Современная электронная библиотека ModernLib.Net

'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение)

ModernLib.Net / Искусство, дизайн / Волков Генрих / 'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение) - Чтение (стр. 7)
Автор: Волков Генрих
Жанр: Искусство, дизайн

 

 


      Античность несомненно отозвалась в пушкинских стихах. Но не в прямом подражании, не в тяжеловесных гекзаметрах, которыми тогда некоторые поэты экспериментировали, а в легчайших и звучных поэтических формах. Но это не просто "гладкие стихи", это не холодный мрамор. Это стихи обжигающие, опьяняющие, заражающие, исповедальнические, неизменно искренние и в то же время часто - трибунные, громкие, ораторские. Их можно петь, и их хочется читать во весь голос. Их можно шептать.
      Нам сейчас трудно себе представить, какой переворот в умах, в воззрениях, вкусах современников, в духовной жизни общества произвела поэзия Пушкина, каким это было новым, неслыханным на Руси явлением!
      "Неслыханным" - это выражение Белинского.
      Всего через несколько лет после смерти Пушкина он, оглядывая с близкого тогда временного расстояния творческий путь поэта, сказал: "Явись теперь на Руси поэт, который был бы неизмеримо выше Пушкина, его появление уже не могло бы наделать столько шума, возбудить такой общий, такой страстный энтузиазм, потому что после Пушкина поэзия уже не невиданная, не неслыханная вещь"29.
      Значит, чтобы понять, чем явилась для России поэзия Пушкина, нужно понять, что же было до него. Чтобы осознать, "как стал писать этот злодей", надо представить себе, как писали до него, что за литература была тогда на Руси.
      XVIII век, век Просвещения, создал по французскому образцу своеобразный идеал поэзии; ее задачей считалось либо поучение, морализирование, изложение в стихах научных истин, открытий, то есть дидактика и риторика, либо - комплиментарное воспевание в торжественных одах крупных исторических событий, военных побед, восхождения на престол правителей, их "славных деяний".
      Преимущественно в этих двух узких берегах и двигалась русская поэзия в течение всего XVIII века от Кантемира и Ломоносова до Фонвизина и Державина (талантливейшего из русских поэтов XVIII века, давшего первые образцы истинной лирики).
      Поэт, словно склоняясь в почтительном реверансе перед царем или героем, в выспренних выражениях превозносил его заслуги. Он ораторствовал, голос его гремел, он, "восторгом грудь питая", употреблял выражения только "в высоком штиле".
      Подобная поэзия была искусственной и часто уродливой пересадкой с чужой почвы, чурающейся родного языка, "корчащей" его на манер латинского, немецкого, французского.
      Для современного читателя оды Ломоносова и Тредиаковского звучат куда более архаично, чуждо, мертво, чем оды античных поэтов, которых в России брали за образец.
      Поэтический язык изобиловал церковнославянскими выражениями, латинизмами и галлицизмами, условностями и не имел ничего общего с тем языком, которым говорил, пел свои песни, сказывал свои сказки народ.
      Тут надобно иметь в виду особенности культурного развития России.
      На протяжении почти всего XVIII века поэзия, драматургия у нас были придворными. Голос поэтов звучал в дворцовых залах, пьесы ставились тоже, как правило, лишь для двора. Сколько-нибудь широкой читающей публики на Руси еще не было. Да и что было читать? Романов и повестей русских не было. Печать еще не осознала своей высокой миссии - выразителя общественного мнения. Мнение выражалось только царское. Провинциальное дворянство в большинстве своем было неграмотным и малограмотным, а столичное вельможное дворянство чуралось как проказы русского языка и изъяснялось, читало, мыслило по-французски, посылало "недорослей" своих за наукой в Германию, а за искусством - во Францию.
      Основанная еще Петром I, Академия наук имела нескольких выдающихся ученых, но влияние их на интеллектуальное развитие общества не могло быть сколько-нибудь значительным. Учебные заведения высшего типа были лишь в Москве да Петербурге, и общее количество обучающихся в них составляло едва несколько сотен. К тому же обучение было по преимуществу либо военизированным, либо богословским.
      Положение начало меняться в конце XVIII века. Усилия первых русских литераторов и просветителей давали свои плоды. Нация пробуждалась к духовной жизни. Появляются первые литературные журналы, альманахи, светские книги. В 1802 году Н. М. Карамзин опубликовал статью "О книжной торговле и любви ко чтению в России", где привел любопытные цифры и факты, свидетельствующие о глубоких переменах на рубеже двух веков.
      "За 25 лет перед сим, - писал он, - были в Москве две книжные лавки, которые не продавали в год и на 10 тысяч рублей. Теперь их 20, и все вместе выручают они ежегодно около 200000 рублей. Сколько же в России прибавилось любителей чтения? Это приятно всякому, кто желает успехов разума и знает, что любовь ко чтению всего более им способствует"30.
      Выдающийся русский просветитель времен Екатерины Н. И. Новиков был в Москве главным распространителем книжной торговли. До него, по словам Карамзина, расходилось московских газет не более 600 экземпляров.
      Новиков сделал их гораздо богаче содержанием, прибавил в виде бесплатного приложения "Детское чтение". "Число пренумерантов [Пренумерант (архаичн.) - подписчик.] ежегодно умножалось и лет через десять дошло до 4000. С 1797 года газеты сделались важны для России высочайшими императорскими приказами и другими государственными известиями, в них вносимыми; и теперь расходится московских около 6000; без сомнения, еще мало, когда мы вообразим величие империи, но много в сравнении с прежним расходом; и едва ли в какой-нибудь земле число любопытных так скоро возрастало, как в России. Правда, что еще многие дворяне и даже в хорошем состоянии не берут газет; но зато купцы, мещане любят уже читать их. Самые бедные люди подписываются, и самые безграмотные желают знать, что пишут из чужих земель! Одному моему знакомцу случилось видеть несколько пирожников, которые, окружив чтеца, с великим вниманием слушали описание сражения между австрийцами и французами. Он спросил и узнал, что пятеро из них складываются и берут московские газеты, хотя четверо не знают грамоте; но пятый разбирает буквы, а другие слушают"30.
      Что-то действительно сдвинулось в духовной жизни России, открывались новые пути и возможности для ее развития, пробуждались дремавшие ранее интеллектуальные силы. Приходили в движение, включались в духовное брожение новые пласты русского общества: мелкопоместное дворянство, чиновный люд, состоятельные и предприимчивые мещане. Литература ощущала токи живой жизни.
      Все это явно обнаружилось значительно позднее, а пока новые веяния в культурной жизни были еще очень слабы и робки. Так называемое образованное русское общество все еще было чужеземцем среди своего собственного народа.
      Литературный язык русский еще надлежало создать. Н. М. Карамзин, который почувствовал это одним из первых, писал в статье "Отчего в России мало авторских талантов": "Француз, прочитав Монтаня, Паскаля, 5 или 6 авторов века Людовика XIV, Вольтера, Руссо, Томаса, Мармонтеля, может совершенно узнать язык свой во всех формах; но мы, прочитав множество церковных и светских книг, соберем только материальное или словесное богатство языка, которое ожидает души и красот от художника.
      Истинных писателей было у нас еще так мало, что они не успели дать нам образцов во многих родах; не успели обогатить слов тонкими идеями; не показали, как надобно выражать приятно некоторые, даже обыкновенные, мысли... Одним словом, французский язык весь в книгах (со всеми красками и тенями, как в живописных картинах), а русский только отчасти, французы пишут как говорят, а русские обо многих предметах должны еще говорить так, как напишет человек с талантом"30.
      Писатели жаловались, что образованная публика признает только все французское, а публика эта сетовала, что и рада бы читать по-русски, да нечего. Героиня неоконченного пушкинского романа "Рославлев" так и говорит: "Дело в том, что мы и рады бы читать по-русски, но словесность наша, кажется, не старее Ломоносова и чрезвычайно еще ограниченна.
      Она, конечно, представляет нам несколько отличных поэтов, но нельзя же ото всех читателей требовать исключительной охоты к стихам. В прозе имеем мы только "Историю Карамзина"; первые два или три романа появились два или три года назад, между тем как во Франции, Англии и Германии книги одна другой замечательнее следуют одна за другой. Мы не видим даже и переводов; а если и видим, то, воля ваша, я все-таки предпочитаю оригиналы. Журналы наши занимательны для наших литераторов. Мы принуждены всё, известия и понятия, черпать из книг иностранных; таким образом, и мыслим мы на языке иностранном (по крайней мере все те, которые мыслят и следуют за мыслями человеческого рода).
      В этом признавались мне самые известные наши литераторы. Вечные жалобы наших писателей на пренебрежение, в коем оставляем мы русские книги, похожи на жалобы русских торговок, негодующих на то, что мы шляпки наши покупаем у Сихлера и не довольствуемся произведениями костромских модисток".
      Подобно этой героине, Татьяна Ларина, как мы помним
      ...по-русски плохо знала.
      Журналов наших не читала
      И выражалася с трудом
      На языке своем родном,
      Итак, писала по-французски...
      Что делать! повторяю вновь:
      Доныне дамская любовь
      Не изъяснялася по-русски.
      Доныне гордый наш язык
      К почтовой прозе не привык.
      С наступлением XIX века литература наша из дворцовой становится салонной, круг образованных людей расширяется. Стихи, басни, эпиграммы, романсы звучат теперь во многих барских гостиных. Появляются первые лирические поэмы, закладываются основы литературной русской прозы.
      Популярными становятся ухарские гусарские песни, которые и сочиняются самими гусарскими офицерами. Расходятся в списках озорные, часто нецензурные "поэмки", пользующиеся шумным успехом у светской молодежи.
      Сергей Львович и Василий Львович Пушкины в числе этой молодежи и сами "балуются" не без успеха салонными стихами. О характере и уровне этой поэзии дает представление такое, например, буриме Василия Львовича:
      Чем я начну теперь? Я вижу, что - баран
      Нейдет тут ни к чему, где рифма - барабан;
      Известно, вам, друзья, что галка не - фазан,
      И что в поэтах я казак, а не - гетман,
      Но вас душой люблю и это не - обман...
      ...Что наша жизнь? - Роман,
      Что наша смерть? - Туман,
      А лучше что всего? - Бифштекс и - лабардан.
      Поэзия все еще творилась не для печати, не для широкой публики, а для круга близких и знакомых. Считалось дурным тоном отдавать свои творения в печать. На литераторов, продававших свои произведения издателям, смотрели с высокомерным презрением. И все же профессиональных писателей и журналистов становилось все больше.
      Русская литература училась пробовать себя в новой тональности, прислушиваясь к звучанию родной, не чужеземной речи. Державин, Фонвизин, Богданович, Карамзин, Дмитриев, Крылов, Жуковский, Батюшков стояли на рубеже XVIII - XIX веков у истоков той революции в языке, которую завершил Пушкин.
      С именем Николая Михайловича Карамзина связан новый период русской литературы в первые полтора десятилетия XIX века. Он попытался оживить мертвый парадный язык писателей живым человеческим чувством, вниманием к интимным душевным переживаниям. Это тоже было заимствование модных чужеземных веяний, попыткой пересадить на русскую почву английский и французский сентиментализм. Попытка не увенчалась успехом, но открыла перед русской литературой новый, не исследованный ею мир - мир внутренней жизни, тонких движений человеческой души.
      Ко времени вступления в литературу Пушкина в разгаре была борьба двух литературных течений: "архаистов", ратовавших за избавление русского языка от чужеземного влияния и видевших это избавление в возврате к церковнославянской терминологии, и так называемых "стилизаторов" или "карамзинистов", объединившихся вскоре в литературный клуб "Арзамас".
      Архаисты, главой которых был А. С. Шишков, "громоздили громадье"
      псевдославянских од и трагедий и настойчиво предлагали всюду заменять иностранные слова русскими, часто искусственными, надуманными, уродливыми словообразованиями. Пушкин потешался над предложением Шишкова употреблять вместо "тротуар" - "топталише", вместо "фонтан" - "водомет", вместо "бильярдный кий" - "шаротык", вместо "целуй меня" - "да лобжет мя лобзанием".
      Со своей стороны "шишковисты" высмеивали слезливый тон и вычурный, витиеватый, "изысканный" стиль "карамзинистов", изобиловавший условными украшениями стихотворства. Помните, у Грибоедова, который был близок к "шишковистам":
      Словечка в простоте не скажут, все с ужимкой...
      Пушкин, в лицейской своей молодости благоговевший перед Карамзиным и зло задиравший "архаистов", вскоре отошел от "односторонней"
      позиции и уже в 1822 году подверг резкой критике манеру писать "с ужимкой", которая стала модной и заполнила журналы.
      Считалось, что негоже литератору написать прозаическое слово "лошадь", - он выводил: "Благороднейшее изо всех приобретений человека было сие животное гордое, пылкое и т. д.". Считалось, что нельзя упомянуть слово "дружба", не прибавив: "сие священное чувство, коего благородный пламень..." Нужно было сказать: "рано поутру", а они высокопарно изрекали: "едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба". Если какой-нибудь рецензент хотел сказать нечто об актрисе, он бойко выводил: "Сия юная питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Аполлоном". "Боже мой, - восклицал Пушкин, приведя эти строки, - да поставь - эта молодая хорошая актриса - и продолжай..."
      Впрочем, по вычурности, искусственности, усложненности язык "шишковистов" никак не уступал языку "карамзинистов". Чистый литературный русский язык еще не явился миру во всей своей ясности. Он только "вылупливался", только сбрасывал скорлупу в комедиях Фонвизина, в баснях Крылова, в балладах Жуковского, в лирике Батюшкова.
      Жуковский и Батюшков - прямые учителя Пушкина в поэзии. В их творчестве русский литературный язык приобрел легкость, мелодичность, гибкость и вместе с тем способность выражать тонкие душевные переживания. В ранних стихах Пушкина можно обнаружить влияние обоих поэтов:
      он впитал в себя их поэтические достижения. Но насколько стих Пушкина богаче, многограннее, ярче по сравнению с многословной мистической музой Жуковского, насколько он совершеннее художественно изящных и легких, как мотыльки, стихов Батюшкова! Изящность и легкость Батюшкова, как и пластичность, напевность Жуковского, только в пушкинском стихе и выявились вполне и определенно.
      И ранний Жуковский и в еще большей степени Батюшков грешили, случалось, риторикой, пространным пустым краснословием, когда вообще-то поэту сказать нечего. Стих их порой назидал и поучал. Пушкин от всего этого поразительно быстро избавился.
      С Пушкиным впервые появились на Руси стихи, которые бросились читать все, владевшие грамотой, которые писались русским поэтом для всякого русского, понятны были всем сословиям. Стихи Пушкина переписывались, заучивались наизусть, перелагались на музыку, пелись как романсы и как народные песни. Вышли в свет поэмы "Руслан и Людмила", "Цыганы", "Кавказский пленник", наконец "Евгений Онегин", "Полтава", чудесные пушкинские сказки. Впервые русский национальный характер, русская жизнь выразились с такой огромной художественной силой в поэзии.
      Как вдруг раскрылось богатство и красота русского языка, который, оказывается, мог превратить в высокую поэзию самые обыденные, самые "низкие" темы! Мужицкий, бурлацкий, кучерской язык оказался языком необыкновенной выразительности, красоты, пластичности, художественности. Это было какое-то чародейство, превращение лягушки в красавицуцаревну.
      Это в самом деле был уже язык не салонов, не дворцовых зал, а художественно обработанный язык русского народа.
      Литературные староверы были возмущены им, он оскорблял их слух.
      Смешно нам сейчас читать, но тогда находились критики, которые сурово выговаривали Пушкину за то, что он употребил в "Евгении Онегине"
      "мужицкое" слово "корова", а в "Полтаве" такие "низкие", "бурлацкие"
      выражения, как "усы", "визжать", "вставай", "рассвет", "ого", "пора".
      Когда вышла в свет поэма "Руслан и Людмила", вызвавшая много ожесточенных споров, один из этих "староверов", брюзжа и негодуя, сравнивал в "Вестнике Европы" появление пушкинской поэмы с такой картиной: "Если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! Неужели бы стали таким проказником любоваться! Бога ради, позвольте мне, старику, сказать публике посредством вашего журнала, чтобы она каждый раз жмурила глаза при появлении подобных странностей".
      Раздраженный гонитель Пушкина и не подозревал, как верно и точно он изобразил этой картинкой явление на Руси народного поэта. В самом деле, словно в напудренное, расфранченное "благородное собрание", говорящее по-французски вперемежку с искусственными, на чужой манер построенными русскими галантными фразами, вдруг ворвался, распахнув широко двери, некто юный и гаркнул с озорной улыбкой:
      - Здорово, ребята! Гоже ли нам все рядиться в чужое? Не пора ль заговорить попросту, по-русски?
      Перечитаем, вдумаемся в известные с детства строки:
      Наша ветхая лачужка
      И печальна и темна.
      Что же ты, моя старушка,
      Приумолкла у окна?
      Или бури завываньем
      Ты, мой друг, утомлена,
      Или дремлешь под жужжаньем
      Своего веретена?
      Кто до Пушкина в России мог о таком так написать, кто мог сделать эту прозаичнейшую картину дремлющей за веретеном старухи шедевром поэтической лирики?
      Или вот эта уж подлинно "мужицкая" по своему складу, характеру, по доброй легкой усмешливости речь - разве не высокая поэзия?
      Сват Иван, как пить мы станем,
      Непременно уж помянем
      Трех Матрен, Луку с Петром
      Да Пахомовну потом.
      Мы живали с ними дружно,
      Уж как хочешь - будь что будь
      Этих надо помянуть,
      Помянуть нам этих нужно,
      Поминать так поминать,
      Начинать так начинать,
      Лить так лить, разлив разливом.
      Начинай-ка, сват, пора.
      Трех Матрен, Луку, Петра
      В первый раз помянем пивом,
      А Пахомовну потом
      Пирогами да вином,
      Да еще ее помянем:
      Сказки сказывать мы станем
      Мастерица ведь была
      И откуда что брала.
      А куды разумны шутки,
      Приговорки, прибаутки,
      Небылицы, былины
      Православной старины!..
      Слушать, так душе отрадно.
      И не пил бы и не ел,
      Все бы слушал да сидел.
      Кто придумал их так ладно?
      Народной русской речью, сказками да прибаутками Пушкин заслушивался с детства, любил толкаться по базарам, ярмаркам, пускался в долгие беседы со старухами, богомольцами, нищими у церквей.
      Однажды он записал: "Разговорный язык простого народа (не читающего иностр "анных" книг и, слава богу, не выражающ "его", как мы, своих мыслей на французском языке) достоин также глубочайших исследований. Альефиери [Альфьери Витторио ( 1749 - 1803) - итальянский поэт и драматург, сторонник объединения Италии. - Г. В.] изучал итальянский язык на флорентийском базаре:
      не худо нам иногда прислушиваться к московским просвирням (просвирни выпекали особые хлебцы для церковного богослужения. - Г. В.). Они говорят удивительно чистым и правильным языком".
      Конечно, народность пушкинской поэзии вовсе не только в колорите "мужицкого" языка (поэт не часто прямо обращался к этому колориту)
      и не только в том, чтобы изображать быт и жизнь простонародную (Пушкин, конечно же, главным образом изображает светское общество, быт и нравы, душевный мир русского дворянина).
      Тут глубоко прав Гоголь, который, говоря о Пушкине как о национальном поэте, пояснял: "Он при самом начале своем уже был национален, потому что истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт даже может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами"31.
      Но в чем же эта "национальная стихия" русского взгляда на вещи выражается? В чем его особенности? Сам Пушкин об этом сказал мимоходом так: "Некто справедливо заметил, что простодушие... есть врожденное свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться..."
      И веселое лукавство ума, и насмешливость, и живописный способ выражаться чудесным образом отразились, засверкали, заискрились в пушкинской поэзии.
      Какое очарование ей придает эта лукавая насмешливость! Поэт словно все время слегка подтрунивает и над собой, и над своими чувствами и переживаниями, и над своими героями. Посмеивается, но добродушно, незлобиво, будто хитровато улыбается одними глазами. Он иронизирует, но чаще всего над самим собой. Эта милая самоирония придает пушкинской поэзии характер особой откровенности, доверительности и интимности, когда исчезает барьер между автором и читателем. И читатель, узнавая, что герой "Онегина" "такой же добрый малый, как вы, да я, как целый свет", воспринимает повествование как рассказ и о нем и о его близких знакомых: на страницах романа читатель встречает Вяземского, Дельвига, Чаадаева, Шаховского, Истомину, Семенову, Баратынского. И он, читатель, охотно следует за веселым авторским рассказом "доброго малого", охотно посмеивается вместе с ним и над родней, и над собой тоже.
      Роман в стихах и начинается с шутливого пародирования одной из басен Крылова. И, читая "Мой дядя самых честных правил...", современник Пушкина вспоминал крыловское: "Осел был самых честных правил..."
      Как метко изображает поэт нравы и быт светского общества, его обычаи, психологию, взгляды, его предрассудки, "привычки милой старины".
      Вот описывает он альбомьд уездных и светских барышень, в которые должно, по обычаю, вписывать комплименты хозяйке, и замечает:
      И шевелится эпиграмма
      Во глубине моей души,
      А мадригалы им пиши!
      Его ирония становится язвительной, когда поэт рисует светское общество или московских обывателей, которые одни никогда не меняются:
      Но в них не видно перемены;
      Все в них на старый образец:
      У тетушки княжны Елены
      Вот тот же тюлевый чепец;
      Все белится Лукерья Львовна,
      Все то же лжет Любовь Петровна,
      Иван Петрович так же глуп,
      Семен Петрович так же скуп,
      У Пелагеи Николаевы
      Все тот же друг мосье Финмуш,
      И тот же шпиц, и тот же муж;
      А он, все клуба член исправный,
      Все так же смирен, так же глух
      И так же ест и пьет за двух.
      От главы к главе пушкинский юмор мужает, обретает все более и более тона сатирические, что в полной мере должно было бы обнаружиться в последней, десятой главе "Онегина", уничтоженной поэтом. Но и по сохранившимся отрывкам видно, что Пушкин владел "бичом Ювенала"
      столь же прекрасно, как и даром проникновенного лирика. Здесь, в десятой главе, поэт хотел воплотить свое давнишнее желание, выраженное им в известных строчках:
      О муза пламенной сатиры!
      Приди на мой призывный клич!
      Не нужно мне гремящей лиры,
      Вручи мне Ювеналов бич!
      Не подражателям холодным,
      Не переводчикам голодным,
      Не безответным рифмачам,
      Готовлю язвы эпиграмм!
      О, сколько лиц бесстыдно-бледных,
      О, сколько лбов широко-медных!
      Готовы от меня принять
      Неизгладимую печать!
      Легкий, ненавязчивый юмор Пушкина, словно смягченный до полутонов, зоркая, смекалистая насмешливость человека бывалого, тертого и перетертого жизнью, но сохранившего ясный, незамутненный, широкий взгляд на вещи, способность как добродушно посмеиваться и над собой и над обстоятельствами, так и возвыситься до гневного обличения - все эти черты личности поэта и черты его поэзии еще ждут своего исследователя, и без уяснения их невозможно понять и народности пушкинской поэзии.
      Как все же описать небывалость пушкинского стиха? Достанет ли для этого слов? "Неистовый Виссарион" нашел такие слова: "...он нежен, сладостен, мягок, как ропот волны, тягуч и густ, как смола, ярок, как молния, прозрачен и чист, как кристалл, душист и благовонен, как весна, крепок и могуч, как удар меча в руке богатыря. В нем и обольстительная, невыразимая прелесть и грация, в нем ослепительный блеск и кроткая влажность, в нем все богатство мелодии и гармонии языка и рифмы, в нем вся нега, все упоение творческой мечты, поэтического выражения. Если 6 мы хотели охарактеризовать стих Пушкина одним словом, мы сказали бы, что это по превосходству поэтический, художественный, артистический стих, - и этим разгадали бы тайну пафоса всей поэзии Пушкина..."31 Принято говорить о гармоничности пушкинской поэзии. В самом деле, его стихам присуща уравновешенность настроений, просветленность, примиряющая противоположное, непримиримое, казалось бы. И если поэт начинает описывать мучительное состояние неразделенной любви, то заканчивает так:
      Вот страсть, которой я сгораю!..
      Я вяну, гибну в цвете лет,
      Но исцелиться не желаю...
      Сентиментальные поэтические жалобы вдруг окрашиваются шаловливой улыбкой самоиронии, и стих становится очаровательной миниатюрой. Как в послании "Друзьям":
      Богами вам еще даны
      Златые дни, златые ночи,
      И томных дев устремлены
      На вас внимательные очи.
      Играйте, пойте, о друзья!
      Утратьте вечер скоротечный;
      И вашей радости беспечной
      Сквозь слезы улыбнуся я.
      Поэт меланхолически наблюдает за веселящимися товарищами, думая о бренности сущего, о скоротечности жизни, и заканчивает "сквозь слезы улыбнуся я". Эта улыбка сквозь слезы, усмешка сквозь грусть постоянно проявляется в пушкинской поэзии. И поэтому часто к ней применяют слова:
      солнечная, лучезарная, жизнерадостная, исполненная чувства меры.
      А Белинский даже сказал - елейная. И более того, по его мнению, она кроткая, созерцательная, страдающая от диссонансов, но примиряющая их, признающая их неизбежность. И не видящая "идеала лучшей действительности и веры в возможность его осуществления".
      Вот, оказывается, до чего гармония и чувство меры доводят!
      Неосторожное суждение это потом на разные лады повторялось многократно. Пушкинской "гармонией и мерой" критики потом нередко укоряли и меряли других поэтов.
      И понятны гневные строки великой русской поэтессы Марины Цветаевой:
      Критик - ноя, нытик - вторя:
      "Где же пушкинское (взрыд)
      Чувство меры?" Чувство - моря
      Позабыли - о гранит
      Бьющегося?..32
      Вот это образ - точный. Пушкинская гармония, мера - грани морской набережной. А само море - то бушующее девятибалльными штормами, то синеющее лучезарной голубизной, то хмурящееся, то искрящееся, то набегающее шаловливой волной - вечно изменчивая, вечно бунтующая, мятущаяся стихия!
      У Пушкина целая палитра эмоциональных красок, со всеми мельчайшими тонами, полутональностями, оттенками.
      Какой ураган чувств в пушкинском шедевре "Я помню чудное мгновенье". И - укрощенный ураган в другом шедевре:
      Я вас любил: любовь еще, быть может,
      В душе моей угасла не совсем;
      Но пусть она вас больше не тревожит;
      Я не хочу печалить вас ничем.
      Я вас любил безмолвно, безнадежно,
      То робостью, то ревностью томим;
      Я вас любил так искренно, так нежно,
      Как дай вам бог любимой быть другим.
      Кто из поэтов мог бы так написать? Лермонтов бы не смог: другой был человек, другой характер. Подражать Пушкину нельзя, да и никто из больших поэтов и не стремился следовать за ним, понимая, что тайна пушкинского стиха вовсе не в найденных им канонах, а в неповторимости его личности.
      Пушкин мера? Пушкин - море!
      Одна из характернейших черт пушкинской поэзии - это лаконизм, предельная сжатость, спрессованность содержания. Никаких длиннот, никакого "разжевывания", ничего лишнего. Даже, напротив, Пушкин часто недоговаривает, набрасывая лишь прерывистые штрихи образа, давая возможность читателю самому домыслить, достроить в своем воображении полную картину.
      Черта эта особенно проявилась в лирике последних лет, в маленьких трагедиях, в "Медном всаднике". Современники поэта сетовали на эскизность, незавершенность, недосказанность, сложность этих произведений. А дело было в том, что Пушкин обращался уже к новому, грядущему читателю, который способен не только на пассивное восприятие, но и на активное сотворчество с поэтом, на собственную работу интеллекта, фантазии, воображения, на реконструкцию недоговоренного, недосказанного поэтом. Тут не недостаток, а высочайшее достоинство пушкинской лиры, ее образно-смысловая объемность, многоплановость, бездонность, неисчерпаемость, а значит - и бессмертность!
      Никто в свое время не сказал так много верного и глубокого о Пушкине, как Белинский. Но и его критической прозорливости оказалось мало.
      Нам, далеким потомкам, из нашего далека - виднее. И нам странно, например, читать у Белинского, что пушкинская поэзия - более чувство, нежели мысль, и потому пора ее "миновала совершенно".
      Но как раз едва ли не главное достоинство пушкинского стиха, достоинство, неподражаемое в своем совершенстве, - это единство мысли и образа, причем такое единство, когда образ не привлечен в качестве иллюстрации, а когда сама мысль - образ, когда глубокое размышление передается образом и вызывается им, а не навязывается читателю насильственно.
      Перечитаем хоть его "Бесов":
      Мчатся тучи, вьются тучи;
      Невидимкою луна
      Освещает снег летучий;
      Мутно небо, ночь мутна.
      Еду, еду в чистом поле;
      Колокольчик дин-дин-дин...
      Страшно, страшно поневоле
      Средь неведомых равнин!
      Волосы встают дыбом, когда вчитываешься в эти строки, в эти скачущие, словно колдовские, шаманящие звуки:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20