Современная электронная библиотека ModernLib.Net

'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение)

ModernLib.Net / Искусство, дизайн / Волков Генрих / 'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение) - Чтение (стр. 17)
Автор: Волков Генрих
Жанр: Искусство, дизайн

 

 


      Не ту ли же самую по существу мысль, не то ли же самое удивление перед вечностью, сквозьвременностью великих произведений искусства выразит потом Карл Маркс, заметив, что древнегреческое искусство и эпос "продолжают доставлять нам художественное наслаждение и в известном отношении служить нормой и недосягаемым образцом" (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 12, с,
      737).
      Отдавая себе отчет в специфических особенностях науки и искусства, поэт, однако, был чужд какой-либо односторонности и пристрастности при оценке этих двух магистральных ветвей человеческой культуры. Его внимание привлекает не столько то, что разграничивает науку и искусство, сколько то, что их роднит и сближает. И поэзия и наука - важные отрасли умственной деятельности человека. Великая поэзия всегда включает в себя и великую мысль. И "высшая смелость" в поэзии - это "смелость изобретения, создания, где план обширный объемлется творческою мыслию". Такова, считает Пушкин, смелость Шекспира, Данте, Мильтона, Гете в "Фаусте", Мольера в "Тартюфе". Такова, добавим мы, смелость самого Пушкина в "Борисе Годунове" и в "Евгении Онегине".
      Если и геометрия и поэзия требуют однородного духовного процесса, экстаза вдохновения, если мысль и образ не противостоят друг другу, а друг друга оплодотворяют, то к такому же единству в перспективе должны стремиться наука и искусство. И потому "дружина ученых и писателей" - это именно одна дружина, которая "всегда впереди во всех набегах просвещения, на всех приступах образованности".
      Пушкин не мог разделять бытовавшего в XVIII веке отношения к поэзии как к служанке науки, как к средству распространения "полезных"
      знаний и идей. Поэзия сама суверенная и верховная владычица. Но вместе с тем Пушкин далек и от сколько-нибудь уничижительного отношения к точным наукам. Он относится ко всем завоеваниям человеческой мысли с величайшим уважением. Он верит в благодетельный для общества ход научного и технического прогресса.
      Тут мнение Пушкина, видимо, было близко к следующим мыслям Белинского: "...Мы еще понимаем трусливые опасения за будущую участь человечества тех недостаточно верующих людей, которые думают предвидеть его погибель в индюстриальности, меркантильности и поклонении тельцу златому; но мы никак не понимаем отчаянье тех людей, которые думают видеть гибель человечества в науке. Ведь человеческое знание состоит не из одной математики и технологии, ведь оно прилагается не к одним железным дорогам и машинам... Напротив, это только одна сторона знания, это еще только низшее знание, высшее объемлет собою мир нравственный, заключает в области своего ведения все, чем высоко и свято бытие человеческое"45.
      М. П. Алексеев, приведя это высказывание, находит глубоко верные и точные слова, характеризующие позицию самого Пушкина по отношению к науке и научно-техническому прогрессу: "Он зорко разглядел все великие вопросы своего времени. Он приветствовал русский технический прогресс как сумму завоеваний цивилизации, которые неизбежно послужат ко благу родной страны и народа. Он верил в науку, считая ее одним из важнейших двигателей культуры, но он был так же далек от односторонних увлечений в науке, как и от односторонних упреков по ее адресу: она предстояла перед ним, как единое мощное орудие, оказывающее существенную помощь творческому восприятию действительности"45.
      Еще в "Онегине" Пушкин рисует такую шутливую картинку будущих успехов технического и индустриального прогресса:
      Когда благому просвещенью
      Отдвинем более границ,
      Со временем (по расчисленью
      Философических таблиц,
      Лет чрез пятьсот) дороги, верно,
      У нас изменятся безмерно:
      Шоссе Россию здесь и тут,
      Соединив, пересекут.
      Мосты чугунные чрез воды
      Шагнут широкою дугой,
      Раздвинем горы, под водой
      Пророем дерзостные своды,
      И заведет крещеный мир
      На каждой станции трактир.
      Интерес Пушкина к техническим и научным проблемам с годами, повидимому, все возрастает.
      В первом же номере "Современника" Пушкин печатает статью П. Б. Козловского "Разбор Парижского математического ежегодника на 1836 год". О том, какое большое значение придавал Пушкин этой статье, говорит тот факт, что, когда статья прошла цензуру, он пишет П. А. Вяземскому: "Ура! наша взяла. Статья Козловского прошла благополучно; сейчас начинаю ее печатать". В третьем номере журнала по инициативе Пушкина вновь появляется статья Козловского на специальную тему - о теории вероятностей. Накануне дуэли 26 января 1837 года Пушкин на балу у графини Разумовской просит Вяземского "написать к кн. Козловскому и напомнить ему об обещанной статье для "Современника" по теории паровых машин".
      Кто же такой автор этих статей? Князь Петр Борисович Козловский большой эрудит, объездивший много стран, лично знакомый с Ж. де Местром [Де Местр Жозеф (1753 - 1821) - французский писатель, монархист.], Шатобрианом, Гейне, Фарнгагеном фон Энзе [Фарнгаген фон Энзе Карл Август ( 1785 - 1858) - немецкий писательромантик, литературный критик.]. П. А. Вяземский так рисует его: "Поэт чувством и воображением, дипломат по склонности и обычаю, жадный собиратель кабинетных тайн до сплетней включительно, был он вместе с тем страстен к наукам естественным, точным и особенно математическим, которые составляли значительный капитал его познании и были до конца любимым предметом его ученых занятий и глубоких исследований... В нем было что-то от Даламберта, Гумбольдта..."48 Но вот что примечательно: до встречи с Пушкиным Козловский, который был к тому времени уже пожилым человеком, не напечатал ни строчки, оставаясь только салонным рассказчиком, импровизатором. Поэт познакомился с ним, услышал его ясную, умную речь и уговорил написать статью, прямо-таки зажег ленивого, толстого князя желанием немедленно взяться за работу.
      Сам Козловский вспоминал об этом так: "Когда незабвенный издатель "Современника" убеждал меня быть его сотрудником в этом журнале, я представлял ему, без всякой лицемерной скромности, без всяких уверток самолюбия, сколько сухие статьи мои, по моему мнению, долженствовали казаться неуместными в периодических листах, одной легкой литературе посвященных. Не так думал Пушкин..."45 Пушкин считал святой обязанностью литературного журнала рассказывать читателям, что происходит в мире наук естественных и технических, рассказывать живо, увлекательно, но и профессионально, не профанируя тему, не облегчая ее. Козловский оказался как раз подходящим для этого человеком. Он мог бы реально, практически содействовать делу единения литературы и науки. В то же время Козловский далеко выходил за пределы популяризации, ставя социальные вопросы - о необходимости распространения просвещения, научных знаний в народе, в том числе и в "нижних" его слоях.
      Пушкина особенно привлекала эта направленность статей Козловского.
      Он от его статей был в восторге, называл его "ценителем умственных творений исполинских" и лелеял надежду сделать его постоянным сотрудником "Современника". "Козловский, - писал поэт Чаадаеву, - стал бы моим провидением, если бы захотел раз навсегда сделаться литератором".
      Выполняя предсмертную просьбу поэта, Петр Борисович с особым рвением трудится над статьей по теории пара. "Она стоила мне больших трудов, признается Козловский Вяземскому, - потребовала чтения множества книг по физике, химии и механике. Нужно немало мастерства, чтобы сжато изложить суть вещей на три или четыре печатных листа. Всякий, кто ее прочтет, узнает все, что знают в этой области в Англии и во Франции, все "как" и "почему". Поручаю вам, дорогой князь, позаботиться о ней, в таком труде, как этот, где приведено в сцепление столько идей, даже малейшая опечатка может сделать непонятным все целое. И, наконец, сообщаю вам заранее, что работа получилась хорошо и написана она с любовью".
      Последнее желание поэта было исполнено Козловским с величайшей добросовестностью. Статья "Краткое начертание теории паровых машин"
      опубликована после смерти Пушкина в VII номере "Современника". Больше Козловский за перо не брался.
      Что же все-таки руководило Пушкиным, когда он, послав роковое письмо Геккерну, среди всех страстей и треволнений, раздиравших его сердце в последние преддуэльные часы, заботился о том, чтобы в очередной книжке "Современника" непременно появилась статья по теории паровых машин?
      Наверное, теперь в его размышлениях о судьбах родины единственной светлой надеждой оставалось упование на культурный, научный, технический прогресс, на успешные "набеги просвещения" и "приступы образованности". Наверное, он хотел, чтобы его журнал был впереди в этих набегах и приступах, чтобы именно он объединил "дружину ученых и писателей".
      Пушкин знал, что задача эта нелегкая, что "приступы" и "набеги"
      просвещения встретят в николаевской России ответные атаки. И потому предупреждал: "Не должно им (то есть дружине ученых и писателей. - Г. В.) малодушно негодовать на то, что вечно им определено выносить первые выстрелы и все невзгоды, все опасности".
      Выстрел в Пушкина, к несчастью, не заставил себя долго ждать.
      "МОЙ REQUIEM МЕНЯ ТРЕВОЖИТ"
      О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!
      Жрецы минутного, поклонники успеха!
      Как часто мимо вас проходит человек,
      Над кем ругается слепой и буйный век,
      Но чей высокий лик в грядущем поколенье
      Поэта приведет в восторг и в умиленье!
      (А ПУШКИН. "ПОЛКОВОДЕЦ". 1835 г.)
      Расхожее сравнение Пушкина с Моцартом! "Моцарт поэзии", "моцартианская ясность и простота"... Сравнение затерлось, приелось, стало банальным и уже не задерживает нашего внимания, как нечто само собой разумеющееся, абсолютно бесспорное, не таящее в себе никаких вопросов и загадок.
      А если все же некоторые наивные вопросы поставить? Почему именно с Моцартом сравниваем мы Пушкина? И если с ним, то что действительно роднит музыку великого австрийского композитора с поэзией Пушкина?
      В самом ли деле только легкость, простота, изящество, безоблачная солнечность?
      В таком утверждении была бы двойная ложь: и в отношении Моцарта, и в отношении Пушкина. Разве под лучезарно-гармонической оболочкой пушкинской поэзии не ощущаем мы почти постоянно высокий драматизм страстей человеческих? А Моцарт? Легенда о нем как о "солнечном юноше", как о детски безмятежном композиторе давно уже поставлена под сомнение.
      В советском музыковедении самое решительное и страстное опровержение этой легенды дал выдающийся наш дипломат, сподвижник В. И. Ленина, Георгий Васильевич Чичерин. Чичерин рисует "неслыханно" сложный, противоречивый, загадочный, "шекспироподобный" духовный мир композитора, выявляет глубинные пласты его музыкальных творений, их психологические бездны, их скрытый, но тем более могучий трагизм, их необъятный полифонизм.
      Музыка Моцарта - это игривый бег волн над океаном мыслей и чувств.
      В его мотивах всегда бесконечность, неисчерпаемость образа, возможность самых различных интерпретации, сгусток интенсивнейшего содержания, спрессованного словно под сверхвысоким давлением в миниатюрнейшие и лаконичнейшие формы.
      И разве не то же самое можно сказать и о пушкинской поэзии?
      В музыке Моцарта, по выражению одного из музыковедов, высший синтез, органическое слияние контрастов в едином целом. В ней, как в улыбке Джиоконды, "нечто нежное, глубокое и вместе с тем страстное и чувственное, и чистота и оргиазм"49, целомудрие и обольстительность, лукавство и очарование, истома и ирония, райское и демоническое.
      И разве это не о Пушкине сказано?
      Моцарт - вулканический, бурный, дерзновенный, весь кипящая лава неуправляемых страстей, сжигающий себя самого в этой лаве. А для внешнего, отдаленного наблюдателя он может показаться только забавным, искрометным фейерверком, яркой игрой сил природы.
      Ложно бытующее представление о моцартовской беззаботной веселости, ибо самое великое в нем - высокий драматизм, тема мировой скорби. Но это не безысходная скорбь, это нечто такое, что обязательно преодолевается, снимается. Не наивная и беспричинная жизнерадостность, а мудрый, жизнеутверждающий оптимизм, прошедший через горнило страданий и закалившийся, окрепший в нем. Таков Моцарт. Таков и Пушкин.
      Тайна "загадочности" их творчества скрыта в тайне "загадочности" их личностей.
      Филистеры из числа исследователей творчества композитора частенько противопоставляли музыку Моцарта ему самому, как человеку, недостойному собственных творений, морщили нос, говоря о нем, как о "легкомысленном гуляке", пустом балагуре, который по случайному капризу природы оказался сосудом гениальности: "Гений случайно поселился в пошляке".
      Они особенно возмущались письмами Моцарта, ибо писаны они тоном легкой или даже грубо площадной шутки, и речь в них обычно шла не о высоких материях, а о вещах совсем прозаических. "И это гений?"
      А что у него за выходки и чудачества! Он мог вдруг оставить игру на фортепьяно и смеяться над собой и собственной музыкой, прыгать по столу и креслам, мяукать и кувыркаться, как озорной мальчишка.
      Чичерин рисует образ человека, никак не желавшего вписываться в обычные каноны поведения. "Не нежного и веселого певца любви, но человека, исхлестанного бурями и страстями, терзаемого внутренними голосами, гордого, весело-страстно и грубо наслаждающегося жизнью и, притом, всегда помнящего о тени смерти над собой; Моцарта - сильно, до крайности захваченного сознанием своего предназначения и послушного ему, полного переизбытка силы, находящей разрядку в задорной шутке и спасающейся от демонов бегством в ребяческое, даже порой пошлое и непристойное. Это то своеобразное противодействие... которое является своего рода реакцией после неистовой лихорадочной дрожи благословенных творчеством часов и кризисов, стыдливым сокрытием своего сверхсокровенного через падение в другую крайность"49.
      Это сказано о Моцарте, но и удивительно точно - о Пушкине.
      Поэт всю жизнь ощущал на себе осуждающий взгляд филистеров "легкомыслен", "безнравствен", "ветрен". "Жаль поэта, и великого, - а человек был дрянной", - сказал о нем после смерти Булгарин2. И Николаи ему вторил. Низость человеческая, будучи не в силе подняться до творений гения, уничтожить их, стремится опошлить и убить его самого.
      Не об этом ли - а вовсе не только о зависти, как обычно считают, трагедия Пушкина "Моцарт и Сальери"?
      Монолог Сальери начинается с того, что с удивлением обнаруживает он в себе мучительную зависть, которой раньше не знал. Он трудным путем, шаг за шагом овладел искусством как ремеслом и "усильным, напряженным постоянством" достиг в нем "степени высокой". Он был счастлив и наслаждался мирно своим трудом, успехом, славой; также трудами и успехами друзей. Он не знал тогда зависти. Он не завидовал Глюку, хотя и понимал величие его. Сальери сжег свои прежние труды, бросил все, "что прежде знал, что так любил, чему так жарко верил", и пошел вслед за Глюком.
      Почему же с Моцартом все иначе? Да потому, что за Моцартом "пойти"
      нельзя, повторить его невозможно, гениальности не обучишься. Здесь не поможет ни кропотливый, усердный труд, ни музыковедческий анализ, поверяющий "алгеброй гармонию". Моцарт - это не еще одна ступенька по сравнению с Глюком, это орлиный взлет гения. Взлет непостижимый и неповторимый.
      Сальери достаточно умен и проницателен, чтобы понять это. Никаких трудов, никаких усилий не пожалел бы он, чтобы последовать за Моцартом. Чего бы он только не дал, чтобы сравниться с ним! Но вот беда:
      "научиться" быть Моцартом нельзя.
      Разве сам Моцарт достиг высот гениальности учебой, трудами только?
      Сальери трудолюбивее, усерднее Моцарта. Так где же справедливость?
      И вот Сальери с горьким упреком простирает руки к небу:
      Все говорят, нет правды на земле.
      Но правды нет - и выше.
      Самое обидное, непереносимое для Сальери, что Моцарт со своей божественной музыкой человек-то вовсе не величественный, поведения ничем не замечательного, а даже, на его взгляд, предосудительного, легкомысленного. "Ты, Моцарт, недостоин сам себя".
      ... - О небо!
      Где ж правота, когда священный дар,
      Когда бессмертный гений - не в награду
      Любви горящей, самоотверженья,
      Трудов, усердия, молений послан
      А озаряет голову безумца,
      Гуляки праздного?.. О Моцарт, Моцарт!
      Но если "на Моцарта" нельзя выучиться, если гений его недостижим, если и как человек он недостоин подражания, то:
      Что пользы, если Моцарт будет жить
      И новой высоты еще достигнет?
      Подымет ли он тем искусство? Мет;
      Оно падет опять, как он исчезнет:
      Наследника нам не оставит он.
      Что пользы в нем? Как некий херувим,
      Он несколько занес нам песен райских,
      Чтоб, возмутив бескрылое желанье
      В нас, чадах праха, после улететь!
      Так улетай же! чем скорей, тем лучше.
      Тут безошибочный инстинкт ненависти мещанина к гению. Железная логика воинствующей и ханжествующей посредственности.
      Как удивительно богата по содержанию эта маленькая трагедия! Удивительно даже для Пушкина. Гений и общество, гений и злодейство, "польза" искусства и его высшее предназначение, соотношение между личностью гения и его творениями... А также - тема предощущения смерти, что само становится продуктивным у гения, отражается в его творчестве, звучит в его "Реквиеме", который Моцарт пишет самому себе.
      Это гениальное проникновение Пушкина в тайну творчества Моцарта, в трагедию его жизни - не говорит ли уже само по себе о поразительной духовной родственности двух великих людей?
      Тень смерти словно сопровождала поэта на протяжении его короткой жизни, как она сопровождала и композитора.
      Жизнерадостная поэзия Пушкина? Да! Но и трагическая поэзия Пушкина! Душераздирающая боль Пушкина!
      Можно ли не ощущать, не слышать ее? Оттого только, что боль эта выражается с суровой мужской сдержанностью, с улыбкой сквозь слезы, а не с расхристанной истерией, не с намеренной аффектацией, не с заламыванием рук?
      Тема смерти появляется в стихах Пушкина обычно внезапно, среди беззаботного веселья, влюбленности, дружеского общения. Совсем как у Моцарта в пушкинской трагедии:
      Представь себе... кого бы?
      Ну, хоть меня - немного помоложе;
      Влюбленного - не слишком, а слегка
      С красоткой, или с другом - хоть с тобой,
      Я весел... Вдруг: виденье гробовое,
      Незаиный мрак иль что-нибудь такое...
      Это у пего, у жизнерадостного Пушкина, вдруг вырывается сдавленным стоном:
      Безумных лет угасшее веселье
      Мне тяжело, как смутное похмелье.
      Но, как вино - печаль минувших дней
      В моей душе чем старе, тем сильней.
      Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
      Грядущего волнуемое море.
      Но не хочу, о други, умирать...
      И опять же, выкрикнув нежданно из самого себя эту боль, он, словно застеснявшись, старается смущенно улыбнуться:
      И ведаю, мне будут наслажденья Меж горестей, забот и треволненья:
      Порой опять гармонией упьюсь, Над вымыслом слезами обольюсь, И может быть - на мой закат печальный Блеснет любовь улыбкою прощальной.
      С годами мотив смерти в творчестве Пушкина начинает звучать все тревожнее и трагичнее. В нем слышатся уже звуки исповедальные, выплескивается неясное предчувствие беды. Пушкин словно начинает создавать свой Реквием.
      В 1830 году из-под его пера появляются "Дорожные жалобы":
      Долго ль мнс гулять на свете
      То в коляске, то верхом,
      То в кибитке, то в карете,
      То в телеге, то пешком?
      Не в наследственной берлоге,
      Не средь отческих могил,
      На большой мне, знать, дороге
      Умереть господь судил...
      Минутный приступ смертельной тоски проходит, и поэт привычно заканчивает стих веселой, вакхической интонацией: "То ли дело рюмка рома..." Однако бывали минуты, когда Пушкин весь во власти мрачных дум:
      День каждый, каждую годину
      Привык я думой провождать,
      Грядущей смерти годовщину
      Меж их стараясь угадать.
      И где мне смерть пошлет судьбина?
      В бою ли, в странствии, в волнах?
      Или соседняя долина
      Мой примет охладелый прах?
      Это - хоть и печальное, но все еще спокойное, элегическое, освещенное мягкой улыбкой размышление о смерти. Может быть, суеверный поэт вспомнил давнее предсказание гадалки, что суждено ему умереть насильственной смертью от "белой головы"? Предсказание это не давало ему покоя, и он рассказывал о нем многим друзьям и знакомым.
      Мы знаем уже, что происходило в это время с Пушкиным: "ямщик лихой седое время" порастрясло политические иллюзии поэта, все яснее становилась бесплодность его надежд на мудрое правление Николая, на его милосердие к сосланным декабристам. Беспросветность политического будущего России. Неясность собственного будущего.
      Какая душевная драма вызревала в нем? Молодые, беспечные, безоглядные годы уже позади.
      Ужель мне скоро тридцать лет?
      Поэт вступает в полосу зрелости. А он все так же бездомен, бесприютен, скитается по гостиницам, по друзьям. У него нет ни состояния, ни твердого положения в обществе, ни службы. Он политический поднадзорный: за каждым шагом его следят. Бенкендорф его постоянно и бесцеремонно одергивает, поучает как мальчишку, устраивает разносы, грозит немилостью государя. В Петербурге поэт как в каменной клетке, он рвется из нее в поисках новых впечатлений, свободы передвижения, общения, без чего творить невозможно.
      В 1828 году он просит отправить его хотя бы на фронт, в действующую армию, воюющую с Турцией, посылает соответствующее письмо Николаю. Бенкендорф приказывает ему явиться в канцелярию, а когда поэт приходит, его не принимают.
      "По приказанию Вашего превосходительства, - пишет Пушкин Бенкендорфу 18 апреля 1828 года, - являлся я сегодня к Вам, дабы узнать решительно свое назначение, но меня не хотели пустить и позволить мне дожидаться".
      "Умнейшему человеку России" даже не позволили дожидаться в приемной у жандарма! Можно представить себе, в каком бешенстве был Пушкин от этого унижения.
      Через короткое время Пушкин просится в Париж. Снова - грубый отказ. П. А. Вяземский пишет жене по этому поводу: "Пушкин с горя просился в Париж; ему отвечали, что как русский дворянин имеет он право ехать за границу, но что государю будет это неприятно... Эх, да матушка Россия, попечительная лапушка всегда лежит на тебе, бьет ли, ласкает, а все тут, никак не уйдешь от нее".
      Объятья Николая, которые он раскрыл Пушкину, становились все более удушающими.
      ...О, тяжело пожатье каменной сто десницы!
      От него требуют объяснения по поводу стихотворения "Андрей Шенье", отрывок из которого гулял по Петербургу с заголовком "На 14 декабря".
      Пушкин объясняет, что стихотворение относится к Французской революции.
      Ему внимают подозрительно и учреждают - теперь уже официально секретный надзор.
      В мае 1829 года он сватается к Наталье Николаевне Гончаровой. Ему не дают определенного ответа, но и не лишают надежды. Тотчас же, в смятении, он бросается на Кавказ, в армию генерала Паскевича. Кажется, что он не прочь подставить себя под пули: так безрассудно, отчаянно ходит он в атаку.
      По возвращении с Кавказа Бенкендорф снова выговаривает ему: "Государь император, узнав по публичным известиям, что Вы, милостивый государь, странствовали за Кавказом и посещали Арзерум, высочайше повелеть мне изволил спросить Вас, по чьему позволению предприняли Вы сие путешествие".
      Еще тяжелее было Пушкину от неожиданно холодного, прямо-таки ледяного приема в доме Гончаровых: будущей теще уже известны были все светские сплетни о Пушкине. Свадьба расстраивалась. В горе и отчаянии поэт рвется из России. И вновь получает издевательский отказ, продиктованный якобы исключительно только заботой об интересах самого поэта: "В ответ на Ваше письмо ко мне от 7-го числа сего месяца спешу (Бенкендорф "спешил" с ответом 10 дней! - Г. В.) уведомить Вас, что его императорское величество не соизволил удовлетворить Вашу просьбу о разрешении поехать в чужие края, полагая, что это слишком расстроит Ваши денежные дела, а кроме того, отвлечет Вас от Ваших занятий. Желание Ваше сопровождать наше посольство в Китай также не может быть осуществлено, потому что все входящие в него лица уже назначены и не могут быть заменены другими без уведомления о том Пекинского двора.
      Что же касается разрешения на издание Вашей новой трагедии, я не премину сообщить Вам на днях окончательный ответ".
      Какая трогательная забота "его величества" о денежных делах поэта и о том, чтобы ничто не отвлекало его от занятий!
      С поэтом теперь не церемонятся и не вспоминают о праве дворянина поехать за границу. С ним обращаются, как с крепостным его императорского величества. Бенкендорф выговаривает поэту даже за кратковременную поездку в Москву. "К крайнему моему удивлению, я услышал по возвращении моем в Петербург, что Вы внезапно рассудили уехать в Москву, не предваря меня, согласно сделанным между нами условием, о сей вашей поездке. Поступок сей принуждает меня Вас просить об уведомлении меня, какие причины могли Вас заставить изменить данному мне слову? Мне весьма приятно будет, если причины, Вас побудившие к сему поступку, будут довольно уважительны, чтобы извинить оный, но я вменяю себя и обязанность Вас предуведомить, что все неприятности, коим Вы можете подвергнуться, должны Вами быть приписаны собственному Вашему поведению..."
      От подобных вежливых укоризн Бенкендорфа веяло Петропавловскими казематами.
      Но, кажется, судьба вновь улыбнулась поэту. В доме Гончаровых наступило явное потепление: видно, более выгодного жениха не нашли. Пушкин с помощью Толстого-Американца сватается вторично и получает согласие.
      Поэт на пороге новой жизни. Он грезит о семейном счастье, но и сомневается в его возможности. Сможет ли он обеспечить семью? А главное будет ли он любим? Невеста так молода и так красива.
      И Пушкин пишет ее матери поразительное письмо, до предела обнажая все, что терзает его душу накануне женитьбы. Письмо это столько говорит о самом Пушкине, что его стоит привести.
      "Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца. Но, будучи всегда окружена восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие?
      Ьй станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой, более равный, более блестящий, более достойный ее союз... Не возникнут ли у нее сожаления? Не будет ли она тогда смотреть на меня как на помеху, как на коварного похитителя? Не почувствует ли она ко мне отвращения? Бог мне свидетель, что я готов умереть за нее; но умереть для того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, вольной на другой день выбрать себе нового мужа, - эта мысль для меня - ад".
      Какой удивительно страшной и точной оказалась эта последняя фраза!
      "Перейдем к вопросу о денежных средствах, - продолжает поэт, - я придаю этому мало значения. До сих пор мне хватало моего состояния.
      Хватит ли его после моей женитьбы? Я не потерплю ни за что на свете, чтобы жена моя испытывала лишения, чтобы она не бывала там, где она призвана блистать, развлекаться. Она вправе этого требовать. Чтобы угодить ей, я согласен принести в жертву свои вкусы, все, чем я увлекался в жизни, мое вольное, полное случайностей существование. И все же не станет ли она роптать, если положение ее в свете не будет столь блестящим, как она заслуживает и как я того хотел бы?
      Вот в чем отчасти заключаются мои опасения. I репещу при мысли, что вы найдете их слишком справедливыми..."
      Это документ бесподобный по искренности, по беспощадной трезвости в описании всех опасений перед женитьбой.
      Поэту нужно было еще испросить разрешения на женитьбу у Николая.
      И странное дело: Николай не только "разрешил", но и стал вдруг необыкновенно милостив, осыпал Пушкина благодеяниями.
      Помолвка состоялась. Но будущая теща продолжала устраивать оскорбительные сцены поэту, он готов уже "вернуть" данное невесте обещание.
      В таком настроении Пушкин отправляется в Болдино. "Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан", - горестно замечает он в письме к Плетневу.
      Знаменитой и необычайно "урожайной" болдинской осенью 1830 года он создает, помимо прочего, маленькие трагедии: "Скупой рыцарь", "Моцарт и Сальери", "Каменный гость", "Пир во время чумы". Каждая из них - о смерти: умирает скупой рыцарь, гибнет отравленный Моцарт, статуя Командора является за Дон Гуаном, дерзко бросившим вызов смерти, и он гибнет; обречены на смерть пирующие во время чумы.
      Тема последней трагедии подсказана обстоятельствами. В России свирепствовала эпидемия холеры. Пытаясь вырваться из окружения холерных карантинов, Пушкин натыкался на дорогах на телеги, груженные трупами.
      Приходили вести о знакомых, погибших от холеры в Петербурге. Эпидемия подступала к Москве. Пушкин беспокоился за невесту, за друзей, отчаянно рвался к ним.
      И вот в этой обстановке под его пером рождается хвалебный гимн смерти строки, кажется, кощунственные, сатанинские:
      Итак, - хвала тебе, Чума,
      Нам не страшна могилы тьма,
      Нас не смутит твое призванье!
      Бокалы пеним дружно мы
      И девы-розы пьем дыханье,
      Быть может... полное Чумы!
      В трагедии Чума является за своей богатой жатвой и стучит в окошки могильной лопатой. А Вальсингам с приятелями и приятельницами в это время хочет забыться от ужасов опустошений, от "воспоминаний страшных".
      Они не предаются скорбным стенаниям и молитвам о спасении души, они весело пируют. Они хотят встретить смерть не постно-смиренными ее рабами, а озорным хохотом и звоном бокалов.
      Они бросают дерзкий вызов смерти, смело идя ей навстречу, заглядывая через край бездны, испытывая свою судьбу:
      Есть упоение в бою,

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20