Современная электронная библиотека ModernLib.Net

'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение)

ModernLib.Net / Искусство, дизайн / Волков Генрих / 'Тебя, как первую любовь' (Книга о Пушкине - личность, мировоззрение, окружение) - Чтение (стр. 18)
Автор: Волков Генрих
Жанр: Искусство, дизайн

 

 


      И бездны мрачной на краю,
      И в разъяренном океане,
      Средь грозных волн и бурной тьмы,
      И в аравийском урагане,
      И в дуновении Чумы.
      Все, все, что гибелью грозит,
      Для сердца смертного таит
      Неизъяснимы наслажденья
      Бессмертья, может быть, залог!
      И счастлив тот, кто средь волненья
      Их обретать и ведать мог.
      По поводу этих строк Марина Цветаева сказала:
      "Языками пламени, валами океана, песками пустыни - всем, чем угодно, только не словами - написано.
      И эта заглавная буква Чумы, чума уже не как слепая стихия - как богиня, как собственное имя и лицо зла"32.
      В "Пире" словно звучит вторая часть моцартовского "Реквиема" - тема Страшного суда, черной чумы, пожирающей тысячи жизней.
      Чума в гимне Вальсингама - не эпидемия только, она "царица грозная", она умножает и расширяет свое "царствие".
      Она - символ Зла. Символ зачумленной России, по которой катит телега с "лепечущими" мертвецами, а "ужасный демон... весь черный, белоглазый" зовет в тележку все новые и новые жертвы.
      Разве 14 декабря 1825 года Россия не оказалась обезглавленной и будто действительно зачумленной? Разве весь цвет поколения не был погублен?
      Одни повешены, другие - в сибирских рудниках, третьим - просто заткнули рот и лишили их возможности действовать. Четвертые - оказались ренегатами и сами теперь были на услужении у Чумы, ища новых жертв.
      Герцен, переживший это время, так его описал: "Первые годы, последовавшие за 1825-м, были ужасны. Понадобилось не менее десятка лет, чтобы человек мог опомниться в своем горестном положении порабощенного и гонимого существа. Людьми овладело глубокое отчаяние и всеобщее уныние. Высшее общество с подлым и низким рвением спешило отречься от всех человеческих чувств, от всех гуманных мыслей. Не было почти ни одной аристократической семьи, которая не имела близких родственников в числе сосланных, и почти ни одна не осмелилась надеть траур или выказать свою скорбь. Когда же отворачивались от этого печального зрелища холопства, когда погружались в размышления, чтобы найти какое-либо указание или надежду, то сталкивались с ужасной мыслью, леденившей сердце. Невозможны уже были никакие иллюзии..."16 Казарма и канцелярия - главная опора всего государства. Слепая и лишенная здравого смысла дисциплина в сочетании с бездушным формализмом налоговых чиновников - вот пружины механизма государственной власти.
      Вся картина официальной России внушала только отчаяние: здесь Польша, терзаемая с чудовищным упорством, там - безумие войны на Кавказе, а в центре - всеобщее опошление и бездарность правительства.
      "Что же это, наконец, за чудовище, называемое Россией, - восклицал Герцен, - которому нужно столько жертв и которое предоставляет детям своим лишь печальный выбор погибнуть нравственно в среде, враждебной всему человечеству, или умереть на заре своей жизни? Это бездонная пучина, где тонут лучшие пловцы, где величайшие усилия, величайшие таланты, величайшие способности исчезают прежде, чем успевают чеголибо достигнуть"16.
      Чем не Некрополь - город мертвых, по Чаадаеву? Чем не "царствие Чумы", по Пушкину?
      В утешение Герцен вслед за Чаадаевым как раз ссылался на Пушкина:
      "Только звонкая и широкая песнь Пушкина раздавалась в долинах рабства и мучений; эта песнь продолжала эпоху прошлую, наполняла своими мужественными звуками настоящее и посылала свой голос в далекое будущее.
      Поэзия Пушкина была залогом и утешением"16.
      Да, утешением - в том смысле, в каком утешением был гимн Вальсингама на пиру во время Чумы. Все творчество Пушкина, вся его звонкая и широкая песнь была гимном во время Чумы.
      "Что делать нам? и чем помочь?" Не падать духом, отвечает поэт своей маленькой трагедией, ибо "есть упоение в бою", смело смотреть в глаза опасности, ибо в мужественном поединке с "гибелью" - "бессмертья, может быть, залог". Смертельная опасность - испытание духовной стойкости, и потому "для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья".
      В "разъяренном океане" жизни Пушкин был хорошим пловцом, но он не мог не чувствовать, что эта бездонная пучина угрожает и ему "средь грозных волн и бурной тьмы", что он "бездны мрачной на краю", что он - одна из следующих жертв, за которой явится с могильной лопатой Чума, что его манит пальцем ужасный демон белоглазый.
      И мнится, очередь за мной...
      Так напишет он осенью 1831 года.
      Какие основания для таких строк могли быть у поэта, наслаждавшегося, наконец, покоем семейной жизни?
      Действительно, несколько месяцев он чувствовал себя совершенно счастливым. "Я женат, - писал он Плетневу в феврале 1831 года, - и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что кажется я переродился".
      Летом того же года он утешает друга - Плетнева: "Опять хандришь.
      Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер; погоди, умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь все еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жены наши - старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо. Вздор, душа моя; не хандри - холера на днях пройдет, были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы".
      Семья, мысль о будущих детях - вот что теперь просветляет душу поэта. Но другие тревоги обступают его. Как сказал Я. Гордин в талантливой своей повести о последних годах жизни поэта ("Годы борьбы"), "Время было апокалипсическое"25. Ко всему прочему добавим: холерные бунты, восстание в Старой Руссе, зверства, казни, экзекуции, кровь.
      Одновременно - подавление польского восстания, снова кровь, смерть многих людей, которых поэт знал лично.
      "Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы".
      "Собачья комедия" литературы стоила, однако, поэту тоже много крови.
      С 1830 года литературная критика дружно ополчилась против Пушкина.
      Во главе своры продажных писак, ринувшихся на поэта по науськиванию Бенкендорфа, был Булгарин - одна из самых характерных фигур гнусного николаевского времени. Фигура эта сыграла столь зловещую роль в жизни поэта, что о ней придется сказать подробнее.
      Фаддей Венедиктович Булгарин учился в кадетском корпусе, служил в уланском полку, бывал в походах 1805 - 1807 годов, храбростью не отличался и, по словам его приятеля Н. Греча, когда наклевывалось сражение, старался быть дежурным по конюшне. Перед войной 1812 года Булгарин изменил присяге, переметнулся к французам и воевал теперь уже против русских. Грабил с французами Москву.
      В 1814 году он был взят в Пруссии в плен, но скоро попал под амнистию в связи с окончанием войны. Стал искать средства к существованию, не брезгая ничем. Выведя Булгарина под именем "Нового Выжигина", Пушкин отмечал основные этапы его биографии в этот период: "Выжигин без куска хлеба. Выжигин ябедник. Выжигин торгаш... Выжигин игрок.
      Выжигин и отставной квартальный... Встреча Выжигина с Высухиным".
      Высухин это, конечно, Н. Греч. Булгарин смекнул, что журналистика может быть делом доходным, вошел в доверие к Гречу и стал вместе с ним издавать журнал "Сын Отечества", а затем и "Северную пчелу".
      Этот ловкий беспринципный человек имел одну всепоглощающую страсть: не было на свете такой подлости, которую бы он не совершил ради наживы. При этом он обладал недюжинной энергией, умел завязывать нужные связи и знакомства, втираться в доверие. С утра до вечера таскался он по сенаторским и прокурорским передним, навещал секретарей и адъютантов всемогущих людей, привозил игрушки и лакомства их детям, подарки женам и любовницам. Не уставал кланяться и кланяться, льстиво шутил, сыпал остротами.
      Выдавая себя за польского патриота, он сошелся с Грибоедовым, был вхож к Бестужевым, Тургеневым, Рылееву, Батенькову. Через последнего усердно искал знакомств и связей в окружении Аракчеева.
      После подавления декабрьского восстания насмерть перепуганный Булгарин выдал полиции своего собственного племянника, а затем стал верным псом и осведомителем Бенкендорфа.
      Внешность Фаддея Венедиктовича вполне соответствовала натуре:
      в облике его было что-то бульдожье. А. Я. Панаева так описывала его в воспоминаниях: "Черты его лица были вообще непривлекательны, а гнойные воспаленные глаза, огромный рост и вся фигура производили неприятное впечатление. Голос у него был грубый, отрывистый; говорил он нескладно, как бы заикался на словах"50.
      В конце 1829 года Дельвиг объявил о предстоящем издании "Литературной газеты". Булгарин не на шутку испугался соперничества и стал уже подсчитывать возможные убытки. Узнав к тому же, что в "Литературной газете" будет сотрудничать и Пушкин, он совсем потерял голову и забрызгал "конкурентов" ядовитой слюной.
      В фельетоне "Анекдот" Булгарин так обрисовал Пушкина под видом одного французского писателя: "Он природный француз, служащий усерднее Бахусу и Плутусу, нежели Музам, который в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, ни одной полезной истины, у которого сердце холодное и немое существо, как устрица, а голова род побрякушки, набитой гремучими рифмами, где не зародилась ни одна идея; который, подобно исступленным в басне Пильпая, бросающим камни в небеса, бросает рифмами во все священное, чванится перед чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных, чтоб позволили ему нарядиться в шитый кафтан; который марает белые листы на продажу, чтоб спустить деньги на крапленых листах, и у которого одно господствующее чувство - суетность".
      Булгарину этого показалось мало, и в своей очередной повести (он пек их как блины) он изобразил поэта Свистушкина: это - "маленькое, зубастое и когтистое животное, не человек, а обезьяна".
      Пушкину пришлось открыть ответный огонь: опубликовать в "Литературной газете" статью "О записках Видока". В чертах Видока - французского полицейского сыщика, доносчика, авантюриста и вора легко угадывался Булгарин: "Представьте себе человека без имени и пристанища, живущего ежедневными донесениями, женатого на одной из тех несчастных, за которыми по своему званию обязан он иметь присмотр, отъявленного плута, столь же бесстыдного, как и гнусного, и потом вообразите себе, если можете, что должны быть нравственные сочинения такого человека".
      Чтобы у читателя не возникло никакого сомнения насчет того, кто действительно имелся в виду под именем Видока, Пушкин опубликовал эпиграмму:
      Не то беда, Авдей Флюгарин,
      Что родом ты не русский барин,
      Что на Парнасе ты цыган,
      Что в свете ты Видок Фиглярин:
      Беда, что скучен твой роман.
      Булгарин не одинок в травле поэта. Н. Полевой печатает памфлет, где изображает поэта льстивым вымогателем у богатых вельмож, который пишет им хвалебные стихи за право обедать по четвергам. Затем пародия того же Полевого за подписью "Обезьяний". А в "Вестнике Европы" появилась эпиграмма Н. Надеждина "К портрету Хлопушкина":
      О, Гений гениев! Неслыханное чудо!
      Стишки ты пишешь хоть куда;
      Да только вот беда:
      Ты чувствуешь и мыслишь очень худо!
      Хвала тебе, Евгений наш, хвала,
      Великий человек на малыя дела!
      Публиковались стишки и похлеще, где уже не стеснялись прямо называть Пушкина:
      И Пушкин стал нам скучен,
      И Пушкин надоел:
      И стих его не звучен,
      И гений охладел.
      "Бориса Годунова"
      Он выпустил в народ:
      Убогая обнова
      Увы! - на новый год!
      Травля поэта особенно ожесточилась в последние годы его жизни.
      Еще в 1829 году Пушкин был избран в члены "Московского общества любителей русской словесности" - вместе с Фаддеем Булгариным. Тогда Пушкину "было не до дипломов", и он не ответил отказом, но в марте 1834 года Пушкин писал секретарю общества Погодину: "Общество любителей поступило со мною так, что никаким образом я не могу быть с ним в сношении. Оно выбрало меня в свои члены вместе с Булгариным, в то самое время, как он единогласно был забаллотирован в Английском клубе (в Петербургском), как шпион, переметчик и клеветник, в то самое время, как я в ответ на его ругательства принужден был напечатать статью о Видоке... И что же? В то самое время читаю в газете Шаликова: Александр Сергеевич и Фаддей Венедиктович, сии два корифея нашей словесности, удостоены etc, etc. Воля Ваша: это пощечина".
      Приравнять Пушкина к нечистоплотному литературному ремесленнику - это, конечно, была пощечина.
      Талант Пушкина уже не один год дружно хоронили: и враги и даже единомышленники поэта. Даже Белинский писал в "Литературных мечтаниях": "Теперь мы не узнаем Пушкина: он умер или, может быть, только обмер на время". Что уж говорить о других?
      Сенковский (псевдоним "Барон Брамбеус"), приписав Пушкину изданный им перевод поэмы Виланда "Вастола", сделанный бездарным литератором Люценко, иронически заметил: "Кто не порадуется появлению новой поэмы Пушкина? Истекший год заключился общим восклицанием:
      Пушкин воскрес!" "Северная пчела" сетовала, что поэт "опочил на лаврах слишком рано", и мы "вместо звонких, сильных прекрасных стихов его лучшего времени читаем его вялую, ленивую прозу, его горькие и печальные жалобы".
      Наконец, в 1836 году Фаддей Булгарин зловеще прокаркал о Пушкине, как о "светиле, в полдень угасшем"25.
      Читающая публика по-прежнему жаждала от Пушкина веселых, звонких и легких стихов, какими зачитывалась в начале 20-х годов. Пушкин же гигантскими шагами ушел вперед и создавал "Пугачева", "Петра", "Медного всадника". Публика осталась далеко позади: она теперь не понимала и не принимала поэта.
      Надо помнить, что после разгрома декабристов - лучших представителей дворянской интеллигенции - и установления удушливого николаевского режима культурный уровень читающей публики понизился на голову.
      "Пути Пушкина и читателя разошлись", - пишет Я. Гордин, раскрывая душевную трагедию последних лет жизни поэта.
      Почти теми же словами описывают трагедию Моцарта его биографы и музыковеды: "Моцарт шел вперед сознательно, - читаем мы у Г. В. Чичерина. - Не гуляка праздный, не гениальный дурачок, не мелкий глупый мещанин, в которого якобы по странной аберрации природа всадила музыкальный гений. Нет, с полным кругозором гения он завоевывал будущее сознательно. Параллельно с этим происходит скорбная трагедия: разрыв Моцарта с обществом и со вкусом современников...
      Разойдясь со своим веком, Моцарт пошел на верную гибель. Он избрал путь жертвы"49.
      Вернемся, однако, к Пушкину.
      Непонимание, холодность, поношения ранили его болезненно. Но он выносил все это стоически, с гордостью. Он сознавал, что не должен быть в плену у косных читательских вкусов, что должно идти своей дорогой, не оглядываясь на хулящую его толпу, на захлебывающихся от лая журнальных писак:
      Поэт! не дорожи любовию народной.
      Восторженных похвал пройдет минутный шум;
      Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
      Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
      Ты царь: живи один. Дорогою свободной
      Иди, куда влечет тебя свободный ум,
      Усовершенствуя плоды любимых дум,
      Не требуя наград за подвиг благородный.
      Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
      Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
      Ты им доволен ли, взыскательный художник?
      Доволен? Так пускай толпа его бранит
      И плюет на алтарь, где твой огонь горит...
      За этой несколько высокомерной позицией крылись тяжелые душевные муки поэта, избалованного в свое время громкой славой и вдруг оказавшегося в роли непризнанного и непонятого, в роли обманутого читательской любовью и отвергнутого.
      Как помним, своим хулителям и зоилам Пушкин отвечает и в предсмертном "Памятнике". Мысль та же - свобода и независимость творчества. Только теперь голос его звучит как-то отрешенно, оракульски.
      Словно с того света обращается он к музе будущих поэтов и завещает им свое выстраданное кредо:
      Веленью божию, о муза, будь послушна,
      Обиды не страшась, не требуя венца,
      Хвалу и клевету приемли равнодушно
      И не оспоривай глупца.
      Нет, "собачья комедия" литературы сама по себе вряд ли доконала бы поэта. Он всегда находил в себе силы стать выше критики продажной журналистской братии. Ядовитые ее перья могли ранить, ранить тяжело, но не убить. Убить могли ядовитые стрелы другого рода. Они не замедлили посыпаться.
      А царь тем ядом напитал
      Свои послушливые стрелы...
      В 1832 году Пушкин пишет стихотворение - подражание Данте, где впервые у него появляются две новые темы. Одна из них - кара ростовщику за то, что он обирал своих должников и мучил их, словно поджаривая на медленном огне.
      Семейная жизнь требовала денег, денег и денег. Поэт безнадежно увязал в долгах. Он закладывает и перезакладывает бриллианты, бусы, браслеты, шали, он заложил также свое имение, он просит заимодавцев об отсрочке, он унижается, чтобы получить новые займы, унижается, наконец, перед царем и Бенкендорфом, напоминая им, что ему назначено жалование, а его не платят.
      Это "поджаривание на медленном огне" продолжалось все последние годы. Множилось его семейство, множились и долги. Жизнь в столице при дворе была дорога. Батюшка Сергей Львович к тому же вконец промотался и расстроил свои дела.
      В марте 1834 года он послал за сыном. Поэт увидел отца в "слезах, мать - в постеле - весь дом в ужасном беспокойстве. - Что такое? - Имение описывают. - Надо скорее заплатить долг. - Уж долг заплачен.
      Вот и письмо управителя. - О чем же горе? - Жить нечем до октября. Поезжайте в деревню. - Не с чем".
      Описав эту тягостную картину другу Нащокину, поэт заключает: "Что делать? Надобно взять имение в руки, а отцу назначить содержание.
      Новые долги, новые хлопоты. А надобно: я желал бы и успокоить старость отца, и устроить дела брата Льва..."
      После смерти поэта у него оказалось 138 тысяч рублей долгу и несколько жалких считанных рублей в бумажнике...
      Другая тема Дантова "Ада", которая привлекла в 1832 году внимание Пушкина, - кара за супружескую измену.
      Схватили под руки жену с ее сестрой,
      И заголили их, и вниз пихнули с криком
      И обе, сидючи, пустились вниз стрелой...
      Порыв отчаянья я внял в их вопле диком;
      Стекло их резало, впивалось в тело им
      А бесы прыгали в веселии великом.
      Я издали глядел - смущением томим.
      За сто сорок с лишним лет после смерти поэта много было говорено и писано о вине Натальи Николаевны в гибели мужа. Она оказывалась обычно в центре внимания биографов и исследователей жизни поэта.
      Порой они бесцеремонно вторгались в личную жизнь поэта, доискиваясь, действительно ли любила его жена, действительно ли он любил жену, не изменял ли ей, не изменяла ли она ему и т. д.
      Одни приводили слова обезумевшей от горя Натальи Николаевны:
      "Я убила моего мужа..." Другие ссылались на слова умирающего Пушкина жене: "Будь спокойна, ты невинна в этом"2.
      Конечно, невинна. Конечно, не ее, пусть несколько легкомысленное, поведение было причиной гибели поэта. И сам он, снимая в глазах окружающих всякую вину с жены, не хотел ли сказать этим, что убийц надо искать в другом месте?
      Она была только слепым орудием в тех "адских кознях", которые, по выражению П. А. Вяземского, "опутали их (Пушкиных. - Г. В.) и остаются еще под мраком"51. А уж кому-кому, как не Вяземскому, было знать всю подноготную?
      Что же это за "адские козни"? Они остаются "еще под мраком". Но кое-что мы знаем определенно - от самого Пушкина.
      Это - две стрелы, которых было достаточно, чтобы смертельно ранить поэта. Первая - дискредитировать Пушкина как певца свободы, как народного поэта, сделать его придворным, да так, чтобы более уязвить его самолюбие, лишить его всякой независимости. Вторая - скомпрометировать его молодую красавицу жену.
      В канун 1834 года Николай, проявляя якобы особую милость и расположение к поэту, производит его в камер-юнкеры. Хорошо еще, что не в камер-пажи! Поэту скоро 35 лет, а в камер-юнкеры обычно жалуют юнцов из аристократических семейств. Естественно, что такое приобщение Пушкина ко двору имело целью сделать его предметом насмешек всего Петербурга.
      "Друзья, Вильегорский и Жуковский, - вспоминал Нащокин, - должны были обливать холодною водою нового камер-юнкера: до того он был взволнован этим пожалованием! Если б не они, он, будучи вне себя, разгоревшись, с пылающим лицом, хотел идти во дворец и наговорить грубостей самому царю"4.
      Глубоко уязвленный, Пушкин в письме к жене пытается скрыть обиду за шутливым тоном: "Говорят, что мы будем ходить попарно, как институтки. Вообрази, что мне с моей седой бородкой придется выступать с Безобразовым или Реймарсом - ни за какие благополучия!.." М. Безобразову было в то время 19 лет!
      Пушкин не примирился с этим унизительным назначением до конца жизни, он под всякими предлогами уклонялся от дворцовых торжеств, приемов и раутов. В апреле 1834 года он пишет жене: "...Я репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома.
      К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей:
      первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут.
      Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи да ссориться с царями!"
      Письмо это было вскрыто и прочитано бдительным жандармским оком, а затем доставлено Николаю. Николай заинтересовался интимной перепиской мужа с женой, устроил расследование, допрашивал Жуковского. Ниже этого он упасть в глазах Пушкина уже не мог.
      "Государю неугодно было, - записывал Пушкин в дневнике, пытаясь подавить в себе ярость и омерзение, - что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. Но я могу быть подданным, даже рабом, - но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства!
      Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться - и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным".
      Пушкин совершенно справедливо ставит, наконец, императора Николая на одну доску с Видоком и Булгариным.
      Теперь для него только один путь, один выход: бежать, бежать безоглядно от этого зловонного омута, от этого "нужника", от этого царского "свинства". "Эх, кабы мне удрать на чистый воздух".
      Поэт метался в своей клетке, пытаясь из нее вырваться. Еще в начале 1834 года он сказал своему давнему приятелю А. Вульфу, что "возвращается к оппозиции". Да какая тогда в России могла быть оппозиция?
      Речь шла о том, чтобы удрать из "свинского Петербурга". Во что бы то ни стало.
      Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит
      Летят за днями дни, и каждый час уносит
      Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
      Предполагаем жить, и глядь - как раз умрем.
      На свете счастья нет, но есть покой и воля.
      Давно завидная мечтается мне доля
      Давно, усталый раб, замыслил я побег
      В обитель дальную трудов и чистых нег.
      Он все чаще думает об отставке, мечтает поселиться в деревне подальше от суетного света, делится своими планами на этот счет с женой.
      18 мая 1834 года: "Я тебе не писал, потому что был зол - не на тебя, на других. Одно из моих писем попалось полиции, и так далее... Я никого не вижу, нигде не бываю; принялся за работу и пишу по утрам. Без тебя так мне скучно, что поминутно думаю к тебе поехать, хоть на неделю...
      Дай бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя".
      29 мая 1834 года: "...с твоего позволения, надобно будет, кажется, выдти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию, и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены".
      8 июня 1834 года: "У меня решительно сплин. Скучно жить без тебя и не сметь даже писать тебе все, что придет на сердце. Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону.
      Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения.
      Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа бога. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, не смотря на опыты жизни".
      Вторая половина июня 1834 года: "Здесь меня теребят и бесят без милости".
      Тогда же: "Я крепко думаю об отставке. Должно подумать о судьбе наших детей. Имение отца, как я в том удостоверился, расстроено до невозможности, и только строгой экономией может еще поправиться. Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Умри ц сегодня, что с вами будет!.. Петербург ужасно скучен... Меня здесь удерживает одно:
      типография".
      Наконец Пушкин решается и 25 июня 1834 года пишет письмо Бенкендорфу с просьбой об отставке, умоляет, как о "последней милости", чтобы не был лишен данного ему права посещать государственные архивы.
      Узник Николая хотел порвать опутывавшие его цепи. Допустить этого император не мог: в придворной клетке травить поэта было удобнее.
      Бенкендорф составляет ледяного тона письмо, где говорит, что отставка императором принята, но что вход в архивы ему теперь запрещен, ибо "право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенною доверенностию начальства". - Фраза явно угрожающая. В разговоре с Жуковским Николай эту угрозу еще усилил: "Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае все между нами кончено".
      Что это могло означать? Его перестанут печатать, и, стало быть, он лишится единственного источника дохода. А к тому времени у него было уже двое детей. Что Николай не отпустил бы поэта без наказания, говорит несколько более позднее его письмо Бенкендорфу, в котором император приказывает растолковать поэту "бессмысленность его поведения, и чем все это может кончиться". Царь дает понтять, что поэта может постигнуть более серьезная кара, чем в 1820 году: "То, что может быть простительно 20-летнему безумцу, не может применяться к человеку 35-ти лет, мужу и отцу семейства".
      Вспомним, что за несколько месяцев до этих событий поэт рисует облик "Медного Всадника", преследующего с "тяжелым топотом" свою жертву.
      Звучит тема "Рекс тременде" - грозного, карающего царя из "Реквиема"
      Моцарта!
      Еще в 1833 году поэт пишет стихотворение "Не дай мне бог сойти с ума...", где говорит вовсе не о клиническом сумасшествии, а о том, какое было приписано Чацкому и будет приписано вскоре Чаадаеву. "Сойти с ума" это значит совершить поступок вызывающий, в данном случае - порвать с Николаем, отказаться от его "милостей", вырваться из удушливых его объятий, уехать в деревню, обрести покой и волю.
      Когда б оставили меня
      На воле, как бы резво я
      Пустился в темный лес!
      Я пел бы в пламенном бреду,
      Я забывался бы в чаду
      Нестройных, чудных грез,
      И я б заслушивался волн,
      И я глядел бы, счастья полн,
      В пустые небеса;
      И силен, волен был бы я,
      Как вихорь, роющий поля,
      Ломающий леса.
      Не бог весть какое преступление. Поэт хочет всего лишь, чтобы его оставили на воле. Но он отлично понимает, что подобру его не "оставят", что мечтать об этом - безумие. А если все же решишься неблагоразумно настаивать на своем, то станешь "страшен как чума".
      Да вот беда: сойди с ума,
      И страшен будешь как чума,
      Как раз тебя запрут,
      Посадят на цепь дурака
      И сквозь решетку как зверка
      Дразнить тебя придут.
      А ночью слышать буду я
      Не голос яркий соловья,
      Не шум глухой дубров
      А крик товарищей моих,
      Да брань смотрителей ночных,
      Да визг, да звон оков.
      "Крик товарищей моих"? Поэт, по-видимому, говорит о декабристах, томящихся в казематах и ссылке.
      Об этом своем стихотворении поэт, вероятно, вспомнил, размышляя над глухими угрозами Николая.
      Невольно напомнил о нем и Жуковский, который ринулся спасать непутевого Сверчка от "безумного" шага: "А ты ведь человек глупый, теперь я в этом совершенно уверен..." В следующем письме: "Я, право, не понимаю, что с тобою сделалось: ты точно поглупел; надобно тебе или пожить в желтом доме, или велеть себя хорошенько высечь, чтобы привести кровь в движение..."
      И Пушкин отступил. Отступил против своей воли к "краю бездны", к которой его настойчиво толкали и друзья и враги. Другого пути у него не было.
      Последнюю попытку вырваться он предпринял через год. Материальное положение его становилось отчаянным. Жизнь в столице, при дворе требовала больших расходов. Долги росли. Кредиторы обступали. Если 6 хоть на время уехать в деревню, успокоиться, расписаться вволю! Он пишет Бенкендорфу отчаянное письмо 1 июня 1835 года: "Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть - нищету и отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия..."

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20