«Миленькаи папа и мама! Вот бес-то силу берет окаянный. А Дума ему служит: там много люцинеров и жидов. А им что? Скорее бы Божьяго помазаннека долой. И Гучков господин их прихвост, – клевещет, смуту делает. Запросы. Папа. Дума твоя, что хошь, то и делай. Какеи там запросы о Григории. Это шалость бесовская. Прикажи. Не какех запросов не надо. Григорий», – обращался к Государю сам герой дня (хотя как раз революционеры – социал-демократы и социалисты-революционеры – были единственными, кто против него не выступал, и понятно почему). Но ни правительство, ни царь ничего не приказывали.
«Высшие правительственные сферы также оказались несостоятельными в этом болезненном для России и для всех любящих свою Родину вопросе, некоторые по малодушию, другие по непониманию серьезности положения. Таким образом, "Распутиниада" росла, захватывая все большие и большие круги», – писал Джунковский.
«…печать не унималась. Все описанные эпизоды переносились на газетные столбцы, которые не переставали твердить о роли Распутина, а члены Государственной думы постоянно твердили о необходимости удалить его из столицы, чтобы положить конец всему возбуждению.
29-го января, в воскресенье, в Зимнем Дворце был парадный обед, по случаю приезда Черногорского короля. После обеда Государь долго разговаривал с Макаровым, как выяснилось потом, все по поводу Распутина, и вторично высказал ему свое неудовольствие на печать, опять требуя обуздать ее, и сказал даже: "Я просто не понимаю, неужели нет никакой возможности исполнить мою волю", и поручил Макарову обсудить со мною и Саблером, что следует предпринять. Тут впервые я оказался уже открыто пристегнутым к этой печальной истории, – вспоминал Коковцов. – На следующий день, в понедельник, 30-го числа, вечером, у меня собрались Макаров и Саблер, чтобы обсудить, что можно сделать для исполнения поручения Государя. Нам не пришлось долго спорить. Я опасался всего более осложнений со стороны Саблера, назначенного на обер-прокурорское место, конечно, не без влияния Распутина, успевшего провести в антураж Саблера и своего личного друга Даманского, назначенного незадолго перед тем на должность Товарища Обер-Прокурора. По городу ходили даже слухи о том, что Распутин рассказывал всем и каждому, что Саблер поклонился ему в ноги, когда тот сказал ему, что: "поставил его в оберы". Об этом говорил и Илиодор в его воспоминаниях, напечатанных под заглавием "Святой Черт".
Ожидания мои, однако, не сбылись, Саблер прежде всего и самым решительным тоном заявил, что история Распутина подвергает Государя величайшей опасности, и что он не видит иного способа предотвратить ее, как настаивать на отъезде его совсем в Покровское, и готов взять на себя почин не только повлиять в этом смысле на самого Распутина, но и доложить Государю самым настойчивым образом о том, что без этого ничего сделать нельзя. Правда, при этом Саблер поспешил оговориться, что ему нелегко исполнять эту миссию по отношению к старцу, с которым у него "никаких отношений нет", но близкие его сослуживцы знакомы с ним, и поэтому он надеется уговорить Распутина.
Всем нам казалось при этом, что для успеха дела важно привлечь на нашу сторону Бар. Фредерикса, преданность которого Государю, личное благородство и отрицательное отношение ко всякой нечистоплотности облегчало нам наше представление Государю.
В тот же вечер, около 12-ти часов мы поехали с Макаровым к Фредериксу. Саблер отказался нас сопровождать, сказавши, что его ждут с нетерпением его друзья, желающие узнать результаты нашего совещания.
С Бароном Фредериксом наша беседа была очень коротка. Этот недалекий, но благородный и безупречно честный человек хорошо понимал всю опасность для Государя Распутинской истории и с полной готовностью склонился действовать в одном с нами направлении. Он обещал говорить с Государем при первом же свидании, и Макаров и я настойчиво просили его сделать это до наших очередных докладов, – Макарова в четверг, а моего в пятницу, так как к его докладу Государь отнесется проще, чем к нашему, будучи уже раздражен, в особенности против Макарова, за его отношение к печатным разоблачениям, и несомненно недоволен и мною за то, что я высказал Ему еще ране те же мысли по поводу мер воздействия на печать.
В воскресенье 1-го февраля вечером Бар. Фредерике сказал мне по телефону по-французски: "Я имел длинный разговор сегодня; очень раздражены и расстроены и совсем не одобряют нашу точку зрения. Жду Вас до пятницы".
Я приехал к нему в среду днем и застал старика в самом мрачном настроении. В довольно бессвязном пересказе передал он мне его беседу, которая ясно указывала на то, что Государь крайне недоволен всем происходящим, винит во всем Государственную Думу и, в частности, Гучкова, обвиняет Макарова в "непростительной слабости", решительно не допускает какого-то ни было принуждения Распутина к выезду и выразился даже будто бы так: "Сегодня требуют выезда Распутина, а завтра не понравится кто-либо другой и потребуют, чтобы и он уехал". На кого намекал Государь, Фредерике так и не понял».
Мемуары Коковцова подтверждает и А. А. Мосолов: «Вскоре после известной беседы Коковцова с Царем о Распутине, Фредерике решился говорить с Государем на тот же предмет и долго к этому готовился. Но ему не удалось высказать всего, что хотел, так как Император с первых слов его остановил, сказал: "Милый граф! Со мной уже много говорили о Распутине… Я вперед знаю все, что Вы можете мне сказать… Останемся друзьями, но об этом больше не говорите"… Много позднее Фредерике пытался вернуться к этой теме, но опять без результата, встретив еще более сильный отпор. Лица менее влиятельные, чем Фредерике, просто вылетали со службы за малейшее проявление непочтения к старцу».
«Закончилась наша беседа тем, что Бар. Фредерике все же выразил надежду, что Макарову и мне удастся уговорить Государя, а сам он предполагает переговорить лично с Императрицей, – писал Коковцов. – Доклад Макарова в четверг кончился ничем. При первых словах Макарова, посвященных Распутинскому инциденту, Государь перевел речь на другую тему, сказавши ему: "Мне нужно обдумать хорошенько эту отвратительную сплетню, и мы переговорим подробно при Вашем следующем докладе, но я все-таки не понимаю, каким образом нет возможности положить конец всей этой грязи".
Ту же участь имели и мои попытки разъяснить этот вопрос на следующий день – в пятницу. Я успел, однако, высказать подробно, какой страшный вред наносит эта история престижу Императорской власти и насколько неотложно пресечь ее в корне, отнявши самые поводы к распространению невероятных суждений. Государь слушал меня молча, с видом недовольства, смотря по обыкновению в таком случае в окно, но затем перебил меня словами: "Да, нужно действительно пресечь эту гадость в корне, и я приму к этому решительные меры. Я Вам скажу об этом впоследствии, а пока – не будем больше об этом говорить. Мне все это до крайности неприятно"».
Тем не менее в результате всех этих неприятных бесед и консультаций был избран своего рода нулевой вариант. Всех участников декабрьского скандала – Гермогена, Илиодора и Григория – было решено удалить из столицы, и на тот момент это было самое разумное решение. Но прежде произошли две встречи Распутина с высшими должностными лицами Империи, и описание этих встреч – еще два штриха к портрету человека, чье имя знала теперь вся страна от Варшавы до Владивостока.
«В тот же самый день я был поражен получением письма от Распутина, содержавшего в себе буквально следующее:
"Собираюсь уехать совсем, хотел бы повидаться, чтобы обменяться мыслями; обо мне теперь много говорят – назначьте когда. Адрес Кирочная 12 у Сазонова". Своеобразная орфография, конечно, мною не удержана. Первое движение мое было вовсе не отвечать на письмо и уклониться от этого личного знакомства. Но подумавши, я решил все-таки принять Распутина как потому, что положение Председателя Совета обязывало меня не уклоняться от приема человека, взбудоражившего всю Россию, так и потому, что при неизбежном объяснении с Государем мне важно было сослаться на личное впечатление <…> Когда Р. вошел ко мне в кабинет и сел на кресло, меня поразило отвратительное выражение его глаз. Глубоко сидящие в орбите, близко посаженные друг к другу, маленькие, серо-стального цвета, они были пристально направлены на меня, и Р. долго не сводил их с меня, точно он думал произвести на меня какое-то гипнотическое воздействие или же просто изучал меня, видевши меня впервые. Затем он резко закинул голову кверху и стал рассматривать потолок, обводя его по всему карнизу, потом потупил голову и стал упорно смотреть на пол и – все время молчал. Мне показалось, что мы бесконечно долго сидим в таком бессмысленном положении, и я, наконец, обратился к Р., сказавши ему: "Вот Вы хотели меня видеть, что же именно хотели Вы сказать мне. Ведь так можно просидеть и до утра".
Мои слова, видимо, не произвели никакого впечатления. Распутин как-то глупо, делано, полуидиотски осклабился, пробормотал: "Я так, я ничего, вот просто смотрю, какая высокая комната" и продолжал молчать и, закинувши голову кверху, все смотрел на потолок. Из этого томительного состояния вывел меня приход Мамантова. Он поцеловался с Распутиным и стал расспрашивать его, действительно ли он собирается уехать домой. Вместо ответа Мамантову, Распутин снова уставился на меня в упор обоими холодными, пронзительными глазами и проговорил скороговоркой: "Что ж уезжать мне, что ли. Житья мне больше нет и чего плетут на меня". Я сказал ему: "Да, конечно, Вы хорошо сделаете, если уедете. Плетут ли на Вас, или говорят одну правду, но Вы должны понять, что здесь не Ваше место, что Вы вредите Государю, появляясь во дворце и в особенности рассказывая о Вашей близости и давая кому угодно пищу для самых невероятных выдумок и заключений". "Кому я что рассказываю, – все врут на меня, все выдумывают, нешто я лезу во дворец, – зачем меня туда зовут", – почти завизжал Распутин.
Но его остановил Мамантов, своим ровным, тихим, вкрадчивым голосом: "Ну, что греха таить, Григорий Ефимович, вот ты сам рассказываешь лишнее, да и не в том дело, а в том, что не твое там место, не твоего ума дело говорить, что ты ставишь и смещаешь Министров, да принимать всех, кому не лень идти к тебе со всякими делами, да просьбами и писать о них, кому угодно. Подумай об этом хорошенько сам и скажи по совести, из-за чего же льнут к тебе всякие генералы и большие чиновники, разве не из-за того, что ты берешься хлопотать за них? А разве тебе даром станут давать подарки, поить и кормить тебя? И что же прятаться – ведь ты же сам сказал мне, что поставил Саблера в Обер-Прокуроры, и мне же ты предлагал сказать Царю про меня, чтобы выше меня поставил. Вот тебе и ответ на твои слова. Худо будет, если ты не отстанешь от дворца, и худо не тебе, а Царю, про которого теперь плетет всякий кому не лень языком болтать".
Распутин во все время, что говорил Мамантов, сидел с закрытыми глазами, не открывая их, опустивши голову, и упорно молчал. Молчали и мы, и необычайно долго и томительно казалось это молчание. Подали чай. Распутин забрал пригоршню печенья, бросил его в стакан, уставился опять на меня своими рысьими глазами. Мне надоела эта попытка гипнотизировать меня, и я ему сказал просто: "Напрасно Вы так упорно глядите на меня, Ваши глаза не производят на меня никакого действия, давайте лучше говорить просто и ответьте мне, разве не прав Валерий Николаевич (Мамантов), говоря Вам то, что он сказал". Распутин глупо улыбнулся, заерзал на стуле, отвернулся от нас обоих в сторону и сказал: "Ладно, я уеду, только уж пущай меня не зовут обратно, если я такой худой, что Царю от меня худо".
Я собирался было перевести разговор на другую тему. Стал расспрашивать Распутина о продовольственном деле в Тобольской губернии – в тот год там был неурожай, – он оживился, отвечал очень здраво, толково и даже остроумно, но стоило только мне сказать ему: "Вот, так-то лучше говорить просто, можно обо всем договориться", как он опять съежился, стал закидывать голову или опускал ее к полу, бормотал какие-то бессвязные слова "ладно, я худой, уеду, пущай справляются без меня, зачем меня зовут сказать то, да другое, про того, да про другого…". Долго опять молчал, уставившись на меня, потом сорвался с места, и сказал только "ну, вот и познакомились, прощайте" и ушел от меня. Мы остались с Мамантовым вдвоем, пришла в кабинет жена и стала меня расспрашивать о моих впечатлениях. Помню хорошо и теперь то, что я сказал тогда по горячим следам, что повторил через день Государю и повторяю себе и теперь.
По-моему Распутин типичный сибирский варнак, бродяга, умный и выдрессировавший себя на известный лад простеца и юродивого и играющий свою роль по заученному рецепту.
По внешности ему не доставало только арестантского армяка и бубнового туза на спине.
По замашкам – это человек, способный на все[37]. В свое кривляние он, конечно, не верит, но выработал себе твердо заученные приемы, которыми обманывает как тех, кто искренно верит всему его чудачеству, так и тех, кто надувает самого своим преклонением перед ним, имея на самом деле в виду только достигнуть через него тех выгод, которые не даются иным путем».
А вот что запомнилось Курлову: «Впервые я беседовал с Распутиным зимой 1912 года у одной моей знакомой, которая, относясь сердечно ко мне, по-видимому, хотела помочь через него в том тяжелом положении, которое я переживал от всех преследований по делу смерти П. А. Столыпина. Внешнее впечатление о Распутине было то же самое, какое я вынес, когда, незнакомый ему, видел его в кабинете министра. По всей вероятности, хозяйка рассказала ему обо всех моих невзгодах, хотя о деле убийства П. А. Столыпина он знал из других источников, но я ни в какие разговоры с ним по этому поводу не входил. Распутин отнесся ко мне с большим недоверием, зная, что я был сотрудником покойного министра, которого он не без основания мог считать своим врагом. Я ни одной минуты не думал обращаться к нему с какой бы то ни было просьбой, и потому наш разговор носил общий характер. На этот раз меня поразило только серьезное знакомство Распутина со Священным Писанием и богословскими вопросами. Вел он себя сдержанно и не только не проявлял тени хвастовства, но ни одним словом не обмолвился о своих отношениях к царской семье. Равным образом я не заметил в нем никаких признаков гипнотической силы и, уходя после этой беседы, не мог себе не сказать, что большинство циркулировавших слухов о его влиянии на окружающих относится к области сплетен, к которым всегда был так падок Петербург».
Курлов, конечно, лукавил и на некую знакомую все валил напрасно. Тот факт, что он согласился на это свидание, а тем более зимой 1912 года, говорит сам за себя. «И вскоре же Распутин, большой серцевед и простодушный христианин, охотно обещал помочь Курлову вылезти из-под всех несправедливых обвинений», – описал это положение дел Солженицын. И в этом смысле Курлов безусловно относится к той, довольно большой веренице должностных лиц Российской империи, которые искали у Распутина заступничества, и, более того, столыпинский заместитель стал одним из законодателей этой моды.
Что же касается Коковцова, то его разговор с царским фаворитом имел другое продолжение:
«На следующий день в четверг, 16-го февраля, у нас был музыкальный вечер, с большим количеством приглашенных.
В числе последних был и В. Н. Мамантов. Улучивши свободную минуту, он сказал мне: "А ведь миленький – так называл он Распутина (подражая его привычке говорить всем "милой, миленькой"), – уже доложил в Царском Селе о том, что был у тебя, и что ты уговаривал его уехать в Покровское, и на вопрос мой (по телефону) "Как же там отнеслись к этому совету и намерен ли он уехать", Распутин ответил: "Что сказал, то я и сделаю, а только там серчают, говорят, зачем суются куда не спрашивают, кому какое дело, где я живу, ведь я не арестант".
Это сообщение убедило меня в том, что мне следует наутро же самому доложить о непрошеном визите и передать обо всем, что произошло, чтобы не давать повода обвинять меня в каком бы то ни было действии за спиной.
Я так и поступил. Обычный мой доклад шел своим обычным ходом, все одобрялось и утверждалось, настроение было самое благодушное, и ничто не указывало на то, что было малейшее неудовольствие на меня.
Я спросил Государя, могу ли я задержать его еще на несколько минут докладом одного вопроса, не имеющего прямого отношения к делам Министерства или Совета Министров, и получил ответ: "Сколько угодно, так как до парада кадетского корпуса осталось еще более получаса, и я нисколько не тороплюсь".
Я передал в самой большой точности все, что произошло за последние дни, начиная с получения мною письма 13-го числа с просьбою о приеме, показал это письмо, в устранение предположения, что я сам вызвал Распутина на свидание, и повторил во всех подробностях всю происходившую между нами, в присутствии постороннего человека, беседу, не скрывши от Государя высказанного мною Распутину, что все разговоры, основанные на его же поведении и на собственных его рассказах относительно посещения им Двора, указывающие на какую-то близость его к Высочайшим Особам, наносят величайший вред Государю и всей Его семье, также как не скрыл я и того, что у меня осталось впечатление, что Распутин сам это отлично понимает и, видимо, вполне искренно сказал мне, что хочет уехать в деревню и больше не показываться на глаза. Государь ни разу не прервал меня и только, когда я кончил мой рассказ, спросил меня: "Вы не говорили ему, что вышлете его, если он сам не уедет?" и, получивши мой ответ, что помимо отсутствия у меня всякого права выслать кого бы то ни было, у меня не было и повода грозить Распутину высылкою, так как он сам сказал, что давно хотел уже уехать, чтобы "газеты перестали лаяться", – Государь сказал мне, что Он этому рад, так как Ему говорили, что будто бы я и Макаров решили удалить Распутина, даже не доложивши предварительно об этом Ему, так как Ему "было крайне больно, чтобы кого-либо тревожили из-за Нас".
Потом Государь спросил меня: "А какое впечатление произвел на Вас этот 'мужичок'?"
Я ответил, что у меня осталось самое неприятное впечатление, и мне казалось, во все время почти часовой с ним беседы, что передо мною типичный представитель сибирского бродяжничества, с которым я встречался в начале моей службы в пересыльных тюрьмах, на этапах и среди так называемых "не помнящих родства", которые скрывают свое прошлое, запятнанное целым рядом преступлений, и готовы буквально на все, во имя достижения своих целей. Я сказал даже, что не хотел бы встретиться с ним наедине, настолько отталкивающая его внешность, неискренне заученные им приемы какого-то гипнотизерства и непонятны его юродства, рядом с совершенно простым и даже вполне толковым разговором на самые обыденные темы, но которые также быстро сменяются потом опять таким же юродством.
Чтобы не дать повода обвинять меня в предвзятости или преувеличении, я сказал Государю, что, осуждая Распутина за его стремление выставлять на показ его встречи с теми, кто оказывает ему милость, – я еще боле осуждаю тех, кто ищет его покровительства и старается устраивать свои делишки, пользуясь его кажущимся влиянием. Во все время моего доклада Государь упорно молчал, смотрел большею частью в сторону, в окно – признак того, что весь разговор ему неприятен – а когда я закончил и сказал, что я считал своим долгом лично доложить, как было дело, и предупредить новые легенды, столь охотно распускаемые досужими вестовщиками, Государь сказал мне, что он очень дорожит такой откровенностью, но должен сказать мне, что лично почти не знает "этого мужичка" и видел его мельком, кажется не более двух-трех раз и притом на очень больших расстояниях времени.
На этом и кончилась вся наша беседа, и более я ни разу не имел случая говорить с Государем о Распутине, несмотря на то, что до моей отставки прошло еще ровно два года.
По окончании моего всеподданнейшего доклада, я вышел в переднюю одновременно с Государем. Он быстро одел легкое пальто, несмотря на то, что день был ясный, но морозный, и, спускаясь с лестницы, чтобы сесть в поданные Ему сани и ехать в Большой Дворец на смотр Кадетского Корпуса, шутливо даже извинился передо мною, что Его экипаж подан раньше моего.
Вернувшись домой и наскоро позавтракавши, я сел за обычные занятия, сдал моему Секретарю Л. Ф. Дорлиаку всеподданнейшие доклады и стал принимать по очереди ожидавших меня людей.
Около 4-х часов Вал. Ник. Мамантов позвонил ко мне по телефону и сказал с его обычными прибаутками, что "здесь" (т. е. нужно понимать на Гороховой у Распутина[38]) уже известно о моем докладе и даже доподлинно известно, что кто-то (тот же Распутин) мне очень не понравился, что я отозвался очень неодобрительно о нем, и будто бы говорил то же самое, что сказал и лично ему, при нашем свидании во вторник, насчет вреда его посещений Царского Села, и что телефонная беседа закончилась таким финалом: «Вот он какой, твой-то, ну что же, пущай; всяк свое знает».
На мое замечание, что меня удивляет, с какою быстротою пошла сюда весть из Царского о моем докладе, В. Ник. шутливо заметил, что тут "ничего удивительного нет, довольно было времени посмотреть на Кадет, а затем, за завтраком, рассказать все по порядку, ну, а потом, долго ли вызвать Вырубову, сообщить ей, а она сейчас же к телефону и готово дело".
Меня же это крайне удивило: я видел ясно, что влияние этого человека велико, и что мне необходимо быть особенно осторожным, и я стал нетерпеливо ждать, как будут развиваться события, которые обострялись день ото дня.
Распутин на следующей неделе действительно выехал».
Коковцов ничего не пишет об этом в мемуарах, однако по крайней мере двое современников упоминают тот факт, что во время этой встречи премьер-министр сделал Распутину предложение, от которого, как принято теперь говорить, трудно отказаться. Коковцов предложил Распутину денег, чтобы гость из Покровского покинул Петербург и больше в столице не появлялся. В свидетельствах мемуаристов отличаются только предложенные суммы.
«В 1913 году, помню, министр финансов Коковцов, который, как и все, не любил Распутина, предложил ему 200 000 рублей с тем, чтобы он уехал из Петербурга и не возвращался. Предложение это обидело Григория Ефимовича. Он ответил, что если "Папа" и "Мама" хотят, то он, конечно, уедет, но зачем же его покупать», – вспоминала Вырубова.
«… каким бы вредным это значение ни было, вред его для царской семьи не может сравниться с вредом, причиненным В. Н. Коковцовым предложением Распутину 2000 тысяч рублей за отъезд из Петербурга, – приписал еще один ноль к этой сумме очень сильно настроенный против премьера Курлов и следующим образом прокомментировал его предложение: – Председатель Совета Министров В. Н. Коковцов не нашел ничего лучшего, как сделать Распутину предложение, о котором я уже говорил, видимо считая, что отъезд Распутина из столицы ослабит или устранит произведенное упомянутыми письмами в публике впечатление и не понимая, что такой прием превратит в глазах большинства подложные документы в действительные».
Распутин от денег как будто бы отказался (как будто бы, потому что никаких явных доказательств, что они действительно были предложены, нет; Вырубова при всех своих замечательных качествах искренностью никогда не отличалась, а Курлов Коковцову мстил из-за столыпинской истории), но зато отъезд его был обставлен торжественно: на вокзале Григория провожали сестры Вырубова и Писторкольс (в девичестве Танеевы), а лейб-казак из царского дворца привез Распутину букет белых роз. Сам виновник этого торжества в интервью корреспонденту «Нового времени» сказал, что едет в Тобольск за дочерью, которую Государь обещал воспитать вместе с Великими Княжнами, а затем вместе с Царской Семьей поедет в Крым.
Насчет совместного воспитания – утка, а в Крым Распутин действительно поехал, хотя события разворачивались нешуточные и его отъезд из столицы не разрядил обстановку. Параллельно с Коковцовым Государь Николай Александрович встретился с председателем Думы Родзянко, который, если верить его показаниям, занимался Распутиным давно, и одним из его источников был доктор Бадмаев. «Я у него лечился якобы, но на самом деле получал от него анти-распутинские сведения. В виде порошков он давал такие данные, которые служили для доклада в Царском Селе».
Согласно мемуарам Родзянко, незадолго до этой встречи председателя Думы пригласила вдовствующая Императрица Мария Федоровна, чтобы дать ему следующее напутствие:
«– Я слышала, что вы имеете намерение говорить о Распутине Государю. Не делайте этого. К несчастью, он вам не поверит, и к тому же это его сильно огорчит. Он так чист Душой, что во зло не верит».
Родзянко стал говорить в ответ, что дело зашло слишком далеко, речь идет о сохранении династии и попросил у императрицы-матери благословения.
«Она посмотрела на меня своими добрыми глазами и взволнованно сказала, положив свою руку на мою:
– Господь да благословит вас.
Я уже уходил, когда она сделала несколько шагов и сказала:
– Но не делайте ему слишком больно».
Идти один Родзянко боялся и хотел притянуть к своей операции по спасению трона председателя Совета министров Коковцова и первоприсутствующего в Святейшем синоде митрополита Антония (Банковского), но, как писал сам Родзянко, «по тем или иным причинам указанные мною лица уклонились от совместного со мной доклада. Пришлось ехать одному и взять всю ответственность за последствия на себя».
Аудиенция у Императора состоялась 26 февраля 1912 года, и отслуживший утром в Казанском соборе молебен председатель Думы заставил Государя выслушать примерно то же самое, о чем с пафосом говорил с думской трибуны Гучков.
«Ваше Величество, присутствие при дворе в интимной его обстановке человека столь опороченного, развратного и грязного представляет из себя небывалое явление в истории русского царствования. Влияние, которое он оказывает на церковные и государственные дела, внушает немалую тревогу решительно во всех слоях общества. В защиту этого проходимца выставляется весь государственный аппарат, начиная с министров и кончая низшими чинами охранной полиции. Распутин – оружие в руках врагов России, которые через него подкапываются под церковь и монархию. Никакая революционная пропаганда не могла бы сделать того, что делает присутствие Распутина. Всех пугает близость его к царской семье. Это волнует умы».
Родзянко в своих мемуарах ничего не пишет, но другие мемуаристы говорят о том, что он показал Государю во время той встречи копии злосчастных писем его жены и дочерей к Распутину, то есть все-таки «сделал ему больно». «М. В. Родзянко дерзнул показать письма Государю и убеждал Его приказать выслать Распутина из Петербурга. Нужно было самомнение и ограниченность Родзянко, чтобы удивиться и вознегодовать, что обращение его было принято Государем далеко не любезно», – вспоминал Курлов.
Впрочем, Государь Родзянко не выгнал, и далее в их разговоре речь зашла о принадлежности Распутина к хлыстовской секте.
«– Все, кто поднимает голос против Распутина, преследуется синодом. Терпимо ли это, ваше величество? И могут ли православные люди молчать, видя развал православия? Можно понять всеобщее негодование, когда глаза всех раскрылись и все узнали, что Распутин хлыст.
– Какие у вас доказательства?
– Полиция проследила, что он ходил с женщинами в баню, а ведь это из особенностей их учения.
– Так что ж тут такого? У простолюдинов это принято.
– Нет, ваше величество, это не принято. Может быть, ходят муж с женой, но то, что мы имеем здесь, – это разврат».
Император предложил Родзянко самому разобраться с тем самым делом Тобольской консистории, которое проводилось за четыре года до этого и легло под сукно.
Упоминание об этом факте содержится в мемуарах начальника отдела канцелярии по делам общего собрания Государственной думы Я. В. Глинки: «При докладе Родзянко в Царском он коснулся Распутина (Григория) и высказал на него взгляд общества, через некоторое время Государь Император прислал к нему на квартиру генерал-адъютанта Дедюлина, который передал повеление Его Величества ознакомиться с делом Распутина, истребовав его через товарища обер-прокурора Св. Синода Даманского».
«Передавая это дело и Высочайшее повеление Родзянко, Дедюлин прибавил на словах, что Е. И. В. (Его Императорское Величество. – А. В.) уверен, что Родзянко вполне убедится в ложности всех сплетен и найдет способ положить им конец. Кто посоветовал Государю сделать этот шаг – я решительно не знаю, – вспоминал Коковцов, – допускаю даже, что эта мысль вышла из недр самого Синода, но результат оказался совершенно противоположный тому, на который надеялся Государь.
М. В. Родзянко немедленно распространил по городу весть об "оказанной ему Государем чести", приехал ко мне с необычайно важным видом и сказал, между прочим, что его смущает только одно: может ли он требовать разных документов, допрашивать свидетелей и привлекать к этому делу компетентных людей. Я посоветовал ему быть особенно осторожным, указавши на то, что всякое истребование документов и тем более расспросы посторонних людей <…> вызовут только новый шум и могут закончиться еще большим скандалом, между тем как из его собственных слов можно сделать только один вывод, что ему лично поручено только – ознакомиться с делом и высказать его непосредственное заключение, без всякого отношения к тому, какое направление примет далее этот вопрос, по усмотрению самого Государя. Я прибавил, что, во всяком случае, я советовал бы ему сначала изучить дело, доложить Государю его личное заключение и только после этого доклада испросить разрешение на те или иные действия. Иначе он может нарваться на крупную неприятность и скомпрометировать то доверие, которое оказано Монархом Председателю Государственной Думы.
Родзянко, по-видимому, внял моему голосу, но так как он все-таки сознавал, что справиться один с таким делом не может, то привлек к нему Членов Думы Шубинского и Гучкова, и они втроем стали изучать дело и составлять всеподданнейший доклад. Ни дела, ни доклада я не видел, но шум и пересуды около него не унимались. Родзянко рассказывал направо и налево о возложенном на него поручении и, не стесняясь, говорил, что ему суждено его докладом спасти Государя и Россию от Распутина, носился со своим "поручением", показал мне однажды 2—3 страницы своего чернового доклада, составленного в самом неблагоприятном для Распутина смысле, и ждал лишь окончательной переписки его и личного своего доклада у Государя. Как видно будет дальше, его соображениям не суждено было сбыться, и едва не произошло даже крупной неприятности.