Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Белая береза

ModernLib.Net / Отечественная проза / Бубеннов Михаил / Белая береза - Чтение (стр. 19)
Автор: Бубеннов Михаил
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Ага, тары-бары, - сказал он, ухмыляясь и подмигивая женщинам. Полный сбор!
      - Что ж ты лезешь в избу-то с такими ногами? - спросила Анфиса Марковна, поднимаясь со своего места. - Или залил глаза и не видишь ничего?
      - А где он там, веник-то?
      - В сенях, где же еще? Смотри лучше!
      - Тьфу, черт!
      Чернявкин вышел в сени. Анфиса Марковна с укоризной взглянула на женщин и сказала тихонько:
      - Видите? Как соберемся, он сюда.
      - Разойтись бы, - предложила Лукерья Бояркина.
      - Теперь сидите, все равно!
      Вошел Чернявкин, сказал хмуро:
      - Неласково ты, хозяйка, встречаешь гостей!
      - Извини уж, неохота мне с тобой ласкаться, - ответила Макариха. Садись вот тут... Ругаться пришел, что ли? Ругаться, так сразу начинай, а нет - рассказывай, какие новости: ты ведь у власти и везде бываешь.
      - А ничего особого, - ответил Чернявкин неохотно, присаживаясь у стола. - Какой-то дурак в метель эту... ну, значит, под Октябрьский праздник... бывший, понятно... ну, взял да разные бумажонки наклеил везде. Не видали? Даже у меня, сволочь, на ворота приляпал! А что клеить? Что клеить? Москва-то на днях будет взята!
      - На днях?
      - Конечно!
      - А ты же говорил, что ее уже взяли?
      - Тогда ошибка вышла.
      - Что-то часто ты, Ефим, ошибаться стал!
      - Ну, хватит! Опять подковырки! - оборвал Чернявкин, озлобляясь. Надоели! Ишь распустили языки! А ты, Макариха, особо. Нет, ты эти привычки брось, пока не поздно! К ним по делу, а они... В общем, чтобы это в последний раз, вот и все!
      Он встал и, не глядя на женщин, сказал тоном приказа:
      - Так вот, завтра чуть свет - на большак. Будем расчищать от снега. Приказ самого коменданта. Вся деревня выходит. Там, говорят, ни проехать ни пройти... Выходить всем до единой, слышите?
      Ефим Чернявкин был так раздражен неприветливой встречей, что ему хотелось услышать какие-либо возражения и, воспользовавшись этим, покричать на женщин. Но женщины молчали.
      - Что ж вы молчите? - спросил Чернявкин, подергивая ноздрями и осматривая самых бойких на язык. - Ну? Выходить рано, чуть свет, взять с собой еды на два дня и лопаты! Глядите, чтобы без разных там... всяких-яких! Понятно? Чтобы все, а если не пойдет кто, пусть пеняет на себя. Я за вас чистить дорог не буду, так и знайте! Слышите или нет?
      Но женщины не отвечали...
      II
      Армия Гитлера спешно готовилась к новому, "генеральному" наступлению на Восточном фронте с целью окружения и взятия Москвы.
      Но прежде чем начать наступление, надо было расчистить все магистрали, ведущие к линии фронта; по заметенным снегом дорогам нельзя было маневрировать и подбрасывать к фронту резервные части, боеприпасы и продовольствие. Это могло тормозить развитие боевых действий под Москвой.
      Как только стихла первая метель, немцы немедленно выгнали на расчистку дорог десятки тысяч людей. Все шоссе и большаки, идущие с запада к линии фронта, запрудили бесконечные вереницы женщин, девушек и подростков с лопатами, волокушами и подводами, нагруженными молодыми елками. Работы продолжались от темна до темна.
      ...Ольховцы вышли на большак поздно, хотя Лозневой и Чернявкин начали выгонять их с рассвета. Ничего нельзя было сделать с упрямыми и хитрыми женщинами! Зайдут полицаи в дом - женщины покорно и смиренно собираются в путь, а только полицаи за ворота - они кто куда: на чердаки, в подполья, в сараи и погреба... Никого не найдешь! Полицаи выбились из сил, бегая по деревне. Встречаясь где-нибудь на улице, они еще издали сокрушенно махали друг другу руками, а сойдясь, жаловались и негодовали.
      - Вот проклятое отродье! - кричал подвыпивший спозаранку Ефим Чернявкин. - Видал такое? Веришь слову, сил не хватает топтать эти сугробы! Весь в мыле!
      Лозневой говорил тихо и смущенно:
      - Не ожидал... Такое упорство!
      - От этих проклятых баб всего жди! - учил Чернявкин. - Я их знаю! Их, окаянных, в ступе не истолчешь, вот они какие! Если, скажем, бить, - опять плохо. Что ж делать, а?
      Только когда взялись за дело сами немцы, кое-как удалось согнать в комендатуру толпу женщин. Сложив лопаты и узелки с харчами в сани, у которых хозяйничал хитроватый рыжий мальчуган, они молча вышли из деревни.
      Ефим Чернявкин ехал на передних санях - ему приказано было наблюдать за работой ольховцев на большаке. После тяжелой беготни да лишней чарки самогона он внезапно задремал на ворохе ржаной соломы, а когда очнулся и оглянулся, так и обожгло: следом за его санями двигалась толпа женщин вдвое меньше, чем при выходе из Ольховки.
      - Ох, твари! - застонал Чернявкин, и его, будто на ухабе, вышвырнуло из саней. - Вы что, твари, а? Что задумали? - закричал он, поджидая женщин, яростно потрясая в воздухе полосатой разноцветной варежкой. - Бунт задумали? Ну, погодите! Те, что сбежали, еще поплачут, а вы поработаете у меня как надо! Что-о? Что за разговор? А ну, проходи, а то...
      - А что? - тут же придралась Ульяна Шутяева, проходившая мимо. - Ишь ты, какой грозный! Эта бы страсть да к ночи.
      - А ты, Ульяна, лучше помолчи! - пригрозил Чернявкин. - Я до тебя еще доберусь! Каяться будешь, что язык себе не обрезала!
      Ульяна резко обернулась - она была в шапке-ушанке и черном мужнином полушубке - и долго держала на Чернявкине презрительно сощуренные сметливые карие глаза.
      - Ты чего так... будто на прицел? - возмутился Чернявкин. - Иди ты, не задерживай! Иди, иди! Ишь прицелилась!
      - Эх ты, Ефим! - вдруг вздохнула Ульяна. - Смотрю на тебя - и наглядеться не могу: до чего дерьма в тебе много, на удивление! Каяться будешь ты, балбес несчастный, а не я! Слыхал?
      Она вдруг ударила ногой в землю и всего Чернявкина обдала мелкими комьями снега. Охнув, Чернявкян прикрыл цветистой варежкой глаза.
      - Ну, погоди, зар-раза!
      Пропустив всех женщин, Чернявкин в раздумье потоптался на дороге. "Придется позади идти, - подумал печально. - Вот твари!"
      К большаку прибыли, когда солнце поднялось уже высоко. Ольховцам достался для расчистки участок от опушки леса на восток до гребня крутого перевальчика, за которым курились дымки небольшой деревеньки. Весь участок пересекали гребнистые и плотные снежные дюны.
      Женщины загоревали:
      - Ой, ой! Здесь наломаешь кости!
      - Когда ж тут расчистишь? Он очумел?
      - Говорит, к вечеру надо...
      - Надорваться? Пропади он пропадом!
      - Да, дожили: на немцев хребет гнем!
      - Не говори: лучше бы в петлю!
      В этот день впервые очистилось от хмари небо и заиграло зимнее солнце. Держался ровный, мягкий морозец, каким всегда начинается русская зима. На голых буграх, не решаясь выйти в открытое поле, по-лисьи поигрывала поземка. Она легонько трогала закоченевшие стебли бурьяна. Стая тетеревов косачей, все дни непогоды просидевшая в еловой тюремной глухомани, сегодня вылетела на опушку леса, в светлый березняк - поклевать горьких почек и погреться на солнце. Краснобровые красавцы, точно из вороненой стали, и их серенькие скромные подруги облепили со всех сторон высокие заиндевелые березы. Жадно ощипывая пахучие желтоватые почки, они теребили ветви и гулко хлопали крыльями, перелетая с места на место; с берез, облюбованных ими, густо порошило радужно сверкавшей на солнце снежной пылью.
      Невдалеке от дороги стоял обгорелый немецкий танк; с наветренной стороны его замело до башни, а с другой - вьюга устроила уютный закуток, где держалось затишье. Опытный глаз Ефима Чернявкина сразу облюбовал это местечко. Он заставил женщин натаскать сюда из леса целый ворох валежника и развел в снежном закутке огонь.
      - Давай за дело! - крикнул он женщинам, на минуту задержавшимся у костра. - Стоять пришли?
      Женщины двинулись гурьбой к дороге, где некоторые уже разрезали деревянными лопатами плотные гребни снега на куски и относили их далеко за кюветы.
      У Ефима Чернявкина с похмелья болела голова, на душе было противно, и поэтому, должно быть, у него появились на редкость грустные мысли. Ну, какая у него, в самом деле, жизнь?
      Отец Ефима был не очень богатым, но самым умным и хитрым кулаком в Ольховке. В годы нэпа он даже прослыл одним из передовых людей в деревне, выписывал агрономические журналы, заводил машины, производил разные опытные посевы и даже якобы пытался организовать машинное товарищество. В эти годы незаметно для многих он и разбогател.
      Вот тогда-то Ефим - он был еще юношей - и поссорился с отцом. Отец приказал Ефиму вступить в комсомол и разъяснил, что без этого ему "не будет хорошей жизни". А Ефиму не хотелось идти в комсомол. В то время в деревне было только три комсомольца, и все - из вечной бедноты; одевались они плохо, вместо вечеринок проводили какие-то "скучные" собрания, и многие девушки посмеивались над ними и даже складывали про них смешные песни. Когда Ефим рассказал безнадежно любимой Анне, что отец велел ему вступить в комсомол, та заявила:
      - И сейчас-то смотреть на тебя не хочу, а вступишь - на шаг не подходи.
      И Ефим отказался выполнить отцовский приказ. Отец был самолюбив и суров. Между отцом и сыном разгорелась ссора. Закончилась она тем, что Ефим, избитый отцом за ослушание, бежал из дому.
      Три года Ефим прожил в соседней деревне, у дальних родственников, а потом, добившись любви Анны, решил помириться с отцом - без его помощи он не мог завести собственное хозяйство.
      Отец выслушал сына и сказал печально:
      - И в кого ты, Ефим, уродился такой? Был ты дураком, да им и остался поныне! Нашел время, когда заявиться ко мне!
      - А что? - с недоумением спросил Ефим.
      - Раскулачить должны, вот что! - ответил отец. - Или не видишь, что делается кругом? Иди-ка ты, пока не поздно, подальше от родного дома. Раз ты давно живешь отдельно, да еще в ссоре с отцом-кулаком, то тебя не должны тронуть. И вот тебе мое последнее слово: хочешь жить - вступай в колхоз! Что глаза таращишь? Вступай, а там смотри сам, как жить надо.
      Отца действительно раскулачили и выслали в Сибирь, а Ефима оставили в Ольховке и приняли в колхоз. Вскоре он женился на Анне и начал заводить свое хозяйство. За год до войны отец вернулся из ссылки - старый, худой. Втайне он надеялся увидеть Ольховку разоренной, а тут оказалось, что она живет во много раз богаче, чем раньше. Неожиданно для всех он собрался и уехал обратно в Сибирь.
      С той поры Ефим постоянно думал об отце, внутренне казнился перед ним, и это до крайности осложняло его жизнь, и без того, как думалось, канительную и грустную.
      ...Взглянув на дорогу, Ефим оторопел от негодования: все женщины о чем-то болтали, толпясь вокруг Ульяны Шутяевой. Задыхаясь, как пес на поводке, Чернявкин выбежал к дороге, с криком и руганью разогнал женщин по своим местам:
      - Я вам поболтаю! Я вам, твари, покажу!
      Женщины больше не собирались толпой, но Чернявкин вскоре заметил: они и не работали как следует. И вновь пришлось бежать к дороге и вновь кричать во все горло на проклятых баб.
      Так повторялось несколько раз. Ефим Чернявкин не знал, что делать; для него уже было ясно, что расчистка большака не будет закончена до вечера. "Вот же какие твари! - с яростью размышлял Чернявкин. - Ведь налетит комендант - что будет? Или побить какую? Надо побить! Надо побить!"
      Вдруг издалека донесся рокот мотора.
      Все женщины, бросив работу, обернулись на восточный край неба. Фая первой увидела самолет и закричала, запрыгала, как мальчишка, забиваясь до колен в сугроб:
      - Вона, вон! Сюда летит! Сюда!
      По всему участку дороги, где шла работа, послышались возбуждённые голоса. Ульяна Шутяева, обращаясь к соседкам, сказала серьезно:
      - Это наш, честное слово! Его по гулу слышно. Куда же он? Да и вправду, кажись, сюда!
      Самолет шел на небольшой высоте. Это был разведчик. После метели наши войска возобновили глубокую воздушную разведку: внимательно следили за тем, как гитлеровцы подтягивают к передовой линии свои резервы, где создают различные базы и склады. Особенно зоркое наблюдение велось за дорогами, ведущими к линии фронта.
      Самолет шел вдоль дороги.
      Увидев, что летит советский самолет, Ефим Чернявкин ошалело сорвался с места и бросился к лесу. Ульяна Шутяева случайно обернулась в этот момент и гулко, озорно хлопнула кожаными рукавицами:
      - Держи его, держи!
      Чернявкин с разбегу плюхнулся в снег. На дороге раздался дружный хохот, крики и даже свист.
      - Вот до чего дожил! - сказала Ульяна Шутяева. - Трус дурней дурака! Подумал бы своей башкой: ведь около нас ему только и спасенье! Нас-то не будут трогать!
      Позади зазвенели девичьи голоса:
      - Гляди! Гляди!
      - Листовки, вот что!
      Женщины зашумели, заметались по дороге. Самолет прошел стороной, а розоватое облачко листовок, отстав, замельтешило в светлой вышине. Внезапно его подхватило воздушной струей, листовки затрепетали сильно, как стая чаек на ветру, направляясь в сторону дороги. Но снижались они медленно. Женщины заволновались:
      - Ой, пролетят!
      - Несет-то, а? Ой, как несет!
      - На лес пойдут, на лес!
      И верно: тучку листовок понесло над дорогой в сторону леса. Толпа женщин во главе с Ульяной Шутяевой бросилась с дороги в низину, где листовки уже прибивало к земле.
      Толпу встретил Ефим Чернявкин, смущенный и озлобленный смехом женщин. Он молча ударил Ульяну кулаком в грудь, опрокинул в снег.
      - Вот тебе, тварь! Накричалась? Еще надо? - И двинулся навстречу женщинам, поднимая руки. - Стой, поганое отродье, а то душу выну! Назад! Назад, а то... Я вам почитаю, твари!
      Три листовки все же упали недалеко от толпы. Течением воздуха их потянуло по гладкой низине, прилизанной вьюгой. За одной листовкой бросилась Фая с подружками, но Чернявкин остановил их окриком:
      - Стой, поганки! Назад!
      Другую листовку в это время придавила ногой и затоптала в снег Марийка. Все, кто заметил это, обрадовались: наконец-то! Все заговорили, стараясь отвлечь Чернявкина, но он, проходя мимо Марийки, вдруг сшиб ее с места, отыскал в снегу измятую листовку и, не читая, зло смял в руке.
      - Выкусила?
      Он подошел к танку и бросил листовку в огонь. Все тяжко вздохнули, а Марийка, пылая от обиды, сказала:
      - Дурак ты, Ефим! Да разве правду сожжешь на огне?
      Около часа работали молча.
      К Ульяне Шутяевой подошла Паня Горюнова. Взглянув на дымок у танка, сказала шепотком:
      - Я поймала одну...
      - Спрячь! И никому ни слова!
      Ульяна Шутяева понимала: только в Ольховке можно будет узнать, о чем говорится в листовке. Но как ждать этого до ночи? Нет, ждать невозможно. Оставалось одно: поскорее закончить расчистку дороги и вернуться домой. И Ульяна, собрав женщин в минуту передышки, сказала серьезно:
      - Вот что, бабы: давайте поработаем!
      Женщины перестали грызть краюшки стылого хлеба.
      - Что удивились? - спросила Ульяна. - Все равно нам придется расчищать отведенный участок, как ни вертись! Не сегодня, так завтра. Так лучше давайте поскорее закончим дело - и домой. Ну, как вы?
      Никто не заметил, как подошел Ефим Чернявкин. Услышав, что говорит Ульяна Шутяева, он хохотнул и сказал с гордостью победителя:
      - Ага, осознала, стоеросовая дура! Давно бы так! - И пошел прочь, победно подняв голову и скрестив на пояснице руки.
      Работа пошла споро. Вскоре по распоряжению волостного коменданта Гобельмана на участок ольховцев, из-за которого задерживалось движение по дороге, пригнали много народу из ближних деревень. Расчистка большака была закончена до заката солнца.
      В это время на опушке леса показалась немецкая колонна. Впереди шли солдаты в тонких длиннополых шинелях, следом двигался обоз: грузные, словно сошедшие с пьедесталов, заиндевелые кони тащили несколько грохотавших повозок, повизгивающих саней и тяжелую полевую кухню, от которой струился дымок.
      - Ну вот, расчистили им, - прошептала Марийка.
      - Ты уйди-ка отсюда, - сказала Ульяна Шутяева, толкая ее локтем. Уйди подальше, чтоб не видели...
      - А что?
      - Расцвела на морозе-то. Пылаешь, как маков цвет, честное слово! Гляди, они такие...
      Большая толпа колхозниц расступилась по обе стороны дороги. Говор смолк. Хрустя снегом и скрипя сапогами, немецкая колонна вступила в живой коридор. Немцы шли, не обращая никакого внимания на женщин, как не обращали внимания на деревья в лесу, - они изрядно устали за день похода, их занимали лишь немудрые солдатские мысли об еде и близком ночлеге.
      Вдруг один солдат, словно почувствовав что-то колючее, близко направленное в спину, взглянул на женщин, за ним взглянул другой, третий... Опираясь на лопаты, женщины стояли, как солдаты в строю, и никто из них не выказывал даже малейшего желания сделать какое-либо движение или промолвить слово. Это было видно хорошо: лица женщин ярко освещались косо падающими лучами предвечернего солнца. Но в их молчании, в их взглядах было что-то такое, что всю колонну немцев вдруг заставило озираться с опаской. В колонне раздались лающие голоса команды, и немецкие солдаты зашагали быстро, гремя автоматами и амуницией. В движении колонны внезапно почувствовалась такая тревога, какую ощущают солдаты только на незнакомом, опасном ночном марше вблизи передовой линии фронта.
      А женщины, опираясь на лопаты, стояли недвижимо и смотрели на немцев молча...
      III
      В Ольховку вернулись в темноте.
      Встреча с гитлеровцами на большаке сильно встревожила Марийку. Эта встреча с новой силой подняла в ней никогда не угасавшую тоску об Андрее и беспокойные думы о нем. Марийка ушла домой с таким чувством, будто увидела дурной и тяжкий сон...
      В последнее время Марийке быстро надоедало любое дело. Все дела казались ей никчемными, ничтожными; ни в чем она не находила радости. Только одно никогда не надоедало ей - думать об Андрее. Никогда: ни днем ни ночью.
      Почти месяц она думала об Андрее как о погибшем в бою. Но с тех пор, как узнала, что Лозневой обманул ее, новые думы - думы о живом Андрее преобразили всю ее жизнь. Она видела теперь Андрея всегда полным жизни и песенной, ласковой задумчивости, какой много в родной ржевской природе. Он казался ей совершенно неотделимым от всего, что окружало его прежде, - от всего, что видел глаз с Ольховского взгорья, и это делало его сказочно могучим. Иногда он казался ей богатырем, она думала об этом серьезно и в такие минуты удивлялась тому, как могла поверить в его смерть среди всего родного, что жило с ним неразделимой жизнью.
      В воображении Марийки часто вставала боевая жизнь Андрея - в том виде, в каком она могла ее себе представить. То она видела Андрея в бою, и всегда он действовал, как богатырь и герой: зажигал танки, стрелял гитлеровцев в упор, колол их штыком, бил гранатами... Иногда видела, как он ночует в землянке, положив голову на вещевой мешок, смешно улыбаясь губами, или как идет с солдатами глухим лесом, сторожко прислушиваясь к близкой стрельбе, или как сидит вечером у костра, курит и думает о ней... И никогда, никогда она не видела его усталым, несчастным, больным, раненым или умирающим, а тем более струсившим в бою.
      Но при всем этом тревога за Андрея не стихала. Марийка почти верила в его бессмертие и все же никак не могла избавиться от своей тревоги...
      Теперь, увидев гитлеровцев, идущих на фронт, идущих по дороге, которую сама расчищала. Марийка с особенной тоской и тревогой стала думать об Андрее. Где он? Что с ним? Что с нашей армией? Что там, за линией фронта? И где эта линия? Сегодня был случай, когда наверняка можно было узнать, что происходит там, где находится Андрей. В листовках, которые сбросил самолет, несомненно, что-то говорилось о нашей армии, о войне. Но этот распроклятый Ефим Чернявкин... Убить его мало! Убить и разорвать на куски!
      Ужинала Марийка неохотно и молча.
      - Ты что такая? - спросила мать. - Устала?
      - Зря ты заставила меня пойти на эту дорогу, - ответила Марийка. - Он меня сроду бы не нашел, а ты... - Она подняла голову, заговорила резче. Отчертоломила на них целый день, расчистила дорогу, - идите, воюйте, бейте наших! Хорошо? Еще спрашиваешь, что такая!
      - Взрослая, а какая ты еще неразумная! - без обиды ответила Анфиса Марковна. - Да ты подумай-ка лучше... Мы и так на виду стоим, Чернявкин все время присматривает за нашим домом, я это хорошо примечаю. Другие не пошли - не велика беда, а мы... Он нас сразу на заметку!
      - Все равно досадно!
      - Досадно, это верно...
      - Чтоб они подохли все!
      Едва сдерживая слезы. Марийка села на свою кровать, прислонилась спиной к печи. И опять полетели думы об Андрее.
      Но не только Марийка разволновалась после встречи с гитлеровцами на дороге. Все женщины и девушки невольно вспомнили о своих мужьях, братьях и женихах, воевавших где-то под Москвой, и у каждой защемило сердце. И хотя намаялись за день, и время было позднее, и опасно было собираться в логовском доме, - все равно многие женщины, даже не отдохнув с дороги, пошли посидеть и отвести душу у Макарихи.
      Около Марийки собрались подруги-солдатки: Тоня Петухова, Катюша Зимина, Вера Дроздова. Все они вместе с Марийкой испытывали настолько одинаковые чувства тоски, тревоги и горечи, что им не нужно было разговаривать между собой - они понимали друг друга по коротким взглядам. Они сидели вокруг Марийки и горестно молчали.
      Все женщины, собравшиеся в другой половине избы, тоже сидели молча, только Ульяна Шутяева о чем-то шепталась около печи с Анфисой Марковной. Такого унылого безмолвия никогда не было в логовском доме.
      Выходя на середину комнаты, Анфиса Марковна спросила удивленно:
      - Что это вы, бабоньки, сегодня такие? Хоть бы рассказали, как там на дороге...
      - Эх, Марковна! - ответила одна. - И говорить тошно! Все идут немцы, все на наших, все туда...
      - Все туда? - раздумчиво переспросила Анфиса Марковна. - Что ж, туда идут, а оттуда не вернутся!
      Но даже и эта попытка Анфисы Марковны нарушить тягостное молчание в доме не помогла.
      В эту минуту Марийка, смотря куда-то далеко-далеко, словно бы за сотни километров, вдруг начала песню. Она запела очень тихо, почти про себя; она не хотела слышать своего голоса и не хотела, чтобы его слышали другие. Она почти пересказывала песню, и только всем знакомое ее мастерство брало свое, - даже когда она не хотела петь, все же получалась песня.
      Что стоишь, качаясь,
      Гонкая рябина,
      Головой склоняясь
      До самого тына?
      Подруги Марийки не удивились, что она не дает волю своему чудесному голосу, а поет так сдержанно и тихо. Подругам тоже не хотелось петь, но песня была такая, что сразу всех встревожила, и они, выждав время, тихонько повторили:
      Головой склоняясь
      До самого тына...
      Все женщины обернулись к Марийке, прислушиваясь к ее песне. Марийка сидела, не меняя позы, неподвижно смотря в даль, которую не могли заслонить от нее стены избы. Словно бы видя что-то в этой дали, она запела немного погромче, и глубина ее темных глаз наполнилась таким трепещущим блеском, какой можно видеть только на востоке в час рассвета.
      Там, через дорогу,
      За рекой широкой,
      Тоже одиноко
      Дуб стоит высокий...
      На этот раз не только подруги Марийки, но и все остальные женщины подхватили песню, - и все запели, смотря в какую-то бесконечную даль:
      Тоже одиноко
      Дуб стоит высокий...
      Или оттого, что все женщины, хотя и тихонько, но поддержали песню, или оттого, что сама песня, не считаясь ни с чем, поднялась в душе, Марийка неожиданно возвысила голос, и в нем зазвучали те сильные струны, какие звучали в годы девичества и были памятны всей деревне:
      Как бы мне, рябине,
      К дубу перебраться?
      Я б тогда не стала
      Гнуться и качаться...
      И вдруг у всех женщин брызнули слезы. И женщины, не скрывая их, все так же смотря в неведомую даль, повторили уже певуче, в полные голоса:
      Я б тогда не стала
      Гнуться и качаться...
      Увидев, что женщины плачут, заплакала и Марийка. С трудом сдерживая рыдания, она едва выговорила:
      Тонкими ветвями
      Я б к нему прижалась
      И с его листвою
      День и ночь шепталась...
      И все женщины, плача, повторили:
      И с его листвою
      День и ночь шепталась...
      От стола в эту минуту поднялась Анфиса Марковна. И все увидели, что только одна она не плачет - стала суровой и хмурой, как никогда. Марийка уже собралась закончить песню - рассказать, что нельзя рябине к дубу перебраться, но мать глянула на нее сухо сверкающими глазами, крикнула:
      - А ну, перестань! Слышишь? - Обернулась к женщинам: - И вы перестаньте! Довольно!
      Затем подошла к стенному шкафчику, отдернула цветистую занавеску и вытащила из чайника свитый в трубочку розовый листок, густо засеянный строгими рядами типографских букв. Все женщины замерли: в руках Анфисы Марковны была листовка, какие сбрасывал сегодня самолет.
      После первых секунд замешательства Марийка разом сорвалась с кровати.
      - На, читай! - сказала ей мать, подавая листовку. - Садись к столу и читай для всех... А эту песню чтоб я не слышала больше в доме!
      Марийка молча выхватила из рук матери листовку и бросилась к лампе. Торопливо утирая слезы, вокруг стола, плотно окружив Марийку, столпились женщины.
      - "Дорогие братья и сестры!" - крикнула Марийка, отрываясь от листовки и обводя всех горячим, блещущим взглядом.
      - Тише ты, - сказала мать.
      - Ой, мама, и где ты достала?
      Женщины тоже зашумели:
      - Читай, не тяни!
      - Господи, да что вы навалились-то на меня? - зашумела Марийка. - И от света немного...
      - Читай дальше, чего тянешь?
      - Нет, погоди! - сказала Анфиса Марковна и нашла глазами Фаю. Дверь-то закрыла?
      - Нет, ты же не сказала!
      - Или сама не знаешь?
      Фая выскочила в сени и закрыла на засов наружную дверь. Успокоясь, все вновь потеснее сбились у стола, и в кругу раздался негромкий, но взволнованный голос Марийки.
      Вдруг со скрипом распахнулась дверь. Все обмерли: на пороге стоял Ефим Чернявкин. Женщины бросились в стороны от стола, и тогда Марийка, тоже увидев Чернявкина, бледная от предчувствия близкой беды, сунула листовку в руки кому-то за своей спиной.
      Но было уже поздно. Ефим Чернявкин успел увидеть листовку в руках Марийки и сразу догадался, что эта листовка из тех, какие сбросил сегодня самолет... Значит, не зря он пробрался в сени к Макарихе еще в то время, когда только собирались к ней бабы, не зря мерз в темном углу, затаив дыхание. Макариха и все ее собеседницы пойманы с поличным! Теперь не отвертеться этой растреклятой Макарихе и ее бабьей банде! "Вот теперь она поплачет, старая ведьма! - злорадно подумал Ефим Чернявкин. - Я ей отплачу за все! Я ей вспомню, как срамила на колхозном дворе! Я не забыл!" Думая так, Чернявкин шагнул на середину избы, навстречу Макарихе, и сказал, не в силах сдержать улыбку торжества:
      - Не ждали?
      - Нет, не ждали, - ответила Макариха, к удивлению всех, спокойно, неласково, не проявляя никакого намерения заискивать перед полицаем. - Да ведь тебя, Ефим, если и ждут где, так только, должно быть, на том свете! А на этом - кому ты нужен? Только ты, пожалуй, долго задерживаешься на этом-то свете. Родила тебя мама, что не принимает и яма. Ну, не горюй: примет!
      - На том свете я не скоро буду, - ответил Чернявкин. - Скорее ты будешь там!
      - Как знать, Ефим!
      - Значит, читаете? Обсуждаете?
      - Да, читаем... - все так же спокойно, без всяких внешних признаков волнения, ответила Анфиса Марковна. - Обсуждать после, видно, будем, ты помешал. Ну, садись! - Анфиса Марковна кивнула Марийке. - Уйди-ка, освободи гостю место.
      Ефим Чернявкин торжествовал и втайне смеялся над Макарихой. Он не спешил принимать какие-либо меры. Зачем спешить? Теперь Макариха и все ее собеседницы в полной его власти, и ничто не может спасти их от суровой кары. Это был первый случай, когда Ефим Чернявкин мог вволю насладиться своей властью, чувством гордости за свой служебный талант, сладостью долгожданного торжества и над своевольной Макарихой и над многими из тех баб, какие открыто выказывали ему свое презрение. Зачем спешить?
      Раскинув полы полушубка, Чернявкин сел за стол, положил рядом шапку, - все это означало, что хотя он и не спешит, но и не намерен особо медлить с выполнением служебного долга.
      - Значит, поговорим? - спросил он.
      - Сейчас поговорим... - Анфиса Марковна присела на табурет против полицая и будто бы участливо заметила: - А ты, Ефим, сегодня что-то и маловато выпил? Что бы это значило?
      - Нечего, все вышло...
      - Хочешь, я налью? Тогда и разговор пойдет живее. Что молчишь?
      Ефим Чернявкин подумал: "Ага, начинает умасливать! Нет, меня не умаслишь, старая ведьма! А водку я, конечно, выпью". Затем сказал, стараясь, чтобы в голосе ясно звучало безразличие:
      - Есть разве?
      - Тебе хватит.
      Все женщины молча, тревожно жались по углам и о недоумением следили за хозяйкой. Третий раз за вечер менялось настроение в этом доме! От унылого молчания - к горькой, слезной песне, от нее - к радостному возбуждению, а теперь - к большой, неуемной тревоге. И эти резкие перемены в равной мере пережили все; только Анфиса Марковна весь вечер, казалось, живет особыми чувствами, не подчиняясь той неустойчивой атмосфере, какая держалась в ее доме.
      Увидев перед собой поллитровку водки, Ефим Чернявкин, как ни старался проявить безразличие, не мог сдержать странного кроличьего движения ноздрей.
      - Неужели "Московская"?
      - Последняя, - сказала Анфиса Марковна. - Все для зятя берегла.
      - Вот это зря! - Чернявкин даже хохотнул, хотя это, вероятно, относилось не к тому, о чем он говорил, а скорее было выражением его удовольствия по случаю неожиданной удачи с водкой. - Для зятя зря берегла, да! О нем теперь забудь! Другого ищи!
      - Ты лакай, раз дали, а в чужие дела не лезь! - крикнула полицаю Марийка. - Ишь ты, учить взялся! Советы еще дает!
      - Поговори, поговори, - проворчал Чернявкин.
      - А что? Думаешь, побоюсь?
      - Марийка, уйди! - приказала мать и, торопясь прекратить ненужную ссору, налила полный стакан водки. - Пей!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36