Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Он строит, она строит, я строю

ModernLib.Net / Каверина Любовь / Он строит, она строит, я строю - Чтение (стр. 12)
Автор: Каверина Любовь
Жанр:

 

 


      Очень даже разговорчивый. Хотя и не понятно, о чем говорит.
      — Да вы у нас, Юрий Трофимыч, совсем молодцом — не пьете, не курите. Такого мужа по нашим временам поискать.
      О! Теперь и Ксения выползла. Почти все в сборе. Только с чего это она к чужому мужу подлизывается?
      — Что правда — то правда, хозяйственный мужчина: крант починил, туалет справил. Сразу видать — хозяин.
      — Иной мужчина всю жизнь в городе живет, артистом себя считает, а в квартире — что он есть, что его нет. Во-от лишь бы книжки свои читать!
      Здра— авствуйте! И бабушка туда же -только что ругала Елену Яковлевну за мужа, а теперь получается, что деревенский мужик — лучше моего папы! Неужели она не видит, что все просто притворяются, что чай пьют? А на самом деле только и ждут, чтобы вскочить, зарычать по-звериному и кинуться друг на друга! Новоиспеченные мужья выхватят из-под себя табуретки и по столам — трах! По холодильнику — бум! По плите — треск! И все будет вдрызг уничтожено.
      — Мой Юрашенька не просто так, он собирается в техникум поступать. На вечерний. Выучится, специальность будет. Для мужчины специальность — первое дело.
      — А чего? Зря, это самое, без дела болтаться.
      Какой «Юрашеньке» техникум? Ему и ремесленное училище-то не осилить. Неужели Елена Яковлевна не понимает этого? У нее же зять летчик и дочка в Германии?
      — Елена Яковлевна, а где Лена?
      — На музыке. Сейчас придет.
      Ну ладно, Ксения и Елена Яковлевна — уже старые, им нечего бояться, а как же Ленка? Она же только что из Германии приехала, как же она тут жить будет?
      — Покушала, детка? Еще коклетку хочешь? Нет? Ну, иди в комнату, не хорошо девочке взрослые разговоры слушать.
      Каким сладеньким голоском бабушка при чужом мужчине запела. С такой бабушкой чай хоть без торта пей.
      — Привет, твоя бабка на кухне?
      Легка Ленка на помине.
      — Ты у Ксении заметила? Ну, умора! Она, наверно, сажей брови намалевала. А щеки, щеки — губной помадой подвела. Ну, чисто мумия! А знаешь, как теперь в Германии все девушки волосы носят? Вот так: всё назад гладенько и резинкой перехватывают. Конский хвост называется. Правда, похоже, что лошадка хвост подняла и собирается кое-что сделать? А это видела?
      — Что это? Чулко-трусы?
      — Сама ты «чулко-трусы», это «колготки» называется. Я теперь в школе нарочно по лестницам буду вдоль перил ходить. Мальчишки захотят трусы подглядеть, головы задерут, а я им: пожалуйста — ничего не видно.
      — Юбка у тебя красивая.
      — Сейчас в Германии все такие короткие юбки носят. Называется «мини». Видишь, здесь клеш. А под ним нижняя юбка. Во как стоит! Знаешь, из чего она? Из перлона. Пощупай.
      — Приятная на ощупь.
      — А новый танец умеешь? Рок-н-ролл? Хочешь, научу? Берешься вот так за руки и скачешь: тара-ра-рам, тара-ра-ра-ра-ра-ра… Ну, скачи же! За мной в Германии, знаешь, как все мальчишки бегали!
      — Не ври.
      — Вот и не вру. И еще знаешь, что бабуля мне купила?
      — Что?
      — На букву «Т», угадай.
      — Тыкву.
      — Сама ты тыква. Телевизор. Вот погоди, бабуля с Юрашей по магазинам смотаются, я тебе покажу.
 
      Те— ле-ви-зор… Раньше телевизор был только у дедушки. Там всегда балет показывали. И во дворе, в окне одноэтажного общежития. Зимой, когда становилось темно, мы скатывали большущие снежные комья и приваливали их к стене. Чей комок под нетерпеливыми ногами развалится, тот и выбыл. Его место уже занято другим. Иногда сердитая вахтерша пускала нас в красный уголок. И тогда можно было забраться на стул в первом ряду и из мокрых распаренных пальто скакнуть через маленькое серенькое окошечко прямо в чужую жаркую страну. Там жили другие люди -красивые, сильные. Они обнимали тебя за плечи, рассказывали про все-все свои радости и беды и позволяли дружить с собой.
      А Ленке зачем телевизор? Или новому Юрашеньке? Им и так хватает и дружбы и семьи.
      Хотя нет. Не так. Холодильник, пианино, телевизор… они как бы защищают своими блестящими боками нашу квартиру от страшил. Только кто-нибудь захочет заорать, кинуться на других — а холодильник тяжелой дверцей — стоп! Замахнешься — сразу грохнешься об полированный шкаф! При таких дорогих вещах не зарычишь: «Старая карга!», приходится говорить: «здрассте, техникум, государство».
      Так что зря я раньше думала, что «культурная» мебель нужна только бабушке и Елене Яковлевне, оказывается, она очень даже полезная для всей квартиры…
      — Опять в книжку торчишь! Думала, тебя хоть в лагере к порядку приучат. Скоро в школу, делов полон рот, а у тебя и заботушки никакой. Вот уж правду говорят: яблоко от яблони недалеко падает. Вся в батьку.
 
      Занятия в школе начались с того, что всех пересадили.
      Девчонок с мальчишками и наоборот. Ну и ладно. Все равно Ася не захотела бы со мной после лагеря сидеть. Если не с Асей, так пусть хоть с Боярковым сажают.
      Вот, накаркала! С Боярковым и посадили! С двоечником похлеще Обезьяны. Обезьяна хоть смешное что-нибудь скажет, а этот пискнет, как мышь, и замолчит. Нарочно поставила на скамейку между нами портфель, чтоб не залезал на мою территорию. Так он и не подумал залезть, уткнулся в свою промокашку и рисует на ней какие-то закорючки. В спину опять Алка карандашом тычет. Надо же, опять ее сзади меня посадили.
      — Тили-тили тесто — жених и невеста, по полу катались, крепко целовались!
      Подумаешь! Как будто она или ее толстая подружка Лашина не с мальчишками сидят.
      — Боярков, дай мне, пожалуйста, резинку.
      Дает.
      — А карандаш?
      Дает. И даже охотно. Будто рад, что я попросила. Придется портфель убрать. Странно, пока на уроке с Боярковым сидишь, забываешь, что он плохо учится. Обыкновенный человек — как все. Но стоит только встать из-за парты — так он превращается в двоечника. После перемены меня так и тянет снова взгромоздить портфель между нашими территориями. Но делать этого нельзя. Потому что Боярков сразу же побелеет. Все люди краснеют, а он белеет. И от этого кажется, что ему как-то особенно плохо. А вот посидишь с ним немного, попросишь ручку или карандаш, и его двоечность потихоньку проходит. Почему так?
      — Дура, целый метр ленты в косицы вплела, чтоб казались подлиннее. А косы-то, косы — крысиные хвостики.
      Вот Алка помнит, что я в другой школе двоечницей была — и лезет. Хотя теперь я в сто раз лучше ее учусь, а уж толстой Лаши — и подавно.
      Интересно, откуда Алка все про всех знает? Про свою подружку Лашу, что ее мамочка чуть ли не каждый день в школу бегала, оценки у учителей выклянчивала. И кто где живет. И даже про учителей: кто замужем, а кто нет. Я знаю, откуда я что-нибудь знаю — из книг, а откуда Алка? Причем, мое знание как бы не считается, оно глупое, и даже немного стыдное, хотя именно за него и ставят хорошие оценки. А у них с Лашей — нужное, умное знание. Хотя, вон как Лаша у доски плавает: пыхтит, как паровоз, во рту слова какие-то булькают, а всего лишь учебник пересказывает.
      — Чего на меня уставилась, когда я на уроке отвечала?
      — Я не уставилась, просто слушала.
      — Глаза у тебя — ну, прямо еврейские, как посмотришь ими — у меня все слова путаются. Да ладно, я не обижаюсь. Хочешь, зови меня просто Лаша, я тоже не обижусь.
      — Не хорошо как-то.
      — Да ладно тебе… Думаешь, не знаю, что тебя Аська бросила. А ты плюнь. Нечего с ней дружить. Она такая развратная, что просто ужас. И мать ее хороша — бросила ребенка и не следит.
      — Откуда ты про Асю знаешь?
      — Да мы с ней рядом живем. Ее мать и моя иногда разговаривают.
      — И ты у Аси в комнате была?
      — А то нет.
      — И у зеркала сидела?
      — Очень надо… Это у нее мать артистка, вот она у зеркала и торчит. Артисты знаешь, какие развратные! У тебя, говорят, отец тоже артист?
      — Нет.
      Почему я раньше не видела, какие у Лаши огромные лошадиные зубы, и как она легко ими перемалывает чужую жизнь?
      — А кто у тебя отец?
      — Инженер.
      — А-а-а.
      Почему я перед какой-то дурой стою и краснею, не могу пошевелить расползшимся языком. Почему не могу запретить даже упоминать Асю или ее маму? Размазня я! Предательница!
      Скорее бы звонок на урок. Забыть про Лашин, Алок, Боярковых и с нетерпением ждать, когда физик задаст вопрос, на который никто не знает ответа.
      На уроке я превращаюсь в охотничьего щенка, которого натаскивают на поиск дичи в труднопроходимых местах. Меня как будто с поводка спускают. И я мчусь, что есть духу, по кустам, по болотам искать утку, за которой послал учитель. Я должна первой схватить ее зубами и с собачьей гордостью принести ее в класс.
      — Выскочка!
      Почему же «выскочка»? Вон другие тоже тянут руку, пытаются угадать ответ.
      — Неряха! Платье рваное!
      Ой, Алка права, надо же было так подскочить, чтобы зацепиться за парту. Теперь придется весь год в зашитой форме ходить.
      — Выслуживаешься перед учителями!
      — Как это выслуживаюсь? Из-за оценки, что ли? Неправда. У меня там и так одни пятерки стоят.
      — Воображуля!
      О! Точно — щенок по кличке Вобр Жуля. Ему: «Жуля, на место!» А он прыгает от избытка восторга и тычется всем в колени. Ждет, что его погладят.
      Ну, не хотите гладить — не надо, только посмотрите, как весело и ловко у него все получается. Даже математика. Раньше, когда была арифметика, бедняге Вобру Жуле приходилось таскать в зубах огромные числа: то их умножал, то делил, потом забудет какую-нибудь единицу в уме — и, пожалуйста, начинай все сначала. Это было все равно, что охотничью собаку запрячь в упряжку саней. А в алгебре: «Вобр, след!». Опустил морду к влажной, покрытой листьями земле, ухватил кончик первого уравнения и от буквы к букве, от уравнения к уравнению перебирает лапами, пока не отыщет решения. И в геометрии тоже: мчишься по прямой — катет, свернул — гипотенуза, еще свернул — угол в сорок пять градусов. Ищи, пес, ищи!
      Хорошая математика, добрая к Вобру Жуле. Даже Асю к нему привела.
      — Ты уравнение решила?
      — Угу.
      — Поможешь мне?
      — Угу.
      — Пойдем ко мне после уроков, я тебе что-то покажу.
      — Угу.
      И снова мы, будто никогда и не уходили отсюда, сидим перед волшебным зеркалом. Оно разгоняет по темным углам глупые обиды. Высвечивает сквозь дымку чьи-то незнакомые лица. Может быть, наши, а может, каких-то заморских принцесс…
      — Посмотри, я начала писать роман.
      — Не может быть. Книги только взрослые пишут. Как мой папа. Так он везде ездил, ему есть про что писать.
      Ася берет круглое зеркальце, ловит им зайчик и пускает его внутрь мутной зеркальной комнаты. Там на маленькой банкетке гримируется актриса. Ее длинные волосы закрывают плечи, струятся по бархатному платью. Она вглядывается в увеличительное зеркало, ей кажется, что там, в отражении, она видит свою пропавшую дочь. Она не смеет плакать, чтобы не испортить грим. Она подносит зеркальце к самым глазам. Вот она разглядела разбойничью пещеру, вот острая сабля брошена на сундук, вот кто-то связанный в углу. Неужели это ее дочь?
      — Действительно, Ася, почему дочь не позвала на помощь?
      — Откуда же я знаю, это ведь ты рассказывала.
      — Нет, ты, ты первая начала.
      — А почему у тебя глаза мокрые? Плакса-вакса-колбаса, кислая капуста! Съела дохлого кота и сказала вкусно!
      — Все равно, книги пишут только взрослые.
      — Ну и наплевать. Холодно. Давай чай с кофе пить. Мать как раз перед отъездом новую пачку купила.
      — Куда твоя мама уехала?
      — В Гагры. Как же, надо ведь нового мужа отдыхать везти. А ко мне в лагерь можно и не показываться… Чего там, телячьи нежности! Ты не думай, мне от нее ничего не нужно, только перед людьми стыдно.
      — Зачем ты так? Твоя мама больна, у нее огромные мешки под глазами.
      — Ах, какие мы добренькие! Всех-то мы жалеем!
      Пусть. Пусть Ася надо мной насмехается. Только не над своей мамой. Потому что не бывает «другая мама» или «плохая мама». Стоит только подумать, что мамы нет, ну совсем нигде на свете, так сразу чувствуешь, что тебя тоже нет. Ты умерла. Растворилась.
      — Ася, это же ТВОЯ МАМА.
      — Ну и что? Давай я тебе лучше волосы расчешу. Из меня, наверно, хороший парикмахер бы вышел. Люблю с чужими волосами возиться.
      — А роман?
      — Баловство все это. Ошибки молодости. Если б я была такой хорошенькой, как ты, я бы…
      — Насмехаешься?
      — Ничуть. Ты только подать себя не умеешь.
      — Как это «подать»?
      — Ну, вот у мамы в театре есть одна актриска, на нее без косметики посмотреть — выдра-выдрой, а намажется, волосы уложит — и, пожалуйста!… Слушай, давай я тебя постригу. У тебя волосы мягкие, пушистые — хорошо будет.
      — Я же их столько отращивала! Ну ладно. Только чуть-чуть.
      — Вот видишь, как хорошо получается. Сейчас сзади подровняем. Так. Теперь челку. Посмотри на себя — вылитый паж! Еще бы бархатные штаны и плащ! Бери накидку с кровати, попробуем сыграть.
      Неужели Ася и с Лашей пишет романы и играет в театр?
      Не буду я после Лаши. в зеркало смотреть. Это все равно, что чужие объедки доедать.
      — Ася, зачем ты Лашину к себе приглашала? Она же сплетница.
      — Ну и что?
      — Не надо ее. Ты от нее заразишься.
      — Чем это?
      — Лашинством.
      — Ну, уморила! Ну, нашла болезнь! А ты сама этим не заразишься?
      — Нет.
      — Почему?
      Как мне объяснить Асе, что я стою на земле, а она идет по проволоке. Я никуда не могу упасть. А она все время падает: то вправо, то влево.
      Ведь не скажешь же ей, что она только играет взрослого независимого человека, а на самом деле она тоже не может без мамы. И готова уцепиться за каждого, кто ей покажется добрым.
      У меня маму тоже всё старается отнять.
      Больше всего, конечно, кафедра.
      На кафедре я была. Когда ключи от квартиры теряла и не могла попасть. И еще когда мама разрешала там в душе мыться.
      Такая кафедра кого хочешь утянет к себе. Вестибюль огромный, как в театре.
      Войдешь — толпа студентов поднимается по мраморной лестнице, белые халаты вытекают откуда-то сбоку: справа, слева. И все они идут на занятия к маме. Где же мне с ними тягаться?
      Кафедра студентов пускает, а передо мной — чур— чура! Не нужна я ей. Поэтому мама выносит белый халат, чтобы я незаметно проскользнула в ее кабинет. Я стараюсь не смотреть по сторонам, чтобы не натолкнуться глазами на заспиртованные ноги и головы. Нет, я их не боюсь. Просто отдельная от человека рука или нога очень некрасивы.
      В кабинете у мамы хорошо — один кактус во все окно чего стоит. А рыбки? А книжный шкаф и диван из резного дуба? Это неправильно, когда на работе у человека лучше, чем дома.
      — Хочешь, можешь посмотреть в микроскоп, пока я буду на заседании. Только не перепутай препараты.
      Смотрю в микроскоп. Коричневые пятна на стекле превращаются в разноцветные кружочки, овалы, линии. Я знаю, это препараты для маминой докторской диссертации. Диссертация отнимает маму не только на кафедре, Но и дома. Много часов, пока мама сидит и пишет, с ней нельзя разговаривать. Правда, в последнее время мама разрешает мне помогать разбирать фотоснимки по номерам, диктовать ей таблицы. Это уже намного веселее, чем сидеть, закрыв рот. Особенно в воскресенье, когда моросит дождь, очень уютно сидеть с мамой под настольной лампой и помогать ей писать диссертацию.
      — Сентябрь, доча, кончается, а мы с тобой ни разу не проведали дачу. Там, поди, весь подвал залило, полы сгниют.
      Как! Теперь и дача хочет отнять у меня такое уютное воскресенье!
      — Куда это вы, на дождь глядя, потащитесь? Самой неймется, так хоть ребенка бы пожалела: вон у нее ботинки-то прохудились и пальто на рыбьем меху.
      Бабушка права, что мы там без папы сумеем сделать? Только вымокнем. Бр-р-р!
      — Вот помяните мое слово: искалечитесь вы на своей чертовой даче! На всю жизнь искалечитесь!
      — Мама, прекрати причитать. В этот дом слишком много сил и денег вложено, чтоб вот так взять — и все бросить.
      — Строите не по-людски, оттого и закончить не можете. Курам на смех, дом на зиму без крыши оставили!
      — Мама, ты всю жизнь жила за чьей-нибудь спиной и не можешь понять, что у меня нет ни сил, ни времени «по-людски» все делать.
      — Ну и гробьтесь, я большое ни слова не скажу про это чертову дачу!
 
      Да— а, бабушка была права, лучше бы мы не ездили сюда, не видели, что тут творится Дом стал похож не на новый, а на развалившийся старый. В подвале -целая яма воды. В ней плавает бревно, бидон из-под керосина, лопата. Дверь в комнату так разбухла, что приходится ее выбивать. Пол от сырости вздыбился, доски скользкие. По стенам стекает вода. Мы не рискуем сесть на мокрый, как лягушка, тюфяк.
      Можно подумать, что дом недоволен, что мы сюда приехали. Чудак! Мы же помочь ему хотим.
      — Видишь, что значит строить дом без профессиональных знаний. Ни за какую работу нельзя приниматься, если в ней не понимаешь.
      Ну, знания сейчас этой мокрющей домине ни к чему. Ему просто нужно, чтобы его не бросали. Иначе он разрушается быстрее, чем отстраиваться.
      Мама нашла куски рубероида, и я полезла на второй этаж прикрывать дыры на потолке. Рубероид не ложится, скручивается под руками. Прижимаю его обломками кирпичей и сгнившими досками.
      — Вот молодчина, хоть не так лить сверху будет.
      Мама вытирает тряпкой пол, чтобы на досках не застаивались лужи. Я вылавливаю из воды бидон и лопату. Бревно пусть плавает, его не достать.
      — Ничего не поделаешь, мартышка, придется нам воду из подвала вычерпать, а то пол, который финн-столяр настелил, сгниет.
      Ого! Вычерпать целый подвал воды! Такое только Гераклу под силу. Беру ведро. Зачерпываю. Несу… А куда нести? Из подвала еще выкарабкаться надо. Выливаю воду обратно. Кладу над ямой доски. Привязываю к ведру веревку. Все равно эту яму не вычерпаешь и за неделю.
      — Давай, ты будешь зачерпывать и передавать мне полные ведра, а я их выливать. Глаза страшатся, а руки делают.
      Первое ведро, второе,…— не только глаза страшатся, но и руки тоже -… пятое десятое… Вроде, воды становится меньше. Только ведь она снова нальется. Это и называется «мартышкин труд».
      — Ну что у меня за дочка выросла! Сильная, выносливая. Я бы без нее совсем пропала.
      Это мама просто так, для моральной поддержки. Восемнадцатое ведро, девятнадцатое… Вот бы простудиться и заболеть. Лежала бы я тогда в чистой теплой постели. Читала. Может быть, даже удалось бы хоть на немного оттянуть маму от кафедры? Нет, не удалось бы. Бабушка приехала бы и стала причитать: «Угробила ребенка дача! Угробила!»
      — Мам, ты слышишь, кто-то на гитаре играет?
      — Угу.
      — Это Раскин! Интересно, он все еще тут живет или на воскресенье приехал?
      — Отдыхает. От работы и от семьи.
      — Ми-илая, ты услышь меня-а. Под окно-ом сто-ою я с гита-арою-ю.
      — Мам, это они нам поют. Около нашего дома. Кто это с Раскиным? Ой, Арт!
      Вдруг они увидят мои мокрые чулки и ботинки?! Ой, и пальто все заляпано! А рукава…
      — Прекрасные дамы! Окажите нам любезность, погрейтесь у нашего камелька.
      — В таких-то туалетах?
      — Красивая женщина в рубище — святая.
      — Ну что ж, звучит красиво, рискнем принять приглашение?
      Ну вот, то сама осуждала Раскина, то теперь в гости к нему идет, смеется.
      — Милые дамы извинят нас за художественный беспорядок.
      — Я предлагаю выпить за самую красивую женщину, которую я когда-либо встречал. Уж я-то, как артист, повидал на своем веку немало совершенных форм: там — божественные ноги, тут — изящные руки, гибкий стан! Но никогда это не сочеталось с ангельским лицом и блестящим умом ученого! Кто мы?! Жалкие служители муз! Искусство нас выжимает и вышвыривает за ворота. А наука?! Это вечная молодость. Ученый не бывает стар. Он бывает умудрен возрастом.
      — Налейте и малышке в чай винца, пусть выпьет за прекрасную мать.
      Неудобно как-то пользоваться чужим домом и чужим теплом. За что нам чай, варенье, комплименты? Перед Валентиной Петровной неудобно: ей тут все мыть, убирать, а нам — комплименты. Или так вообще все устроено: в своем доме мы золушки, а здесь королевы, потом Валентина Петровна здесь будет золушкой, а на сцене королевой? Нет, пожалуй, Валентина Петровна на сцене — птица, не знающая притяжения земли.
      Да— а, «птица»… А ноги? Когда она летом ходила босиком, я видела, какие у нее скрюченные, сросшиеся пальцы на ногах. Наверно, Земля не любит балерин, не пускает их лететь, выламывает пальцы. И бедным балеринам приходится платить ту же цену, что и Русалочке, за возможность танцевать.
      — Поздно уже, доча, пора ехать.
      — Нет! Мы не допустим, чтобы одинокие дамы брели, спотыкаясь, в ночи! Мы немедленно идем вас провожать.
      Темно. Ботинки хлюпают по лужам. Все тело устало как-то по кускам: ноги — от сырости, руки — от веревки и дужки ведра, спина — от наклонов, голова — от беспокойства, что подвыпившие Арт и Раскин упадут в темноте в канаву. Хочется скорее добраться домой, и чтобы мама постелила постель и сложила туда все мои болящие части. А потом чтоб укутала их теплым одеялом. И тогда все отдельные части тела срослись бы снова. Как у разрубленного на куски витязя, политого сначала мертвой, а потом живой водой.
 
      Наша комната после ремонта стала какая-то чужая.
      Как будто мы жили в ней когда-то давным-давно, потом уехали, и теперь, вернувшись, никак не можем вспомнить, как тут все было раньше. Каждый раз придешь после школы и озираешься: где печка-камин? Почему стены зеленые, как в подводном царстве? Чей это диван блестит ручками и нагло выпирает толстыми боками?
      Не комната, а смесь бульдога с носорогом. Правда, в ней остался крохотный островок — мой письменный стол. Сядешь туда, окружишь себя учебниками и под видом приготовления уроков можно почитать.
      Нет, сейчас не удастся… Папа еще не ушел на репетицию. Краешком глаза наблюдаю, как он ходит от окна к двери. Лицо собрано к переносице, о чем-то думает. На нем неправильно застегнутые брюки и нижняя рубашка. Пахнет человеком в не проветренной комнате.
      Может, выбросить скомканные листки, вытереть пыль, проветрить, пока папа собирается?
      — Чтой-то ты, голуба, чистоту наводишь? Али друга сердешного в гости ждешь?
      Скажет папа — «друга сердешного»…Сам он сегодня что-то целый час моется и бреется. Так, надевает белую нейлоновую рубашку и серый, будто алюминиевый, костюм… нет, достал коричневый пиджак и светлые брюки. Теперь долго будет чистить в коридоре коричневые туфли. Нет, не будет. Замшевые обул. В костюме у папы лицо совершенно другое: не сжатое в комок, как дома, а мягкое, расплывчатое, будто готовится говорить комплименты женщинам.
      — Пап, зачем ты улыбаешься чужим?
      — Женщины находят мою улыбку обаятельной.
      Конечно, находят, вон какие у папы белые ровные зубы. Только зачем ему все эти продавщицы, официантки, кондукторши? Они же ничего в папе не понимают.
      — Что, воробышек, идет мне этот галстук?
      Не знаю. Галстук не может идти. Хотя, когда папа в костюме, ему идет. Сейчас он не похож на человека, который только что умывался на кухне над ржавой раковиной, а похож на человека, который живет в заграничной гостинице и спускается из своего номера в ресторан обедать.
      Долго все-таки папа собирается. Бумажки просматривает. Ищет что-то. Нашел. Переписывает с маленького листка в записную книжку телефон.
      — Что, голуба, хочешь поехать со мной на репетицию?
      В цирк! Ура! Как весело вприпрыжку поспевать за папиными быстрыми шагами. Как радостно повизгивает трамвай на поворотах. Как вкусно пахнет арена: свежими опилками, конским навозом и человеческим потом.
      Мне нравится, что все разговаривают с папой уважительно, как со старшим членом семьи. Только зачем он все время вышучивает меня? Ведь все и так видят, что я не подхожу для цирка. Или, может, это только так кажется, что папа выставляет меня на посмешище, а на самом деле он прикрывает меня шуткой, как шапкой невидимкой?
      Вот и гимнастки не обратили на меня внимания, продолжают отрабатывать сальто, будто они одни на людной арене. Жонглер упустил мячик у самых моих ног, наклонился и не заметил меня, будто это был не мячик, а валун, заслонивший меня от его глаз.
      — Ну что, учишь дочку музыке?
      Хорошо музыкантам, им можно быть маленькими и толстыми и все равно подходить для цирка. Этот, наверно, виолончелист, вон он тащит какой большой футляр.
      — Да время уже упустили. И потом, абсолютного слуха у нее нет, а делать что-либо дилетантски, я терпеть не могу.
      Да— а, представляю себе, как Алка с Лашей лопнули бы со смеху, если бы узнали, что я учусь на виолончели играть. Еще пианино -туда-сюда, можно собачий вальс натренькивать или какую-нибудь песенку. А уж виолончель… все равно, что арфа на коммунальной кухне.
      Впрочем, музыкант из вежливости спрашивает, он и не собирается меня учить.
      — Твоя дочка? Которая: старшая, младшая? Что работает — трапешку? Давай-ка посмотрим растяжку…
      — Нет— нет, она у меня не акробатка. Вот думаю, не отдать ли ее дрессировщику. Дублировать заболевшего медвежонка.
      Ой! Опять всплыла эта ДРУГАЯ папина дочка! А ведь если она существует, значит, она моя СЕСТРА? Почему же мне раньше это в голову не приходило? Потому что раньше я думала, что частичка папы уйдет к той чужой девчонке. А теперь я вижу, что могу заполучить целую РОДНУЮ сестру. Ведь это же здорово! Только где же она прячется? Ау! Сестренка!
      — Я тебе свой новый трюк показывал?
      Вот кому действительно тяжело — это прыгунам, вон у них какие майки мокрые.
      — Вот смотри: делаю разворот и сюда петлю. Просто и эффектно. И представляешь — сперли! Ну что ты скажешь?!
      Как это можно — украсть номер? Что это, барахолка, что ли? Тут ведь у каждого свое: у кого батут, у кого фокусы. Зачем им еще чужое? Впрочем, если бы кто-нибудь спер половину этих собачек-тявкалок, я бы не возражала. Очень уж противно их дрессировщица изображает светскую даму: одними пальчиками приподнимает длинное платье, а на каждом пальце чуть ли не десять колец.
      Зачем папа ей так улыбается? Зачем дольше всех с ней разговаривает? Неужели не видит, какая она толстая, какие у нее выщипанные брови и крашеные волосы.
      — Посиди, голуба, вот здесь у барьера и подержи мой пиджак. Если тебе придет в голову что-нибудь любопытное, меня не отвлекай. Скажешь после репетиции.
      Папа ставит номер акробатам-эксцентрикам. И спрашивает у меня, как у взрослой, как лучше сделать. Нет. Это он шутит. Но все равно очень интересно смотреть, как он без конца меняет каждое движение: а если так попробовать, а вот этак?
      А еще я люблю наблюдать, как папа гримируется перед выступлением. Приподнимет тушью одну бровь, округлит черточками глаза и подрисует углы рта — и сразу лицо другого человека. Маска грустного человека, который улыбается, потому что он клоун. Но костюм у папы не такой, как все привыкли видеть на клоуне — или мешком или мал везде. Нет, он сшит очень даже элегантно, только расцветка… пиджак — розовый с вышитыми цветами, а брюки в розовую полоску.
      Вот он берет в руки тросточку и прогуливается от зеркала к двери чаплинским шагом, зацепляется тросточкой за стул, падает, делает вид, что отдавил лапу муравью, бережно поднимает букашку, жалеет, просит прощения и сажает на цветок на рукаве пиджака.
      Это он играет только для меня. Ему нужно настроиться. Потом он возьмет тросточку, зонтик, чемодан и выйдет на арену. Там на арене он уже не будет моим папой, он будет клоуном для всех…
      Нет, сегодня у папы нет выступления. Он отправляет меня домой делать уроки. А сам поедет куда-то на встречу. Может, к той дрессировщице собачек-тявкалок?
 
      Дома только бабушка. От ее «коклет» с кухни тянет чадом.
      — Опять сидишь, мечтаешь вместо того, чтобы уроки учить!
      Как она догадалась, что я просто так сижу и не могу заставить себя ничего делать?
      — Иди обедать — суп простынет.
      Ладно, сейчас быстренько поем и сяду за сочинение.
      — Здравствуйте, Елена Яковлевна.
      — Здрасти-здрасти, только мы уже с тобой сегодня виделись.
      — Я забыла.
      — Вечно она у нас все забывает. В батьку рассеятельная. Этот тоже утром выдрыхается и за машинку. Сидит как сыч: ни тебе здрасти, ни тебе пожалста — никого не видит. Полдня на машинке тюкает, потом прифуфырится — и нет его. Думай, что хошь: то ли на работу пошел, то ли к бабе!
      — Ба-абушка!
      — Не лезь, не с тобой разговаривают. Он думает, что я дура, не понимаю, а я прекрасно понимаю, к кому он, задрав хвост, бегает. И с кем он: сю-сю-сю по телефону.
      — Ба-абушка, дамам принято говорить комплименты из вежливости.
      — Как же «вежливый»! Матери твоей голову задурил. Требует бросить кафедру и перейти в цирк! А я ему прямо в глаза сказала: «Моя дочь на сцену заголяться не пойдет! Пока я жива, этого не будет!»
      И ведь так-то сказать: она — научный работник, уважаемый человек, и вдруг пойдет в цирк срамиться! Да она сроду клоуном не была! Всю жизнь и в школе и в институте отличница! А он, умник нашелся, — указывать ей будет! Да кто он ей такой, чтоб указывать? Никто! Пятнадцать лет не расписаны живут.
      — Ба-абушка!
      — Что «бабушка», неправду я говорю? Прочерк у тебя в метриках. При живом отце — незаконнорожденная!
      — Бабушка, ты не понимаешь, для моих родителей это формальность.
      — Как же «формальность»! Больно себя культурным считает! По заграницам ездит. А на ребенка он хоть копейку дал? Он хоть раз поинтересовался, во что ребенок одет-обут? Бабка не позаботься — ребенку не в чем в школу будет пойти.
      На свои цацки он денег не жалеет: один киноаппарат, второй, третий — все углы аппаратурой заткнуты, а ведь это тысячи стоит…А еще партиец. Липовый он партиец! Я вот напишу в евоную парторганизацию. Пусть знают, какие он художества вытворяет. Посмотрим, поедет ли он после этого по своим заграницам!
      — Бабушка, я не буду есть котлеты.
      — Это еще почему? Хорошие коклеточки, мяконькие.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36