Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Он строит, она строит, я строю

ModernLib.Net / Каверина Любовь / Он строит, она строит, я строю - Чтение (стр. 20)
Автор: Каверина Любовь
Жанр:

 

 


      Меня вот всю перекореживает оттого, что все тянут в разные стороны. Чертов чемодан — едва дотащила!
      — Извините, кто последний белье сдавать?
      — Не знаю, девочка, успеешь ли? Перед тобой еще четыре человека, а прачечная скоро закрывается.
      Тащить этот чемодан назад?! Ну почему я такая несчастная? Ладно, кончай ныть. Ты не из-за белья несчастная, а потому что надо выбирать между Ларисками. Кого же выбрать? Пожалуй, Ларуську — из-за ее жуткой мамочки я ей нужнее.
 

*

 
      — Куда это ты вчера с таким огромным чемоданом перлась?
      Интересно, Алка, как Ксения, целыми днями сидит у окна, чтобы всегда быть в курсе моих передвижений?
      — В прачечную ходила.
      — Врешь. С чемоданом в прачечную не ходят.
      Алке— то что от меня надо? Или у нее нюх, как у стервятника, на разлад моих дружб? Неужели она заметила, как я подложила Ларе записку с ответом. Вряд ли. А даже если и заметила, как она могла догадаться, что у нас все плохо.
      — А Пшено чего у твоего дома крутился?
      — Не знаю, может, в магазин ходил.
      — Врешь. С пустыми руками в магазин не ходят. Скажи лучше — втюрился в тебя.
      — Слушай, мне некогда что-либо доказывать. Мне еще класс убирать.
      — Ты с Бояриком дежуришь? Хочешь, останусь, помогу?
      Надо же, Алка готова за Бояркова ишачить. Не собирается же она меня убеждать, что своими наманикюренными пальцами она только и делает, что за всех пашет. Или это она «втюрилась» в Бояркова? Пожалуй, между ними что-то есть. Когда Боярков смотрит на меня, у него такой оторопелый вид, будто я в любую минуту могу, бог знает, что выкинуть. А между ними взгляд пробегает как мышка. Домашняя такая мышка, уютная. Что же может связывать кусачую Алку и бессловесного Бояркова?
      — Боярков, ты что намерен всю уборку простоять столбом? Или, пока я подметаю, ты парты подвигаешь?
      — Погоди, я ему помогу передвигать парты. Ему нельзя тяжелое поднимать. У него аппендицит вырезали.
      — Извини, я не знала. Но все равно, если у него мать уборщица, должен же он привыкать физически работать, чтобы хоть как-то ей помогать.
      — Что такого что «уборщица» — вырастет, жареный петух в зад клюнет — живо научится всему.
      Ой, неловко про уборщицу получилось. Я ничего такого не имела в виду. А Алка все-таки странным тоном о Бояркове говорит: будто она взрослая ссестра или даже его мать.
      — Ты на вечер что наденешь?
      — На какой?
      — Ну, на новогодний.
      — Наверно, нужно в форме и в белом переднике?
      — Чокнулась — в седьмом классе на танцы в форме! Неужели у тебя родители так мало получают, что не могут тебе выходное платье справить?
      — Не знаю, мне мама обещала заказать платье знакомой портнихе.
      — Проси на нижней юбке и клеш. Сейчас знаешь, какой длины самое модное? На три пальца выше колен. Ну-ка, встань на стул, я посмотрю, пойдет ли тебе такое.
      Господи, что она мне при Бояркове юбку задирает? Он же мальчишка все-таки.
      — Ага, пойдет. У тебя ноги прямые. Мне бы такие ноги. Не смотри на Боярика, он свой.
      — Можно я со стула слезу?
      — Ага. Тебе бы еще туфли на каблучке. Не на шпильке, конечно, ты еще не взрослая. А вот на таком. Батька у тебя пьет?
      — Нет.
      — Плохо. Я всегда, когда батька подвыпьет, все у него прошу. Скажи своим, что у всех девчонок уже есть, а у тебя нет. Если б я была такого роста, как ты, я б давно на шпильках носила. Вот смотри, я на цыпочки встану, идет мне?
      — Идет.
      — Врешь. Когда ноги короткие и кривоватые, высокие каблуки не идут. Что покраснела? Говорю, Боярик свой. И потом, когда хожу или танцую, не заметно. Только если вот так: на стул встать и юбку задрать.
      Вот умница Боярков, нет того, чтобы незаметно исчезнуть, так пришел Алкины ноги разглядывать. Да еще с таким видом, будто что в ногах понимает.
      — Да ладно тебе, не возись с каждой пылинкой. Что на совок не заметается — пихни под шкаф. Ты волосы на вечер будешь начесывать?
      — Не знаю. Я не пробовала.
      — Айда тогда ко мне. Мне батька с завода мебельный лак принес, посмотрим, пойдет ли тебе начес.
      Надо же, Алка-кусака меня к себе зовет! Где это видано, где это слыхано, чтоб Алка-кусака — домой позвала?!
      Нужно воспользоваться редким моментом, и посмотреть, какой бывает дом у Алок. И заодно избавиться от Бояркова.
      — У меня батька на все руки, что ни попрошу — все сделает. Видела в парикмахерских железные расчески с длинным хвостом для начесывания? И мне батя такую же выпилил. Фукалку из-под одеколона для лака приспособил. Бигудины большие, как сейчас модно, из сетки накрутил. Без таких бигудей начес ни за что держаться не будет. Осторожнее по коридору проходи, не наткнись на соседкин сундук. Сейчас направо дверь Вовки — алкаголика, а дальше — наша.
      Вот, значит, как тут у Алок… Тесновато. Стены сдавили с двух сторон, получилась длинная клетка. Хотя нет, пожалуй, в клетке птица еще может с жердочки на жердочку попрыгать. А здесь как в норе. Правда, в очень чистой норе. Пахнет чем-то вроде нафталина.
      — Бери стул, садись и смотрись в зеркальце. Пока я тебя накручиваю.
      Надо же, все стулья — в белых чехлах. Наверно, под чехлами они все разные. До чего у меня в этой комнате дурацкий вид. Прямо слон в посудной лавке.
      — Пивка бы надо. На пиве накрутка дольше держится. Я батьке прямо так и сказала (наклони голову пониже): «Чем после смены у пивнухи шататься, покупай в бутылках и домой неси. Дешевле выйдет, — не надо всяких хануриков поить — и мне на завивку полчашки останется».
      — Пиво пахнет.
      — Не фига. Одеколоном попрыскал — и прядок. Видишь, какой у меня ровный ряд бигудей получается, лучше, чем в парикмахерской. А что нам парикмахерская, только денежки плати. Верно? Ты вот чего: перед Новогодним вечером приходи ко мне пораньше, я тебя накручу и начешу. У тебя волос мягкий — во какой причесон получится!
      Мда— а, «причесон»… боюсь, от меня сейчас все собаки разбегутся. А что папа скажет, если вдруг увидит? А, ладно, нравится Алке возиться -пусть возится. Мою башку уже ничем не испортишь.
      — Нет, ты в общем-то ничего — и на мордочку, и фигура… Только не современная.
      — Как это?
      Не подхожу для Алкиного времени? В какой же тогда меня век меня засовывают: в девятнадцатый? Медленно надевают тяжелое платье до полу. Затягивают в негнущийся корсаж. Ведут на длинную скучную службу в церковь. Вечера напролет велят сидеть за пяльцами. Без разрешения не взгляни, не засмейся, не пробегись…
      — Ну, несовременные девчонки строят из себя бог знает что. Мальчишки таких терпеть не могут. Они любят свойских: чтоб и потрепаться, и потанцевать, и анекдот рассказать. Ну и, само собой, чтоб одета была, не как старуха. Вот ты Богдана из 7 «Б» знаешь?
      — Богданова? Такой веснушчатый? Он у нас делал сообщение во время «Недели науки и техники»? Что-то про теорию Эйнштейна рассказывал?
      — Ага. Как он тебе?
      — Нормально.
      — Главное рост, верно? А я ему вот так, до верхнего края уха.
      — Ты что, мерилась?
      — Конечно. Мы же с ним гуляем. С сентября. Сначала думала, просто подухаримся с ним и все. А он, представляешь, втрескался, каждый день ждет меня после школы.
      — Ты о нем так пренебрежительно говоришь.
      — Чего «пренебрежительно», нормально говорю. Он мне вообще-то не очень. Конечно, хорошо, когда у тебя постоянный парень. Меня даже батька зауважал, говорит: «Чего узнаю — убью». Но больно уж он зануда: все бу-бу-бу-бу…про свою физику. Надоело.
      Господи, у Алки есть мальчишка, который не испугался при всех проявить свои чувства! У АЛКИ! Да что в ней такого?! Даже глаза косые? Впрочем, нужно признать, что в последнее время косоглазие у нее почти не заметно. Оно ей даже идет: ресницы длиннющие подкрасит, и взгляд становится каким-то загадочным. Носик задорный. Волосы аккуратно уложены. Да она ж красавицей стала! И как же я не заметила?
      — Ал, ну-ка еще улыбнись.
      — Чего ты?
      — Ямочки у тебя потряса-ающие.
      — А-а, это… Батька говорит, меня ворона в детстве клюнула. Это он шутит. Ты знаешь чего, если тебе мать не разрешит подкоротить юбку, приходи ко мне. Мы ее аккуратненько подошьем, а после вечера отпустим. Идет? Наклони голову, я лаком полью. Не бойся, я в лицо не попаду. Видишь, как здоровски! Будто и вправду только что из парикмахерской.
      Ой, мертвый лак на живых волосах! Ну, теперь я точно тут сижу для мебели. Ладно, потерпим, ведь лак — это пропуск в мир современных, взрослых девушек.
      — Не трогай руками, пусть высохнет.
      Пусть. Может, и я, как Алка, вдруг вылуплюсь в красотку. Или хотя бы разгадаю ее чудесный феномен.
      — Ал, улыбнись.
      — Беги домой без шапки. Голова, конечно, померзнет, зато прическу не сомнешь.
      Почему я все еще барахтаюсь в детской трясине несостоявшихся дружб, любовий? Почему именно я не могу нащупать твердую почву под ногами и идти с теми, кто создает свои отношения с людьми, а не рабски подчиняется законам, неизвестно кем придуманным и неизвестно для чего существующим?
 

*

 
      Урок труда и борьбы.
      Урок труда — это, конечно, не в смысле газетного лозунга, а самый что ни на есть обычный школьный урок. А именно: спустились дружно-весело в мастерскую, надели халатики, взяли в белы рученьки по напильничку и вжик-вжик, полируем гаечный ключ.
      Борьба тоже самая настоящая — с собственными глазами. Их железными цепями приковываешь к тискам. Но стоит хоть на секунду ослабить внимание, и взгляд воровато перескочит через проход, скользнет по чужому напильнику и прилипнет к ямочке на подбородке Пшеничного. И тогда его никаким нечеловеческим усилием не вернешь на гаечный ключ.
      — Ну-ка, ты сколько уже обточила? Ого, больше моего!
      Ну вот, теперь в другое запретное место глаза убежали — к Ларе. Назад! Кому сказано! Место!
      Раз Лара из-за моего дурацкого выбора со мной не разговаривает, нечего вам, глупые глаза, унижаться.
      — У меня уже мозоль на ладошке. Правда. Правда. Не женская это работа с металлом возиться. Зачем нам этот труд? Мы что, на завод пойдем?
      — Не расхолаживай себя. Все равно ведь придется задание выполнить.
      — Подумаешь, вон мальчишки только и делают, что бумажками кидаются.
      — Мальчишки — дураки. Демонстрировать заводскому мастеру, нашу школьную наглость — просто стыдно.
      — Не больно-то Мастер похож на учителя.
      — По-твоему, учитель тот, кто умеет гипнотизировать взглядом как удав кролика?
      — Нет, но…он не должен быть тихоней.
      — Ага, у него должен быть голос, пронизывающий мозг, как пожарная сирена.
      — Учитель должен уметь себя поставить.
      — Точно — таз на голову, поднос на грудь, копье на перевес и вперед!
      — Таз и поднос — это глупо, но чтоб уважали и боялись — надо.
      Чертова Ларуська отвлекла — глаза, как сорвавшиеся с цепи псы носятся по обеим запретным зонам. Теперь придется начинать все сначала. Сжать напильник покрепче и надавливать на него не только руками, а всем телом: вжик-вжик-вжик. Куда, глаза, опять поползли? Назад! А, собственно, почему нужно держать свои глаза на привязи? Потому, что Пшеничный сказал Ларке, что я подглядываю за ним в зеркальце? Не исключено, что она это выдумала. Почему у нас считается унизительным, если девчонка проявит больший интерес, чем мальчишка? В доску правильным считается Алкин вариант: он за ней бегает, а она снисходительно принимает знаки внимания.
      Пора нам в Ларуськином дневнике поменяться ролями. Я начну писать за девчонку, которая бесстрашно подходит к мальчишке и при всех говорит, что готова рабски служить ему. Я не буду навязчива: увижу, что мешаю — не побеспокою ни взглядом, ни вздохом. Но если вдруг ему понадобится хоть малейшая помощь — ему стоит только подумать, и я свершу невозможное. В скобках: а можно так беззаветно служить не только любви, но и дружбе? Вопрос повис в воздухе — поехали дальше.
      Ларуська, которая теперь за мальчишку, услышав эти слава, начинает глумиться надо мной. Заставлять завязывать ей, то есть ему, шнурки на ботинках, носить его портфель, очищать закоченевшими руками снег с пальто.
      Но однажды в какой-то момент девочка вдруг выздоравливает от любви. И вместо того, чтобы кинуться исполнять очередное приказание, она вдруг начинает хохотать. Смех звенит колокольчиком в каждой клеточке ее тела. А мальчишка съеживаться, становится незаметным.
      Пожалуй, трудно было бы это выразить в жанре писем… да и Ларуська не сумеет поддержать. И вообще, глупо выдумывать письма за человека, который тут же рядом ходит, разговаривает. Хотя раньше именно это мне и нравилось. Увлекал азарт не пойманного воришки. Здесь, наверно, был эффект дворовой игры: пока ты вместе со всеми взмыленная носишься и во всю глотку орешь: ШТА-АНДР! — все будто бы так и надо. А стоит на минуту остановиться, взглянуть на игру глазами постороннего и сразу: «Надо же так орать!»
      Да… пора кончать с дневником. Я выросла из него как из тесного платья. А Ларуська ничего не заметила.
      — Надоело! И как это рабочие по восемь часов вкалывают на такой однообразной работе? Знаешь, после этих уроков труда хочешь — не хочешь, а потащишься в институт.
      — Тогда будет не справедливо: одни люди должны делать черную работу, а другие белую. Нужно, чтобы каждый три дня в неделю занимался умственным трудом, три — физическим.
      — Ну, поехала, вечно тебя заносит. Никогда так не будет, чтобы врач три дня в неделю работал санитаркой.
      — Ничего меня не заносит: пока есть работа для белых и для черных, черные будут стремиться делать работу белых, а белым придется выполнять ту работу, которая останется.
      — Бред. Посмотри лучше на Обезьяну: подскочил к Пшеничному и шушукается с ним. Наверно про нас говорят.
      — Меня ни тот, ни другой не интересует.
      — Конечно, Обезьяна, дурак, только и может, что гадости говорить, а вот что Пшеничный в нем нашел?
      — Лар, Мастер к нам идет. Сейчас влепит по три балла.
      — Не пугай, за тройку, знаешь, что со мной дома сделают. Слушай, будь лапочкой, поточи немного мой ключ, а я сбегаю в туалет подержу под холодной водой ладошку.
      Опять из— за Ларуськи взглянула на него и на нее. Просто напасть какая-то: столько времени держалась -и вот, пожалуйста. Что за безволие?! Ведь прекрасно знаю, что такое Ларка и Пшеничный. Нет, не могу удержать глаза на своем рабочем месте.
      — Ты тут мой ключ, спящая красавица, не запорола? Возишь по нему напильником, а у самой глаза полузакрыты. Звонок ведь скоро.
      — Вроде не запорола. Измерь штангенциркулем.
      — «Измерь». Тебе-то что, ты и так Мастера на «пятак» охмуришь, а мне не ниже четырех нужно домой принести.
      — Ну-ка, душеньки-подруженьки, что тут у нас с размерами получается? Та-ак, не плохо… Еще три десятых с этой стороны убрать — и хорош! Дайте-ка напильник, видите, на него нажимать надо равномерно, а вы где гладите, где сдираете.
      — Интересно, на четыре балла мой ключик потянет?
      — На «четыре» говоришь? Можно даже пять поставить. Вот только здесь дополируй.
      — А в дневничок можно?
      — В дневник? Что ж, давай и в дневник. А у подружки черноглазой как дела? Ну-ка, штангенциркулем прикинем. Не густо. Пяти десятых не хватает, что ж ты так? Всегда такая старательная. Даже жаль четверку ставить.
      Надо же, Мастеру меня жалко? Да за что мне четверку ставить? Тут и на тройку-то едва-едва наскребется. Если б на заводах так люди работали, у нас бы каждый гаечный ключ стоил как золотой.
      Интересно, что он Ларе сказал? Стоп. Это запретная тема.
      — Гляди, пять баллов поставил. Ну, до чего простой мужик.
      Действительно, наивный человек: верит, что дает нам путевку в жизнь. Что это, тридцатые годы? Кто тут хочет работать: Ларуська — ради отметки, я — потому что неудобно перед учителем? А остальные не удосуживаются даже сделать вид.
      Опять посмотрела на Пшеничного… На вас гляжу, «чего же боле? Что я могу еще сказать? Теперь я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать. Но вы к моей несчастной доле хоть каплю жалости храня, вы не оставите меня».
 

*

 
      — Придешь ко мне после школы уроки делать?
      — Я как-то…
      — Ясно. Тебе Ларка запретила со мной дружить. До чего же она непорядочная.
      — Что ты! Просто мне дома велели в магазин сбегать, продукты купить.
      — А после продуктов?
      — После? Конечно. Я обязательно. Только ты про Ларку не думай ничего такого.
      Уф, почему мне приходится без конца выкручиваться? Живешь как вор-карманник, того и гляди, за руку схватят.
      — Лару-уся! Ты что не слышишь, к тебе подружка пришла.
      — Иду-у.
      — Раздевай, Ларуся, гостью. Я пока на кухне. Оладушек вам напеку. У меня как раз тесто поспело.
      — Лар, она что, меня не узнала? Или забыла, что про меня говорила?
      — Ш-ш-ш, ничего она не забыла. У нее память, знаешь, какая — ого-го! Просто подлизывается. Хочет показать, какая она гостеприимная хозяйка. Зачем ты штору отодвигаешь?
      — Хочется посмотреть, как выглядит улица из окна первого этажа. Я у тебя так давно не была, что почти все забыла.
      — Опусти штору, ничего ты отсюда не увидишь. Это только она умеет: ты еще, поди, по Карла Маркса шла, а она уже: «Ларусенька, вон твоя одноклассница в новом пальто идет. Уж на натуральный-то воротничок для единственной дочери родители могли бы разориться».
      — Это уже не новое пальто!
      — Ш-ш-ш, говори шепотом.
      — Что это ты, девочка, стала редко к нам захаживать? Без тебя Ларуся все дома да дома, даже с собачкой погулять ее не выгонишь. Собачка у нас старенькая, ее почаще нужно во двор выводить. Мне с моим сердцем тяжело, а Ларусю допросишься. Лора, что ж ты гостью не развлекаешь, поставь на радиолу новые пластинки. Сейчас оладушек принесу.
      — Лар, пойдем с собакой погуляем.
      — А уроки? Вот сделаем математику, я пойду тебя провожать и Белку захвачу.
      — Что вы все шепчитесь? Небось, только о мальчишках и думаете? Четверть-то ты как, девочка, кончила? Хорошо? А у нашей Ларуси тройка по алгебре и геометрии. Была бы ты хорошей подружкой, не забивала бы ей голову глупостями, а подтянула бы по математике.
      — Да я в математике тоже не больно-то сильна.
      — Так что же ваш учитель смотрит: раз дети плохо понимают, нужно получше объяснять. Или, если, к примеру, ребенок что-то запустил, нужно прикрепить к ней отличницу, пусть с ней позанимается.
      — Сейчас так не прикрепляют. Это раньше было.
      — Раньше, значит, и учителя были лучше. Ну, кушайте, кушайте оладушки-то. Кладите побольше варенья, не стесняйтесь.
      Чертово варенье, течет. Хоть бы нож и вилку дали, можно было бы кусочками отрезать. Неловко попросить, раз у них не принято.
      — Покушали?
      — Да, спасибо, очень вкусно.
      — Чу-удненько. А то на голодный желудок какое ученье. Не вставайте, не вставайте, я посуду уберу, столик вам вытру. Сидите не отвлекайтесь.
      — Лар, что с тобой? Я тебе уже третий раз задачу объясняю, а ты только киваешь и ничего не слышишь.
      — У меня сегодня ничего в голову не лезет. Ты давай решай, а я у тебя перепишу. В другой раз объяснишь.
      — Ты чем-то расстроена?
      — Ш-ш-ш, что-то мне мать не нравится. Носом чую что-то не так.
      — Брось ты, она сегодня во все ямочки улыбается.
      — Ш-ш-ш, не поднимай голову. Ей в зеркало все видно.
      — Ну, как дела, девчата? Закончили уроки?
      — Да, на завтра было очень мало задано.
      — Чу-удненько. А вот не угодно ли вам взглянуть на эту вещицу. Знакома она вам?
      — Наш дневник!!!
      — Ах, так ты, девочка, оказывается, эту вещь прекрасно знаешь? Может быть, тебе еще известно, где она лежала?
      — …
      — Что же ты молчишь? Я думала, что девочка из культурной семьи не приучена врать.
      — В этом дневнике нет ничего плохого. И потом мы его давно забросили.
      — Ах «ничего плохого»? Зачем же ты тогда подучила Ларусю спрятать его от матери?
      — Я не учила… Просто в нем все выдумано…
      — Ты не увиливай, говори прямо: советовала Ларусе спрятать дневник?
      — Нет, то есть да.
      — А-а-а, так это ты сама, мерзавка, додумалась мать обманывать?
      Какое жуткое слово «мерзавка». Хуже, чем удар. Оно вышвыривает человека из дочери в черную пустоту.
      — Ларуся не виновата. Это я… Я просто думала, что взрослым неинтересно читать всякую ерунду.
      — Ах, все эти записки от мальчиков ты называешь ерундой? Хороша подруга, нечего сказать. А, по-моему, в вашем возрасте это ничто иное, как распущенность.
      — Это не от мальчика. Это была игра такая. Пшеничный ничего об этом не знает.
      — А-а-а, так его зовут Пшеничный?! Я вот сейчас позвоню по телефону отцу этого вашего Пшеничного и выясню, что за игры его сын устраивает вместо того, чтобы учиться.
      — Ой, не надо, пожалуйста.
      — Нет надо. А мало будет, поставлю его перед школьным собранием, и пусть он перед всеми отвечает, что он тут в Ларусином дневнике насочинял.
      — Пшеничный ни-че-го не сочинял!
      — Чья же это писанина?
      — Моя… Ну, я думала, что получится как бы роман в письмах. Был такой жанр в прошлом веке.
      — Ах, рома-ан? Странные у тебя, девочка, понятия. Мне бы хотелось отгородить мою дочь от такого влияния. То-то я заметила, что она и учиться стала хуже и дерзит. А что, твоя мать совсем не контролирует твои, так называемые, романы?
      — Нет, почему, она спрашивает меня о школе. Но под матрасами у нас рыться не принято.
      — Ах, та-ак! Значит, пусть из моей дочери кто угодно вырастет, а я не имею права даже вмешиваться?! Ну, уж нет! Не будет этого! Я скорее сдохну, чем моя дочь станет проституткой!
      — Зачем вы так?
      — Твоя мать еще горько пожалеет о своем легкомыслии! Локти будет кусать, да поздно!
      Ну, что она развопилась, я же не хотела ее обидеть? Даже неудобно смотреть, взрослый человек, а ногами топает.
      — А ты что глазищи-то бесстыжие вылупила?! Мать умирает, а она стоит как столб, капли не принесет! Иди же, кровопийца!
      — Вы бы легли в кровать, раз у вас сердце больное. Ларуся сейчас капли принесет.
      — Не учи, что мне делать. Я еще пока в своем доме и сама знаю, ложиться мне или нет! Ой-ой, как колет, прямо всю грудь разворачивает! Чего стоишь, скажи этой мерзавке, чтоб грелку принесла!
      — Лар, она грелку требует.
      — Знаю. Я уже воду поставила. Зачем ты ей про Пшеничного сказала?
      — Но ведь она бы его отцу позвонила!
      — Она тебя на пушку брала. Держи грелку. Как только вскипит — нальешь. Я пойду ее укладывать.
      — Может, «скорую» вызвать?
      — Обойдется.
      Ненормальный какой-то дом: здесь все слова, все чувства неправильные. Ведь мать Ларисы с самого начала знала про дневник. Зачем же тогда угощала блинами и говорила вареньевым голосом? И с дочерью: то сю-сю-сю, то мерзавка и проститутка.
      — Налила?
      — Угу.
      — Давай я завинчу покрепче. И собирайся домой. Эта истерика надолго.
      — Лар, а вдруг она и вправду устроит отцу Пшеничного скандал.
      — Не устроит. Это она тебя запугивала. А ты и раскололась.
      Как Ларуська с такой матерью с ума не сошла? И какой у нее голос сразу стал взрослый? Будто она с матерью поменялась местами: мать капризный ребенок, у которого отобрали игрушку, а Ларуся как воспитательница детского сада.
      Здорово я влипла: Ларка со мной не разговаривает, потому что мне пришлось выбрать Ларусю. Ларуське теперь мать запретит со мной дружить. Пшеничный, наверно, считает меня дурой. И дома пусто, скучно, ничего не хочется делать.
 
      — Ты чо в комнату как мышь забилась? Не слыхать тебя.
      — Я уроки, Ксения Никитична, делаю.
      — Иди. К телефону тебя.
      — Спасибо.
      — «Спасибо». Ктой-то ей тут прислуги. За телефоном ейным бегать.
      — Алло, Лар, ты?
      — Можешь придти сейчас ко мне? Мне нужно кое о чем с тобой поговорить.
      — А Ларуся у тебя?
      — Откуда? Ее мать за что-то на целую неделю заперла. Даже пальто прячет, чтоб Ларуська гулять не вышла. Так ты придешь?
      — Хорошо.
      — Только не копайся.
      Ура! Лара меня простила! Где мои ботинки? Шапка, варежки — вперед!
      М— м-м… что-то у Ларки в голосе было необычное: какой-то затаенный смех. Может, показалось? Вряд ли. А вдруг у нее Пшеничный? Зачем же тогда меня звать? Чтоб выставить перед ним дурой: мол, поманили и сразу бежит? Да нет, это просто моя болезнь -во всем видеть Пшеничного. Хожу по улицам и всматриваюсь в каждое пальто, в каждую шапку: вдруг это он? Вон у того парня рост такой же. Нет, не он. А этот раскачивается также при ходьбе. Тьфу ты черт! Это вообще девчонка. Ну, все — хватит! Пора прекращать этот бред. Ведь прекрасно знаю, что он по Карла Маркса не ходит, а не могу не играть в эту идиотскую игру.
      — Привет, ты что, на улитке сюда ехала?
      — Что? Нет. А ты одна?
      — Конечно. Кто тут может быть?
      — А брат твой где?
      — Почем я знаю, что я за ним бегаю? Ну, идем в спальню, туда бабуня соваться не будет.
      — А под кроватью у вас что?
      — Ну ты даешь, пришла в гости и сразу: «Под кроватью что?» Да ничего там нет: ящики и пыльный ковер. Удовлетворена?
      — Ты мне хотела что-то сказать.
      — Угу. Про Новогодний вечер. Тебе понравился спектакль, который 7 «А» показывал?
      — Да. Удивительно, что у них мальчишки согласились выступать вместе с девчонками.
      — Па-адумаешь, развыступались! Это все их англичанка: делает из них каких-то доисторических пай мальчиков-девочек. Просто затерроризировала людей — боятся, вот тебе и весь спектакль. Наших-то мальчишек не заставишь изображать пионерскую дружбу.
      — Все равно здорово, что они умудрились поставить спектакль. Так что ты хотела сказать?
      — А танцы тебе понравились?
      — Жуть. Меня от одного воспоминания о танцах скручивает как от зубной боли.
      — Конечно, какие могут быть танцы, если наши мальчишки только и могут что жаться по углам да хихикать.
      — Ну, тебя, все-таки, старшеклассники приглашали.
      — Просто у меня волосы вьются как у взрослой, и платье мать сшила на нижней юбке. Ты бы тоже могла быть ничего, если б не Алкин причесон. Зачем ты к ней пошла, она же нарочно тебя изуродовала?
      — Да нет, не думаю, чтоб она нарочно. Здесь вообще не в прическе дело. Просто я не умею танцевать.
      — А если б Пшеничный пригласил — пошла бы?
      — Он бы не пригласил.
      — Ну, а если б?
      — … Ой! Что это у вас за шкафом?!
      — Опять ты за свое. Ничего там нет. Ничего, кроме еще одного пыльного ковра.
      — Что-то шевелится! Дай я посмотрю! Эх вы… Так и знала, что там Пшеничный. Подумаешь, спрятался. Глупо и неблагородно.
      — Чево-о! Неблагородно?! А ну держи ее, чтоб не умничала!
      — Не смейте ко мне прикасаться!
      — Какой тон! Скручивай ей руки.
      — Не трогайте, укушу!
      — Бешенная! Вяжи ее!
      — Не имеете пра-ава!
      — Она и вправду кусается! Может, рот кляпом заткнем?
      — Пус-ти-те!
      — Лучше за ноги держи!
      — Лягается!
      — На ноги садись. Я с руками справлюсь.
      — Пус-ти-те!
      — Она вырывается!
      — Под кровать заталкивай!
      — Она ногами уперлась!
      — Пусти-те!
      — Опутывай веревкой! На узел завязывай!
      — Стой, кажись, она плачет. Может, развязать?
      — Пусть сама распутывается.
      — Что смотрите? Не стыдно? Уходите!
      — Слушай, по-моему, она тебя из собственного дома гонит, а?
      — Убирайтесь!
      — Действительно грубит.
      — Может, по новой свяжем?
      — Да ну ее. Шуток не понимает. Пусть катится.
      — Дураки! Дураки! Дураки! Дураки!
      — Сама дура — шуток не понимаешь.
      Где ботинки? Шапка? Варежки? Черт с ними варежками!
      Что я по улице-то бегу? Надо шагом, а то еще подумают… С такой зареванной физиономией все равно подумают. Какие они оказались оба… Особенно Ларка. Нет, особенно он. Думает, если я в зеркальце подглядывала, то меня можно по полу катать, под кровать засовывать? Да нет, сама виновата: ведь чувствовала, что там что-то не то — нет, начала разглагольствовать. Обидно, что они так легко со мной справились. Конечно, их двое… Наверно, когда я вырывалась, у меня вся юбка задралась. Нужно было кусаться сильнее, а я… рева-корова. Нет, самое противное, что у меня нет воли. Завтра же Ларка, как ни в чем не бывало, подойдет ко мне и скажет: «Это не я, это он подговорил». И мне же самой будет неловко объяснять, что так с людьми не поступают. Противно чувствовать себя корчащимся полу червяком. Хоть бы было такое средство, чтобы им мазнул — раз, и стерся этот день у всех из памяти. Вот я смотрю на дом — раз, и его нет. Фонарь — раз и исчез. Ворота — раз…
      — Ты что мимо своего переулка проходишь?
      — Ой, напугал. Что тебе, Пшеничный, надо?
      — Да ты уже третий раз мимо дома проходишь.
      — А тебе какое дело?
      — Ты варежки забыла.
      — Ну и черт с ними.
      — Вежливые девушки говорят «спасибо».
      — Вежливых девушек под кровать не заталкивают.
      — Да ладно тебе, шуток не понимаешь. Темно уже. Я мог бы проводить.
      — Спасибо. Я и одна могу по двору пройти.
      — Слушай, ты геометрию сделала?
      — …
      — Невежливо молчать, когда тебя спрашивают.
      — Это мой дом.
      — Слушай, я тебе сейчас позвоню, продиктуешь решение?
      — Да.
      — Ну, пока.
      — Пока.
      «Это твой дом?» «Да»/ «Геометрию сделала?» «Да» «Я тебе позвоню?» «Да». Пообщались. Между прочим, Пшеничный второй раз около моего дома крутится. Первый раз, когда я в прачечную ходила. Что ему надо? Наверно, считает меня идиоткой: по полу покатали, под кроватью поваляли, на ноги поставили и сразу: «Ты геометрию сделала?» Кстати, откуда он знает мой телефон?
 
      — Где это ты, красавица, шляешься? Уже ночь на дворе, все путные люди по домам сидят, а ее, как батьку, вечно где-то носит. Звонют, иль не слышишь. Тебя. Иди к телефону.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36