Их было пятеро, и они охотнее собирались вместе поболтать, чем находиться на своих постах в доме и патрулировать вокруг него. Хорваты. Воинская дисциплина явно не относилась к числу их положительных качеств. Выполняй они свою работу как полагается, снайперу никоим образом не удалось бы подобраться к дому так близко. Но поскольку это удалось, он мог стрелять точно, из хорошего укрытия и скорее всего вполне успешно.
Небо медленно светлело. Он любил это время перед самым рассветом, когда тени бледнеют и обретают мягкий серый колорит, присущий картинам Уистлера. Теперь Уистлера вспоминают главным образом за полный внутреннего напряжения портрет матери, но на самом деле лучшее, что есть у него, — это туманные акварели Лондона. Достаточно взглянуть на них, чтобы ощутить дыхание Темзы. Он всегда завидовал этим работам Уистлера. Такая чистота замысла, такое точное знание того, что нужно… не верилось, чтобы этот художник мог когда-либо и в чем-либо испытывать сомнения.
Почувствовав, что тело немеет, он вытянулся и лег ничком, стараясь, чтобы дуло ружья не касалось земли. Редкие деревья внизу стали хорошо видны. Снайпер разглядел также стол и стулья на веранде второго этажа в доме, стоящем особняком. Веранда была открытая. Вдали вырисовывались очертания домов современного Загреба на фоне средневековой крепостной стены.
Еще дальше на запад подымались в воздух из городского аэропорта первые утренние самолеты, и снайпер следил за бортовыми огнями, пока они не исчезали из виду. Если все пройдет хорошо, то и сам он через несколько часов будет в воздухе, направляясь домой. А если не хорошо? Тогда он задержится. И похоже, что навсегда.
Некоторое время он просто лежал спокойно, между тем как небо все светлело и утро вступало в свои права — сияющее безоблачное весеннее утро, окрашенное в мягкие розовые и пурпурные тона. Чтобы отвлечься и не замечать, как тянется время, он стал думать, каким бы он написал все это. С мягкостью тонов надо соблюдать особую осторожность, это нечто сложное и тонкое… Дело не столько в цвете, сколько в общем настроении, которое должно быть совершенно мирным и безмятежным.
В своем воображении ты пишешь великолепную картину, сказал он себе. Посмотрим, как она у тебя получится, когда ты будешь стоять дома с кистью в руке, а не лежать с ружьем на земле.
Снайперу захотелось немедленно очутиться дома. Нынешнее задание казалось ему сомнительным. До тех пор пока он не получил приказ, он считал, что Стефан Милоков занимает одно из почетных мест в составленном госдепартаментом списке балканских деятелей: сильный хорватский руководитель, настроенный демократически и вполне искренне заинтересованный в объединенной Югославии. Очевидно, он заблуждался. С другой стороны, именно теперь в политике происходит великое множество перемен, враги то и дело переходят в разряд друзей, а друзья становятся врагами, так что каждое утро ты нуждаешься в свежей информации.
Встало солнце и осветило дом, за которым он наблюдал. Снайпер поглядел на часы. Скоро полковник Милоков, человек устойчивых привычек, выйдет на веранду, чтобы позавтракать, как обычно, кофе и круассанами.
Пора подготовиться.
Первым делом он подложил в качестве опоры небольшой камень. Улегся на землю и пристроил на камне ствол ружья. Посмотрел в оптический прицел. Кресло, в которое вскоре усядется полковник, оказалось в самом центре перекрестья прицела. Снайпер вставил обойму специальных разрывных пуль в магазин, установил в нужное положение затвор, досылающий патроны в ствол, освободил предохранитель и стал ждать.
Первым появился один из охранников. Он потянулся, почесался и небрежно прислонился к стене веранды. Женщина плотного сложения вынесла полный поднос, выложила на стол один прибор, поставила кофейник и корзиночку с круассанами, положила рядом с прибором свернутую газету. И ушла в дом.
Немного погодя вышел Милоков. Он коротко поговорил с охранником, тот рассмеялся и тоже скрылся в доме.
Полковник сел в одиночестве за стол; солнце освещало фигуру крепкого темноволосого человека с жирной грудью. Он налил себе чашку кофе и поднял задумчивый взгляд на лесистый склон.
Снайпер покрепче уперся локтями во влажную землю и прижался щекой к гладкой ложе ружья. Начал наводить прицел вниз от блестящих волос Милокова и установил его на точке между бровями. Простите, полковник, подумал он совершенно искренне, потому что для него этот момент оставался самым худшим, и годы ничего не могли с этим поделать. Он отлично делал свое дело и до сих пор верил в справедливость цели, но самый акт убийства не доставлял ему удовольствия. Никогда. И он благодарил Бога, что не относится к тем, кому убийство в радость.
Потом он движением нежным и легким, как дыхание ребенка, выпустил пулю из ствола и увидел, как она попала в цель. Во втором выстреле не было нужды.
Внезапно завыли сирены. Одна возле самого дома, а вой других доносился примерно оттуда, где он спрятал свою машину.
Снайпер негромко выругался. О сиренах он не знал, и это его обеспокоило. Ничего подобного не должно было случиться.
Низко пригнувшись, он кинулся бежать сквозь пронизанную солнечными бликами зелень кустов. Бежал легко и не испытывал страха, сосредоточенный лишь на самом себе, словно больше ничего вокруг не существовало. Он осознавал некую свою соразмерность тому, где находился, и оттого место казалось ему идеально подходящим. Петляя между деревьями и пробегая под виноградными лозами, он старался уклоняться от ударов ветками, а сирены выли и выли, и переполошенные птицы разлетались с криками.
Он продвигался все ниже по склону, воздух сделался холоднее и сильнее пахнул сосной. Дышал он глубоко и ровно, чувствуя, что может так бежать бесконечно, то обдаваемый жаром солнечных лучей, то попадая в прохладную тень. Миновав очередной участок пурпурно-зеленой полумглы, он неожиданно напоролся на солдат.
Наверное, целое отделение патрулировало местность не более чем в пятидесяти ярдах оттуда, где был укрыт в чащобе его автомобиль, замаскированный ветками. Солдаты держались кучкой, слишком близко один к другому для успешного патрулирования; они ошарашено повернулись в его сторону, когда он понесся по открытому склону.
Поздно менять направление или прятаться, и он был готов к тому, что погибнет из-за своего промаха. И по всем законам нормальной логики ему и суждено было погибнуть, потому что он продолжал бежать прямо на солдат, как маньяк, с ружьем, висящим на плече; обеими руками он выдергивал чеки из гранат и бросал эти гранаты, выдергивал и бросал, как псих на карнавале, который хватает на лету медные кольца и расшвыривает горящие шары.
Но, видно, все те космические силы, какие могли ему поспособствовать, сделали свое дело. Солнце бросало слепящие лучи на склон холма позади бегущего. Солдаты были настолько потрясены его безумием, что позабыли открыть огонь. Его гранаты рвались точно там, где нужно. Разверзнись небеса и пролейся дождь из стали — и то он не оказался бы более смертоносным.
На бегу он сдернул с плеча винтовку и стрелял по дымящейся земле, которая пахла порохом и опаленной плотью, по лицам с разинутыми ртами, покрытым кровью и грязью.
Через несколько секунд он вырвался из круга бойни.
Сирены еще выли, но солдат он перед собой уже не видел. Добежал до машины, сбросил с нее ветки и выехал из-за кустов на грязную дорогу. Через пятнадцать минут машина влилась в общий поток движения на шоссе, ведущем к Загребу.
Не доезжая до города, он сделал небольшой объезд и выбросил ружье в подходящую речку. После этого он двинулся прямиком к своему отелю.
Там он принял душ и привел в порядок пышные усы и аккуратную бородку клинышком — настолько привычные особенности его тщательно продуманного внешнего облика, что он уже не мог вспомнить, как выглядел без них.
В его наружности произошли и другие изменения: при помощи контактных линз карие глаза превратились в ярко-голубые, а волосы из иссиня-черных, данных ему от рождения, сделались светлыми и солнечно-золотистыми.
Он оделся и просмотрел свои документы.
Дома у него хранились паспорта, водительские права и кредитные карточки по крайней мере на полдюжины разных имен и национальностей. На этот раз он путешествовал как Питер Уолтерс, американский бизнесмен, уроженец Майами, штат Флорида, ныне проживающий в Позитано, в Италии. Под этим именем он существовал почти десять лет.
С единственной дорожной сумкой в руках он покинул свой номер в отеле и расплатился за него наличными.
Потом он сел за руль и доехал до аэропорта, где вернул взятую напрокат машину в главную контору бюро проката.
Пятичасовой самолет на Неаполь поднялся в воздух в пять семнадцать. Я лечу домой.
На трассе полета бушевала сильная гроза; из-за нее самолет посадили в Риме, ждали там несколько часов. Когда человек по имени Питер Уолтерс вышел из самолета в Неаполе, была уже глубокая ночь, и это его сильно раздосадовало.
Однако машину свою он оставлял в аэропорту, и когда сел наконец за руль, то сразу почувствовал облегчение. Светила полная луна, дорожка света пролегла по спокойной поверхности моря, и дорога по шоссе Амальфи казалась еще более живописной, чем обычно.
Уолтерс ехал медленно, чтобы подольше наслаждаться видом. На Берегу Амальфи он жил почти девять лет. Все здесь стало так знакомо. Но он до сих пор помнил острую боль, которую ощутил, увидев это впервые; он понял тогда, как много упустил в жизни, и родители его тоже упустили многое, и у них уже нет возможности наверстать упущенное.
Зато он старался.
Он наконец добрался до Позитано. Луна посеребрила дома в мавританском стиле, громоздившиеся один над другим от самого берега моря вверх по склону горы; он смотрел на дома и чувствовал, как город принимает его в себя.
Их дом находился высоко, почти на полпути к голым скалам, к нему нужно было ехать уже не по шоссе, а по грунтовым серпантинам. Кое-где невысокие кривые деревья и кусты пробились сквозь каменистую почву… должно быть, они сильно устали в борьбе за путь к солнечному свету. Это их стремление было ему понятно: он и сам не захотел бы оставаться во тьме под гнетом.
Он поставил машину рядом с маленьким “фиатом” жены и начал подниматься по закругленным каменным ступенькам — их было семнадцать — к изогнутому аркой входу в дом. Как и всегда, он беззвучно пересчитывал ступеньки. Он уже забыл, с какого времени установил для себя этот небольшой ритуал, который сделался для него чем-то вроде талисмана семейного благополучия, бессознательной жертвой на алтарь богов удачи, но знал, что будет приносить эту жертву до конца своих дней.
В прихожей горел ночной светильник. Приехавший снял ботинки и поставил их рядом с дорожной сумкой на выложенный плиткой пол.
Наверху дверь в спальню сына была приотворена, и отец тихонько вошел в комнату.
Мой сын спит с таким видом, подумалось ему, словно хранит такую же тяжелую тайну, как моя. И она в самом деле тяжела для него. В свои восемь лет Поли продолжал сосать большой палец. Он скрывал это, но во сне, разумеется, терял контроль над собой, и теперь палец был у него во рту. Впрочем, мальчику и днем случалось оплошать, и тогда другие ребятишки немилосердно дразнили его.
Мой сын безропотно и не жалуясь страдает от истинной боли сильнее, чем кто бы то ни было со времен Иисуса, а я ничем не могу ему помочь.
Уолтерс наклонился и поцеловал ребенка в щеку, кожа у Поли была все еще гладкая и мягкая, как у младенца.
Мальчик вздрогнул и мгновенно вынул палец изо рта.
— Папочка?
Он прошептал слово по-английски, хотя практически был двуязычным и вполне мог спросонок обратиться к отцу по-итальянски.
Уолтерс пригладил сыну волосы, такие же шелковистые и светлые, какие были у Пегги до того, как она их покрасила. Внешне Пол был очень похож на мать: классически правильные черты, которые, по мнению многих, природа зря потратила на мальчика, но Уолтерс надеялся, что в свое время это обернется сыну на пользу. От него Поли унаследовал широкий рот, глубоко посаженные глаза и легкий налет меланхолии, который был столь же свойствен ему, как легкая улыбка и тяжелое упрямство.
— Ш-ш-ш, — прошептал Уолтерс. — Спи. Завтра поговорим.
Через несколько секунд дыхание Поли сделалось легким и ровным, а палец вернулся в рот.
Питер Уолтерс разделся и принял душ, не разбудив Пегги.
Она наполовину проснулась и потянулась к нему, только когда он скользнул в постель.
— А-а, — протянула она, — так гораздо лучше. Терпеть не могу спать одна.
Она прижалась к нему, он с улыбкой обнял ее.
— А я и не знал.
— Все в порядке? — спросила она.
— В полнейшем.
— Скучал по мне?
— Как сумасшедший.
— Очень мило с твоей стороны, — шепнула она и слегка отодвинулась, не разжимая рук.
Она не имела ни малейшего представления о том, чем он занимается. Однажды он попытался рассказать ей — так мучило его желание поделиться.
— Как сильно ты меня любишь? — спросил он.
— Как только можно.
— Несмотря ни на что?
— Пора бы тебе это знать.
— Да, но бывают иногда такие вещи, которые я вынужден делать и за которые, как мне кажется, вряд ли стоит меня любить.
— Если эти вещи делаешь ты, они не могут быть плохими, — ответила она с уверенностью то ли очень молодой, то ли не слишком у мной, то ли просто очень любящей женщины.
— Некоторые считают, что могут.
— А ты сам?
— Бывает. Но и тогда я верю, что они необходимы.
— Тогда все в порядке, — заявила она, даруя ему отпущение грехов.
Глава 4
Джьянни сидел в многоместной машине примерно в пятидесяти ярдах от своего дома. Время было уже далеко за полдень, а он наблюдал за домом с самого утра. Он хотел узнать, скоро ли хватятся Джексона и Линдстрома.
То был обычный день в их квартале. Люди с деловым видом сновали по тротуарам. Густым потоком шли частные машины, такси, грузовики. Весеннее солнышко бросало на Джьянни слепящие отсветы от консервных жестянок и осколков стекла, а также от окон магазинов и жилых домов. Он дышал медленно и ровно, и казалось, что сам воздух колеблется в такт его дыханию.
Перед рассветом он немного поспал прямо в машине, потом позавтракал в открытом всю ночь кафе для водителей грузовиков. Самое примечательное, что там никто не взглянул дважды на его избитое лицо. Сидя в этой забегаловке, он вдруг позавидовал водителям — спокойной, простой ясности их жизни, ежедневным поездкам. Как никогда прежде, он понял и ощутил привлекательность того, чем занимались они в своих больших машинах. Все открыто, известно, определенно, словно установления некоей надежной религии. Им не надо было принимать смертельно опасные решения, как ему.
Прежде всего — стоит ли ему вернуться в Со-Хо и понаблюдать за возможными посетителями? Или сразу ехать в Гринвич, чтобы узнать, жива или мертва Мэри Янг? Джьянни решил найти номер ее телефона и позвонить. Голос, записанный на автоответчик, сообщил, что ее нет дома, и попросил оставить имя и номер телефона.
Да, но жива она или нет?
И вот теперь он сидел в своем “джипе-чероки” и смотрел сквозь затемненные стекла на свою улицу, поедая купленные рано утром сандвичи и запивая их содовой водой; наглотался аспирина, иначе голова, наверное, разорвалась бы, как бомба.
Вскоре после четырех часов двое незнакомцев остановились на тротуаре у входа в дом, где обитал Джьянни. На них были деловые костюмы и темные галстуки, на расстоянии обоих можно было принять за кровных братьев Джексона и Линдстрома. Заглянув за чугунную ограду старого дома и осмотревшись по сторонам, незнакомцы вошли в подъезд.
Джьянни два часа не сводил глаз с дверей дома, пока посетители не вышли. Они двинулись вниз по улице и вскоре скрылись из глаз. Джьянни подождал минут пятнадцать, потом поднялся к себе.
Там он обнаружил полный разгром. Ничто не уцелело. Доски пола вырваны и свалены кучами, словно плавник, выброшенный на берег моря. Обитые материей кресла и диваны распотрошены. Все картины в студии, законченные и незаконченные, изрезаны на куски. Шкафы и выдвижные ящики опустошены, их содержимое выброшено на пол. Не пощадили даже вещи Терезы, которые Джьянни за все прошедшие после ее смерти месяцы не решился убрать.
Не осталось ничего живого, даже вещи умерли, подумалось Джьянни; ему казалось, что теперь он потерял свою жену во второй раз.
Стиснув зубы, он двигался по развалинам.
Мужчины в спокойных галстуках и аккуратных костюмах. Они искали путей к Витторио, но ведь все вот это было несоизмеримо с их целью. Откуда пошли эти злоба и дикость? Для чего они? Он понял. Наступающие немцы во время Первой мировой войны называли такое словом Schrecklichkeit, то есть “ужас”… оно должно было деморализовать противника. Холодный, преднамеренный ужас.
В своих поисках Джьянни обнаружил лишь обломки, останки, мусор из помойной ямы. Здесь для него ничего не осталось.
Впрочем, нет. Кое-что оставалось.
Он нашел небольшой кожаный саквояж, уцелевший от всеобщего разрушения, и сложил в него туалетные принадлежности, пару рубашек, брюки и нижнее белье.
Под конец он взобрался на лестницу, пошарил у карниза, где закреплены были лампы верхнего света, достал завернутый в промасленную тряпку пистолет-автомат. Проверил обойму — она была полностью заряжена.
Сунул пистолет за пояс, застегнул пиджак и вышел в дверь, не оглянувшись.
Он еще раз позвонил Мэри Чан Янг, но ему снова отозвался автоответчик.
Было чуть больше восьми вечера, когда он, переехав через Уильямсон-Бридж, двинулся к Лонг-Айленду.
Глава 5
Карло Донатти жил в доме, сравнительно скромном для участка в пять акров, да еще в таком месте, как Сэндз-Пойнт; дом был выстроен из кирпича и камня. Любому итальянцу надо, подумал Гарецки, чтобы дом был непременно выстроен из кирпича и камня. В противном случае считалось бы, что дому не хватает материальной прочности и морального достоинства.
Въездная дорога уперлась в ворота, управляемые электронным устройством, и Джьянни Гарецки подошел к переговорной трубке охраны. Подобные предосторожности казались пережитком прежних лет. С тех пор жизнь сделалась более спокойной, разумной и лучше организованной. Она тяготела к законности, а главы “семей” смотрели на беспричинное насилие неодобрительно — как на худший способ урегулирования общественных отношений. Труп, обнаруженный в багажнике машины, стал скорее исключением, а не правилом, проявлением безответственного отношения к делу.
В общем, наибольший вес имели ученые головы, а среди них Дон Карло Донатти занимал одно из высших мест; диплом юриста он получил в Йелле, был прекрасно воспитан и потому принят в любом обществе. В двадцать пять лет он стал консильере [2] собственного отца, а когда старый дон через два года умер, занял его место.
Джьянни поднял трубку и услышал звонок на другом конце провода.
— Кто у телефона? — спросил мужской голос.
— Джьянни Гарецки.
— Кто?
Джьянни повторил свое имя. В новом окружении дона его знали немногие, но он ничего другого и не желал.
— Что вам надо?
Сама любезность!
— Повидать Дона Донатти.
— Зачем?
— Сообщите, пожалуйста, ему мое имя.
— Так поздно он никого не принимает.
— Вы только сообщите ему мое имя.
Джьянни говорил очень вежливо, но что-то в его голосе, как видно, подействовало на охранника.
— Повесьте трубку, — предложил он.
Через несколько секунд железные ворота раздвинулись, и Джьянни поехал по длинной подъездной дорожке с ограждением из бельгийского мрамора. Он остановил машину у портика главного входа и вышел из нее под ослепительный свет прожекторов.
Крепко сложенный широкогрудый мужчина ждал у дверей. На вид он был столь же недружелюбен, как и его голос по телефону.
— Оружие? — спросил он.
Джьянни кивнул.
Охранник протянул огромную ручищу, Джьянни вытащил пистолет из-за пояса и отдал ему. Тот обыскал Джьянни — провел руками по бокам, потрогал ноги: нет ли кобуры на голени.
— Покажите водительские права.
Сравнил фотографию Джьянни с его опухшим, пятнистым лицом.
— А вы были поприглядистей. Что случилось? Вернулся муж?
— Откуда вы узнали?
— А я там был. — Охранник кивнул по направлению к лестнице. — Первая комната справа. Дверь открыта.
Это оказалась большая комната, нечто среднее между гостиной и кабинетом. Дон поднялся из большого кресла у камина. Поверх пижамы на нем был отлично сшитый шелковый халат. В руке он обеспокоенно вертел мундштук с незажженной сигаретой.
Джьянни Гарецки совершил положенный обряд приветствия, потом сел подальше от огня. Жар сжигал его изнутри, медленный и непрестанный.
— Простите, что беспокою вас в столь поздний час, крестный отец.
Дон Донатти сел и посмотрел Джьянни в лицо. Вероятно, он взвешивал и измерял причиненный ущерб.
— Кто это тебя так разукрасил?
— Двое. Назвались агентами ФБР, предъявили соответствующие документы, но кто может знать?
— А где они теперь?
— Похоронены в лесу.
Дон посидел молча. Слегка поерзал в кресле, ткань пижамы и халата едва шевельнулась.
— Огоньку не найдется? — спросил он.
Джьянни достал спички и зажег дону сигарету. Тот прикрыл глаза и глубоко затянулся.
— Что же произошло, Джьянни?
Художник закурил и начал свой дьявольски занимательный рассказ. В комнате было полутемно, ее освещали одна лампа и огонь камина. Словно ты в пещере. К тому времени как Гарецки закончил повествование, ему казалось, что все это происходит не с ним, а с кем-то еще.
Донатти вздохнул.
— У тебя есть фотография женщины?
Джьянни протянул ему снимок.
— Вы никогда не видели ее с Витторио?
— Я не видел ни одну из девиц Витторио, — равнодушно произнес дон. — Комедии о великом любовнике он разыгрывал с женщинами на других подмостках. — В голосе у него появилось неодобрение. — Китаянка, — добавил он.
— А зачем он понадобился ФБР после стольких лет?
— Кто может знать… с этими zotichi [3]? Они принюхиваются только к собственной заднице. Но я считаю, что это были не настоящие фэбээровцы. Что касается Витторио, то он получил от нас задание — и не вернулся.
— Вам это не кажется странным?
Нижняя челюсть дона резко отвердела.
— С твоего позволения я тебе кое-что скажу о твоем друге. Он был парень умелый, и я ему доверял. Он никогда не подводил семью, но было у него внутри нечто, до чего я никак не мог докопаться. Когда поживешь с мое, ничего уже не кажется странным. Оно просто происходит, вот и все.
Пепел сигареты упал дону на халат, и дон стряхнул пепел на пол.
— Но у тебя сейчас своих забот полно, похлеще Витторио, — продолжал он. — Я рад, что ты обратился ко мне, Джьянни, но не стану тебе врать. Ты принес с собой зло. Понимаешь, куда они теперь явятся? Прямиком ко мне.
— Простите.
Донатти нетерпеливо махнул сигаретой.
— Витторио был одним из моих ребят. Куда еще им идти за ним, если не сюда? Но я пока в состоянии обвести вокруг пальца этих struzzi [4]. Меня беспокоит, что ты не можешь здесь оставаться. Завтра же они начнут жужжать кругом, как мухи над кучей дерьма.
— Я не затем пришел, чтобы остаться тут. Просто надеялся, что вам известно, в чем дело.
Дон покачал головой. Некоторое время он смотрел на стену, увешанную фотографиями, на которых он был изображен рядом со знаменитостями и воротилами всех мастей.
— Руководители Америки, Джьянни. И все они рады получать наши денежки. Но только анонимно.
Донатти встал, открыл потайной сейф в стене и вынул из него черный портфель.
— У тебя есть хороший пистолет?
— Да.
— Ладно, вот тебе еще один. Номера спилены. Здесь же лежит прекрасный глушитель. Кроме того, даю тебе сотню тысяч наличными, чтобы ты мог пореже обращаться в банк.
— Я не…
— Ты только выслушай меня. Ведь ты не знаешь, сколько времени протянется эта contaminacione [5] и к каким последствиям она приведет. Если тебе понадобится паспорт, кредитная карточка или водительские права, то здесь их несколько на совершенно чистые имена. Тебе только надо наклеить свои фотографии.
Дон Карло Донатти закрыл сейф, подошел к Джьянни Гарецки и положил черный портфель ему на колени. Джьянни пытался протестовать, но дон остановил его, приподняв ладонь.
— Хочу, чтобы ты поддерживал связь со мной, Джьянни. Слушай номер: два-четыре-шесть два-четыре-шесть-восемь. Запомни его. Не записывай. Это мой личный безопасный провод. Он запрятан в свинцовый кабель. Никаких “жучков”. Если ты услышишь не мой голос, а чей-то еще, значит, я morto [6]. Тогда вешай трубку. Я специально выбрал такой простой номер. Его не забудешь, даже если ты в панике. Скажи-ка его мне сейчас.
Джьянни назвал номер. Точь-в-точь ученик, подумал он, повторяющий жизненно важный урок.
— Я тебе звонить не могу, — сказал Донатти, — поэтому звони ты. Не беспокойся. Я не собираюсь сидеть сложа руки со своими coglioni [7]. Все мои старые друзья на местах. Кто-нибудь что-то да узнает.
Дон подошел еще ближе к художнику и глянул ему прямо в глаза.
— Как ты себя чувствуешь после того, как разделался с этими двумя парнями?
— Они сами на это напросились. Поэтому я ничего особенного не чувствую.
— Отлично.
Дон протянул руку и погладил Джьянни по затылку, как если бы тот был еще ребенком.
— Я теперь понял, чего ты стоишь. В семнадцать ты расправился с assasino [8], как немногие могли бы. Котелок у тебя варит. Только не теряй осторожности.
Они посмотрели друг на друга. Находясь с доном в одной комнате и слушая его, Джьянни хорошо понимал, чем стал Донатти, поставив себя в жесткие рамки, диктуемые образом жизни, которую он избрал. Образованный человек, лучший представитель нового поколения семьи, он тем не менее настойчиво твердил о контроле и осторожности.
— Ну а Витторио? — заговорил Джьянни. — Какое задание он получил от вас в последний раз? Что это было?
— Ты, помнится, был в то время в Италии. — Донатти пожал плечами. — У нас тут появился один pazzerello [9]. Совсем потерял голову и не слушал никаких резонов. Вот мы и послали твоего друга успокоить глупца, прежде чем он нанесет семье непоправимый ущерб. Вот и все. Никто больше не видел ни Витторио, ни pazzerello.
— А кто был этот глупец?
— Фрэнк Альберто, — слегка помедлив, ответил дон. — По прозвищу Усатый Пит. Из даунтауна. Не думаю, что ты его знал.
Джьянни сидел, держа на коленях черный портфель. В художественной школе он знал сына этого человека, толстого кучерявого парнишку по имени Энджи, которого постоянно били. Один раз Джьянни его защитил, но потом жалел об этом, потому что парень одолел его своей признательностью хуже чумы.
— И еще вот что, — снова заговорил Донатти. — Не сообщай мне, куда ты отсюда направишься, и не говори, где находишься, когда станешь звонить. Я тогда буду уверен, что не запою, если они припекут мне яйца горячим утюгом.
— За вас я спокоен, крестный отец.
У Донатти потемнели глаза.
— Ты же не глупец, Джьянни, так что не болтай глупостей. В конце концов раскалывается любой.
Глава 6
Питера Уолтерса разбудило пение птиц, а также взгляд старика, который смотрел на него с мольберта единственным глазом. Этот глаз, янтарный и блестящий, отразил упавший на него через окно луч раннего солнца и отбросил его так же, как отбрасывает свет осколок стекла. Второй глаз, слепой, был затянут молочного цвета бельмом. Глаз выбили немцы, когда старик был молодым партизаном.
И вот теперь, почти через пятьдесят лет, старик смотрел на художника из угла спальни с еще не просохшего холста. Он с крестьянским суеверным ужасом относился к изображениям и не хотел позировать. Но деньги были нужны, и старик высидел-таки три часа у Питера в студии, то впадая в дремоту, то ворча себе в бороду.
Картина жила. На ней запечатлелись не только плоть, кости, волосы, лохмотья старика, но и весь он. Взор единственного глаза проник в сердце живописца. Старик ненавидел его, он ненавидел любого молодого, сильного, не искалеченного человека… ненавидел ту малость, которая у него была, и то совсем уж немногое, что ему оставалось. Каждый мазок кисти кричал об этом.
В комнате стояла тишина, только Пегги чуть слышно дышала за спиной у Питера. Он впитывал в себя эту тишину, растворялся в ней. Грудь переполняло ощущение счастья. Нынче утром он был художником.
Первый утренний взгляд говорил ему все. Едва открыв глаза, ты сразу поймешь, хорошо или плохо. Питер всегда помещал мольберт таким образом, что видел работу немедленно, не успев подготовить оправдания. И сегодня он одержал победу.
Он потянулся и передвинул тело на прохладный край кровати. Почувствовал, что Пегги пробудилась.
— Который час? — шепотом спросила она.
— Час любви, — ответил он и притянул ее к себе.
Моя награда.
Они отдавались друг другу без предварительных ласк, еще не разгоряченные порывами страсти, просто радуясь обладанию. Питер открыл глаза и смотрел на Пегги в мягком свете раннего утра. Какая же она знакомая, как она дорога ему…
Годы тому назад, перед тем как они покинули Америку, Пегги подошла к нему в огромной комнате, полной народу, и произнесла тихо: “Не покидай меня. Я не перенесу, если ты меня оставишь”.
Она стояла очень близко к нему, ни на кого вокруг не обращая внимания и очень серьезно глядя на него снизу вверх. С некоторым удивлением он подумал тогда, что она говорит совершенно искренне. Именно так она и считает.
Когда они впервые любили друг друга в ту ночь, она назвала это своим первым воскрешением. Значит, она пробуждалась от некоего подобия смерти?… И еще — когда она увидела его шрамы, ее торжествующая радость вдруг померкла.