавшей царице Прасковье свои коростяные руки смрадная и убогая людь.

– Не забудь… Не спокинь…

А на царицыном подворье снова и хрипло и визгливо, неумолчно ярились собаки.


Еще так недавно ей, царице Прасковье, мнилось: продли бог ее годы хоть до полного века, жила бы она и вживалась в свое Измайлово, не зная, не видя, не слыша, что делается окрест. Всем довольна была и ни на что больше не зарилась. И своим дочерям такое ж внушала – иметь меру в помыслах, как и меру в делах, не предаваясь жадным хотеньям.

Да. Уж так-то ладно и хорошо прожила она все годы в Измайлове, что при разлуке с ним можно только грустно вздыхать. Стоило, бывало, выйти ей на крыльцо своего дворца и – тут как тут – пестрой шумливой гурьбой все ее любезные сердцу придворные приживальщики: кто – в овчине навыворот, кто – под стать чистому эфиопу сажей мазанный-перемазанный; лысый ветхий старик – в цветастом девичьем сарафане, а баба – в бороде и в усах. Одни через голову кувыркаются, другие – дерутся; кто козой либо овцой заблеял, а кто по-петушиному закукарекал, – и не хочешь, а развеселишься и засмеешься. Вынесут ей, дорогой царице Прасковье Федоровне, царское ее сиденье под балдахином, чтобы солнце подрумяненный лик не припекало, подоткнут под бока подушки, – отдыхай, развлекайся, матушка-государыня. А если наскучит такое веселье, можно суд-расправу чинить. Ежели в какой день и не окажется подлинно виноватого, то любого придворного как бы в назидание на предбудущие времена можно кнутом постегать. Иной так смешно по-заячьи верещит, что и сам палач рассмеется.

Деля время между такими забавами, церковными службами, гаданиями и предсказаниями юродивых, живя унаследованной дедовской стариной, царица Прасковья в то же время умело подлаживалась ко вкусам и требованиям своего царственного деверя Петра Алексеевича, применяясь к характерам и повадкам приближенных к царю влиятельных лиц, и угодливо допускала обучать своих дочерей всем тонкостям обхождения на иноземный манер, чужой грамоте, танцам и другим политесам. Это новшество отразилось прежде всего на дворцовой псарне: старый вислоухий кобель Полкан стал называться Юпитером.

Мыслила царица Прасковья о продлении налаженной жизни, ан случился вот из Петербурга гонец с властным приказом царя Петра, чтобы незамедлительно собиралась она, царица, вкупе с дочками, к нему туда, в Петербург.

Хотя и наслыхана была Прасковья о лихой славе своего деверя, все пуще ходившей среди московских бояр, знала, какие богомерзкие новшества вводил в новом приморском городе царь, но не поехать, ослушаться – как посметь?

Хоть бы знать, зачем едет-то? Был слух, что чего-то набаламутила в Суздале старица Елена, бывшая царевна жена Евдокия Лопухина, – может, дознался Петр Алексеевич да желает теперь розыск вести, проведав, что великим постом присылала из своего монастыря бывшая царица Евдокия бывшей подружке царице Прасковье письмо. Правда, ничего в том письме зазорного не было, да опаски ради и сожгли его вовремя, оставив совсем без ответа, а все-таки беспокойство берет.

Больно уж ненадежное время, нет в нем никакой стойкости, а про тихость и говорить не приходится. Живи и жди – не нынче, так, может, завтра опять что-нибудь несусветное произойдет. Как вовсе недавний, ну будто бы только что минувший, летошний, памятный тот страшный девяносто восьмой год, когда с летевшими напрочь стрелецкими головами напрочь летели, рушились все былые устои и за попытку сохранить ветхозаветную старину едва-едва избежала кнутобойной расправы сама кремлевская верховодка царевна Софья вместе со своими сестрами. Хорошо, что не в пример их злокозням вела себя она, царица Прасковья, а с большой приглядкою ко всему. Почуяла, что за царем Петром сила, и с охотою принимала у себя и знатных иноземцев, и заезжих торговых людей. За это царь-деверь особо отмечал покорную невестку. А что касалось подлинно дорогой сердцу царицы Прасковьи старины с ее слежавшимися укладками, то она скрыта была в задних дворцовых покоях, и ее на глаза другим не показывали. Так миролюбиво и соблюдалось у нее стародавнее с новомодным.

Приверженцы старины седоволосые бояре брюзжали: связался, дескать, молодой наш царь с немцами-иноземцами, бражничает с ними да занимается одними ребячьими потехами. Какое будет от этого государству добро? Только разор один. И во всем виноват чужестранец Лефорт, непрестанно дававший у себя в Немецкой слободе балы да ужины с непомерным винопивством. Он, только он один – главный насадитель беспробудного пьянства, оно в его дому было столь велико, что пили по три дня сряду, и теперь такое же безудержное винопитие между знатными русскими домами в моду вошло.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55